Текст книги "Молодость Мазепы"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
XXIII
– Уж не думаешь ли ты Украйну в агарянскую неволю отдать? – спросил Сирко Мазепу, после минутного молчания.
– Эх, пане атамане, пане атамане! – покачал головой Мазепа. – Все-то ты думаешь, что не можем мы иначе, как на пристяжке, ходить! Вспомни, батьку атамане, как мы с тобой у деда Сыча «балакалы» и ты со мной «згоджувався», что только в своей хате и можно по-своему жить.
– Московская хата нам не чужая, а батьковская.
– Кто говорит об этом, – воскликнул с воодушевлением Мазепа, – только ведь когда и сыны повырастают, да поженятся, то в одной хате не уживаются. У Москвы и обычай, и, закон другой, батько с сынами в одной хате до самой смерти живут, а у нас и года не удержатся; у них и народ в послушании привык ходить, а наш и своей старшине покоряться не хочет. Да и все так. Так подумай – не станут же они из-за нас весь свой порядок ломать. Да и всякий так поступил бы, вот и мы, хотя бы на Запорожье, всех ведь принимаем, только всех заставляем по нашим обычаям жить. В чужой ведь монастырь со своим уставом не ходят.
Сирко слушал Мазепу и как-то невольно, незаметно для самого себя поддавался силе его убеждения, а Мазепа продолжал дальше, воодушевляясь все больше и больше.
– Ни одно царство не потерпит у себя status in stato, в одной хате двух господарей, а потому нам надо: либо засновать свое особое панство, или навсегда отказаться от Запорожья.
Теперь Мазепа хитро дотронулся до самого больного места кошевого. «Вся кровь залила лицо Сирко.
– Стой! – вскрикнул он таким громовым голосом, словно кто-либо прикоснулся к его обнаженному сердцу раскаленным железом, и, поднявшись с места, он сдавил руку Мазепы своей железной рукой.
– Скорее сын «откынеться» от матери, скорее мать забудет своих детей, скорее речки потекут обратно из моря, чем мы отступимся от Запорожья!
Он выпустил руку Мазепы и заходил большими шагами по светлице.
Мазепа следил за ним умным и проницательным взгляд дом. Несколько минут Сирко молчал, а затем проговорил взволнованно и отрывисто:
– Нет, нет! Нам Запорожье дороже всего на свете!.. Но с мучителями нашими бусурманами – не соединюсь никогда!
Последние слова Сирко произнес таким твердым и настойчивым голосом, что трудно было сомневаться в том, что он изменит когда-нибудь этим своим словам.
Мазепа взглянул на Сирко и его во второй раз поразило упорное, непреклонное выражение его лица, – видно было, что в этом вопросе его не в состоянии будет убедить никто и никогда. Он хотел было попробовать еще раз силу своей элоквенции, но в эту минуту дверь отворилась, и в светлицу вошел среднего роста человек, тощего сложения, еще молодой, с продолговатым лицом и слегка косоватыми глазами. Наружность его показалась Мазепе неприятной и некрасивой, но в узких глазах и в высоком лбе вошедшего светилось много ума, а главное хитрости. У пояса его висела походная чернильница, – знак писарского достоинства.
– А вот и пан писарь наш Суховей, – приветствовал вошедшего Сирко. – Ну, что, приготовил ли все «паперы»?
– Все, все! – отвечал каким-то смягченным голосом писарь.
И Мазепе показалось, что этот мягкий тон и эта усмешка не присущи этому человеку, что этот голос, такой мягкий и вкрадчивый, может звучать и резко, и властно, а мягкая усмешка может меняться в хищную улыбку.
– И к Ивашке написал? – продолжал спрашивать Сирко.
– Готово.
– Что же, все так, как говорил?
– Из песни слова не выкидают, – усмехнулся писарь.
– Ну, ну, гаразд. Прочти же.
Суховей покосился было на Мазепу, но Сирко поспешно прибавил:
– Его не остерегайся: от него я не кроюсь – он наш. Суховей бросил на Мазепу пристальный, но не совсем дружелюбный взгляд, развернул одну из бумаг и начал читать.
Это было письмо к гетману Бруховецкому. В письме запорожцы оправдывались в убиении Ладыженского, происшедшем от своевольных людей, без ведома кошевого начальства. Письмо было написано чрезвычайно резко и грозно. Кошевой упрекал гетмана и обвинял его во всех несчастиях, упавших на родину, он перечислял ему все его преступления и грозил большими бедами, если он, гетман, своевременно не одумается и не успокоит отчизны. «Изволь же, ваша вельможность, в мире и любви с нами жить, не то стерегись, чтоб не загорелся большой огонь!» – закончил писарь.
Сирко слушал чтение письма с грозным лицом.
– Гаразд! – произнес он сурово.
– Не слишком ли рано? – заметил Мазепа.
– Правду говорить всегда время, – ответил резко Сирко.
– Правда, как солнце, всякую дорогу освещает, – добавил писарь.
Что-то неискреннее почудилось в этих словах Мазепе, ему показалось даже, что этому писарю захотелось вызвать грозным письмом гнев Бруховецкого на Сирко, но голос Сирко отвлек его мысли в другую сторону.
– Дай-ка сюда те паперы, что к Дорошенко, – обратился он к Суховею и, взявши из его рук запечатанные пакеты, передал их Мазепе.
– Вот это отдашь ему постановление Сичевой рады, а в этом листе, – отдал он ему другой пакет, – пишу я ему о тебе. Мазепа поблагодарил кошевого, а Сирко продолжал:
– Ты же готовься: завтра рано поедешь, с тобой отправятся и послы Дорошенковы, и наши казаки.
Мазепа окаменел. Слова Сирко обдали его словно холодной водой.
Так значит он поедет не один, а с послами и казаками? Значит, ему нельзя будет заехать к Галине, а надо спешить; прямо в Чигирин?
Сердце его сжалось мучительной тоской и тревогой. Но делать было нечего. Он понимал, что заявить здесь, в Запорожье, о своем желании заехать сперва к девчине, а потом уже ехать к гетману, значило бы предать себя вечному посмеянию. Да и это заявление не повело бы ни к чему: ввиду тревожного времени Сирко ни за что бы не согласился на такую проволочку, – отказаться же от лестного поручения Сирко было невозможно и безрассудно.
Выбора не было, надо было покориться.
Мазепа подавил невольный вздох и, молча поклонившись кошевому, вышел с тяжелым сердцем на Сичевой майдан.
Тихо покачиваясь в высоком казацком седле, ехал Мазепа, устремив задумчивый взгляд в высокую холку дорогого коня, подаренного ему на прощанье Сирко.
Рядом с ним гарцевали с одной стороны молодой Палий, а с другой – невысокий седенький и коренастый Куля, посол Дорошенко, «прывитавшый» Мазепу в Сечи, и почтенный Шрам; в некотором отдалении за ними ехали Дорошенковы послы и запорожцы, данные Мазепе Сирко в виде ассистенции.
И лошади, и всадники были разубраны с своеобразной запорожской роскошью.
За плечами у казаков висели красивые мушкеты, у стремян прикреплены были высокие пики, украшенные цветными лентами; за поясами торчали дорогие пистоли, серебряные, медные и золоченые бляхи и цепочки украшали лошадиную сбрую. Высокие шапки казаков были молодецки заломлены набок; красивые жупаны их горели на солнце; кое у кого виднелся и привязанный к седлу бубен, украшенный медными бляхами и гвоздями.
Долгогривые запорожские кони выступали бодро и красиво среди высокой зеленой травы. Всадники сидели в седлах с какой-то молодцеватой, удалой небрежностью. Там и сям слышался веселый разговор, острая шутка, звучный хохот, а иногда среди тишины родной степи срывалась и громкая, широка песня, сопровождаемая ударами бубна и серебряных блях. Иногда запорожцы и казаки, соскучившись долгим и однообразным путем, с гиком и криком пускали своих коней наперегонки, меряясь быстротой со степным ветром, и тогда кони их, распластавшись в воздухе, как птицы, неслись по зеленой степи, словно и не прикасаясь своими легкими копытами к зеленой, цветущей траве, а то начиналось соревнование в меткости выстрела, казаки стреляли влет ястребов и могучих степных орлов, а то бросались в погоню за степной косулей, пугливо бросавшейся в сторону при виде скачущих казаков.
Четвертый день уже путники были в дороге, а степи все еще не было конца. Она расстилалась вокруг них, широкая и безбрежная, как море, с разбегающимися во все стороны при дыхании ветра волнами шелковистой травы. Небо было яркое, синее, словно омытое, то там, то сям бродили высоко в синеве легкие, причудливые, серебристые облачка. Жар дня умерялся свежим, ласковым ветром, вольно носившимся по безбрежной степи.
Широкая, вольная степь тешила и веселила и вольного казака, и его верного друга-коня. Только Мазепа не замечал красоты и шири окружающей его картины.
Его думы были далеко отсюда, он не слышал ни песни, ни веселых шуток казаков, на дне его сердца шевелилось какое-то бесформенное и неясное, но томительное чувство тревоги и тоски. Мысль о Галине не покидала его.
Выйдя в тот вечер от Сирко, он решительно не знал, что бы выдумать, что предпринять, чтобы по крайней мере предупредить Галину о том, что он не может приехать за нею так скоро, как обещал.
Хотя за такой короткий срок не может, конечно, случиться с ними ничего опасного, – утешал он себя, – ведь жили же они и без него четырнадцать лет в степи, – а все-таки сердце его охватывала какая-то невыносимая тревога, кроме того, ему было невыносимо жаль оставлять бедную девушку в таком тревожном ожидании и неизвестности.
– Быть может, письмо написать? Послать кого ни будь? – хватался он за первые, возникавшие в его голове предположения, но тут же в голове его возникали и бесспорные возражения.
– «Написать письмо. Но кто же прочтет его? Ведь и сам Сыч, «хоч дрюкованый, та не письменный»[14]14
Т.е. человек, умеющий читать только по печатному, но не по писаному.
[Закрыть], а уж Галина, так она ведь и писаного слова не видала в глаза. Положим, можно было б на словах передать. Но кого он пошлет? Здесь у него не было ни одного верного человека. Да и куда посылать посланца? – Степь ведь не Варшава, вон как раскинулась! – поднял Мазепа глаза и обвел ими горизонт. – И нет ей ни конца, ни края».
Но главное, Мазепе не хотелось никому открыть тайного убежища Сыча, а то мало ли еще что может случиться. – «Нет, уж пусть они лучше как жили, так под Божьей ризой и живут!» – заключил свои рассужденья Мазепа, и, убедившись наконец в том, что он не может никаким образом дать весточку Галине, Мазепа решил только поскорее выполнить порученье Сирко и тогда уже спешить к своей девчине.
– Как-то она теперь, квиточка моя, ждет меня, выглядает, на могилу выходит? – думал Мазепа, невольно оглядываясь в ту сторону, где, по его мнению, должен был находиться хутор. Сыча, и воображение переносило его к милой и дорогой девчине-ребенку.
Вот она стоит на могиле и, прислонивши руки к глазам, смотрит пристально в далекую степь, – не мелькнет ли где на горизонте красная казацкая шапка и ствол блестящей рушницы? Ветер тихо играет ее светлыми волосами, птицы реют сі веселым чиликанием кругом… Но напрасно девушка всматривается в залитую солнечным блеском даль: на горизонте неї видно ни блестящего ствола, ни казацкой шапки… Только! белые облачка бродят высоко над ее головой, но никто, никто не принесет ей известия о ее дорогом казаке!
И Мазепе вспомнились невольно слова Галины: «хмары плавают вместе по небу, птичка летает с птичкою в паре, каждый цветочек растет подле другого цветка, только я все одна да одна!» – И ему стало невыносимо жаль бедную сиротливую, дытынку! Ему захотелось неудержимо вот теперь, сейчас, не откладывая дальше, повернуть своего коня и поскакать туда, к той потонувшей в зелени белой хатке, где тоскует и плачет, и поджидает его дорогая голубка.
Но рука Мазепы неподвижно лежала на луке седла, не натягивая поводов. Каждый шаг коня отделял его от Галины а приближал к той бурной и тревожной жизни, в которую он должен был через два, три дня окунуться с головой… Тревога и сомнение закрадывались в душу Мазепы.
Разговор с Сирко произвел на него большое впечатление: упорный отказ Сирко, вопреки всем соображениям, согласиться на союз с татарами поразил Мазепу.
– Не призывай Дорошенко татар? – повторял он невольно слова Сирко и снова возражал на них с горячностью, словно бы перед ним находился сам запорожский кошевой атаман. – Как же не призывать их? Как выпутаться без них из этого лабиринта запутавшихся кругом таким Гордиевым узлом обстоятельств? Правда, нитка-то не из богининых, а из черных шайтановых рук идет, да что же делать, когда нету другой? Грабеж… разоренье… Ну что ж? – Ubi mors, ubi vita. Да и что лучше? – Сразу ли пролить потоки крови, или оставить так Украйну в панской неволе.
Но как ни старался Мазепа убедить себя в безосновательности упорного отказа Сирко соединиться с басурманами, а в глубине души он чувствовал невольно, что в этом упорстве есть доля истины. Ему вспоминались запустевшие села, разрушенные замки, которые он проезжал, возвращаясь в Мазепинцы, – все это были красноречивые следы татарского побратимства.
В разговоре с Сирко его поразила главным образом не ненависть Сирко к татарам, не допускавшая никакого компромисса, а другая черта, которой он никаким образом не мог ни оправдать, ни постичь.
– Вот Сирко, можно ли найти где-нибудь лучшего сына и рыцаря отчизны, – продолжал он свои размышления, – а ведь может стать разорителем ее! Желая ей добра, желая «едности», желая соединиться с Дорошенко, он тут же не соглашается с ним и производит раскол. Боится татарского кровопролития, а не боится той крови, которая прольется из-за этого раскола. Имя Сирко не меньше славно, чем имя Дорошенко, а на Запорожье, пожалуй, и больше; все запорожцы пойдут за своим батьком, и вот вместо того, чтобы всем силам соединиться на одного общего врага, – Запорожье отделится от своего гетмана и выйдет уже не две Украины, а три. Ох горе, горе! – покачал головой Мазепа. – Все покоя «щыро прагнуть», да не в один гуж все тянут. Всяк хочет добра отчизне, да хочет сам и по-своему его найти и никому не хочется подчиниться, кроме своей власной» воли. У семи нянек дитя без глаза бывает, говорит пословица, а у нас, видно, скоро останется и без головы! Мазепа глубоко задумался. Путешествуя три года по Европе, он всюду присматривался к государственному строю держав и нигде не встречал ничего подобного тому, что делалось теперь на Украине. Всюду, не исключая и самого буйного Запорожья, весь народ подчинялся одному правителю и следовал по указанному им пути, – здесь же, со смертью гетмана Богдана, всякий считал себя вправе вершить судьбы отчизны и не подчиняться никому. Только Польша представляла ему подобный же образ правления. Но до чего довел он уже Польшу, а что еще ожидает ее впереди? Уже и теперь она, когда-то грозная и непобедимая, не может устоять против Москвы. То же будет и с нашей Украиной. Вот Дорошенко и Сирко, – оба готовы отдать свою жизнь за благо отчизны, да и то не могут сойтись на одном, а сколько же имеется таких разорителей, которые ни о чем прочем, а только о своих вольностях помышлять будут?
– Эх, воля, наша воля! – вздохнул он глубоко. – Как бы только она не запровадила нас в неволю!
Но как же примирить всех? Неужели нет никакого иного средства, кроме союза с басурманом? Неужели нельзя через какие-нибудь «разумные медиации», без пролития братской крови, воссоединить Украину?
Мазепа сдвинул на затылок шапку, чтобы подставить свой лоб свежему дыханью ветра, и снова задумался.
Видно было, что мысль его работала усиленно; лицо его то хмурилось, то снова прояснялось; вдруг глаза его вспыхивали, – казалось, перед ним мелькало что-то яркое и неуловимое, казалось, вот он сейчас вскрикнет: нашел, нашел! Но через минуту огонь в глазах его снова потухал и лицо принимало напряженное сосредоточенное выражение.
Говор и смех казаков и запорожцев как-то утихли. Каждый из путников был занят своими думами.
XXIV
Мазепа повернулся в седле и обратился с неожиданным вопросом к Куле:
– А что, пане-брате, ты ведь, думаю, бывал не раз на левом берегу, видал, как там казаки и поспольство к Бруховецкому, – со щирым сердцем… или нет?
По лицу Кули пробежала легкая усмешка, левая бровь его; слегка приподнялась, но он отвечал совершенно серьезно:
– С щирым, с щирым, пане-брате, так вот, примером, как собака к палке: лаять-то лает, а укусить еще не решается,» потому что за палкой еще и хозяин с крепкой рукой стоит.
– Да как же не решается! – возразил горячо Палий. – Уже не раз бунтовали против него казаки в разных местах, а наипаче в Переяславле. Столько раз прибегали оттуда посланцы к гетману Дорошенко: бери, мол, нас, гетмане-батьку, голыми руками, не хотим этого «перевертня» над собой гетманом иметьі Да это, ведь, было еще до этого договора, а посмотрим, что теперь будет! Вот как повезем мы во все стороны Дорошенковы универсалы, тут и зашумит народ!
– Вот оно как! – протянул Мазепа, и на лице его заиграла довольная улыбка. – Так, значит, ему не вольно теперь живется?
– Хе, – усмехнулся Куля, – отчего же не вольно? Вольно, как за каменной стеной: вот он и сидит у себя в замке, по, гетманским покоям гуляет, в окошко посматривает.
– Да, – прибавил Хмара, – гетман самый настоящий: заперся у себя в замке, как в лукошке, да только ему и дела, что ведьм жжет.
– Ну, что же! А все ж не гуляет, – возразил Куля.
– Иуда-предатель! – вскрикнул запальчиво Палий. – Продал за тридцать сребреников весь край! Вконец ограбил и обнищил весь народ! Вольных казаков обращает в поспольство! Заставляет «в послушенстве ходить»![15]15
Казаки были избавлены от всяких поборов в пользу владельцев земли, а крестьяне – «поспольство», – должны были исполнять разные повинности, – это и называлось «ходить в послушенстве»
[Закрыть] Захватил себе все лучшие земли, млыны и хутора!
– Ну, а старшина к нему как? – продолжал расспрашивать Мазепа. – Ведь он же и для нее выторговал вволю и млынов, и сел, и хуторов.
– Гм! – откашлялся Куля, и левая бровь его снова приподнялась над глазом. – Такая уж правда на свете. И старшина на него нарекает. А что он им делает? Об одном только «дбае», как бы побольше воды на свои потоки забрать! Мазепа усмехнулся.
– Ну и мелет?
– Мелет. Много уж чего перемолол; – перемолол и наши доходы, и наши города, и все поспольство. Да что же, на добрый жернов что ни брось, все смелет, говорит пословица.
– Что ж, так умен?
– Разумен, как лисица; только хвост еще не отрос, не умеет следов заметать. Да вот «трапылась ще йому прыгода»: хотел научиться «межы дощем»[16]16
«Хочет или умеет «межы дощем» ходить, т е. настолько ловкий и юркий человек, что умеет пробираться между дождевых капель и таким образом выходить сухим из-под дождя.
[Закрыть] ходить, да забыл, что слишком «од-пасся» на наших добрах, – вот и промок, а теперь сидит у себя в замке, да сушится, боится, чтобы запорожцы его не просушили!
– Уж мы доберемся до него! – моргнул значительно бровями Хмара.
– На самом высоком дереве просушим гадину! – вскрикнул гневно Палий.
– А как к нему запорожцы прежде были? Ведь не сразу же он все эти порядки завел! – обратился Мазепа к Шраму.
– Теперь ты сам уже видел, какой ласки все ему «зычуть», а и прежде, хотя и по-братски с ним жили, но не смаковали. Знает он, над кем можно «коверзовать», а кому и поклониться нужно. Запорожцам он никаких «крывд» и «утыскив» не делал, потому что знал, что с ними жарты плохи. Вот он и теперь подсылает своих «шпыгив», чтобы узнать, что о нем думают да говорят.
– Знает, мол, кошка, чье сало съела? – усмехнулся Куля. А Мазепа заметил весело:
– Так не будем же журиться, панове, может и на нашей улице будет праздник.
– А то ж! – ответил Куля, молодцевато заламывая шапку и подмигивая левой бровью. – Уже так или не так, а у левобережных дивчат на «вулыци» побываем!
Разговор со своими дорожными товарищами привел Мазепу в особенно приятное расположение духа; лицо его оживилось, глаза заиграли. Завязалась беседа; словоохотливый Куля сыпал остротами и прибаутками. Шрам не отставал от него, только Палий не принимал участия в разговоре: нахмуривши свои черные брови, он все время сосредоточенно молчал; в глубине души его занимал один вопрос: почему он, несмотря на все видимое благородство мыслей Мазепы, не чувствует к нему никакой симпатии? Но все в нем не нравилось ему: и его тонкая улыбка, и изящные движения, и отделанная, обдуманная речь.
– Вот Сирко, Богун, Дорошенко – настоящие лыцари, богатыри запорожские! А этот… пан… – шептал про себя невольно Палий. – Королевский подручный…
Казаки между тем подняли лошадей вскачь, и когда солнце перевалило за полдень, им начали уже попадаться изредка небольшие хутора? ютившиеся по большей части в зеленых балках. Это были выселки самых смелых поселян, решавшихся селиться на границах диких полей, где каждый день они могли ждать татарского набега.
– Ну, слава Богу! Вот уж и в землю Украинскую въехали! произнес Куля, снимая шапку и осеняя себя крестом.
Примеру его последовали и остальные путники.
К вечеру перед казаками показалось довольно большое село. – Ну, здесь и переночевать можно будет, и галушечек горяченьких отведать, – обратился Куля к Мазепе, указывая ему на раскинувшееся в балке село, – было когда-то больше село, да «пошарпалы» немного татаре.
Казаки пришпорили лошадей и через несколько минут въехали в деревню.
Улицы в деревне были почти пусты, если не считать нескольких ребятишек, игравших возле трех – четырех хат, да тощих собак, бродивших возле дворов. Всюду виднелись следы ужасного разрушения и пожара.
То там, то сям вдоль широкой улицы торчали обгорел черные дымари, окруженные кучами пепла; обгорелые деревья протягивали к ним, словно с какой-то мольбой, свои черневшие, корявые ветви. Другие хаты, уцелевшие каким-чудом от пожара, стояли заброшенные, запустевшие, с выломанными дверями, выбитыми окнами и проломанными крышами. Видно было, что хозяева этих скромных жилищ уже нуждались больше в их защите… Тощие козы и овечки брод ли по заросшим травою дворам, забираясь и в пустые, разваленные хаты.
Мазепа грустно смотрел на следы этого разрушения. Только подле некоторых хат, видимо наново обстроенных копошились маленькие дети и тощие собаки. Мужчин и женщин не было видно на улицах.
На стук конских копыт одна молоденькая бабенка выскочила на улицу и, увидевши вооруженных всадников, схватила поспешно на руки небольшого ребенка, игравшего перед воротами, и с громким криком бросилась в хату.
На ее крик выскочили другие. Перепуганные, бледные лица женщин свидетельствовали о том, что появление вооруженных всадников приносило им уже не раз страшные бедствия.
– Да чего вы, бабы? Гей, бабы, чего «лякаєтесь»? Мы ведь свои, посланцы гетмана Дорошенко, возвращаемся из Сечи! – закричал громко Куля, помахивая шапкой над своей головой.
Голос его и вид казаков отчасти успокоил встревоженных женщин.
– А где же ваши «чоловикы»? Ушли куда-нибудь на военный промысел, или вы сами оселили себе здесь бабскую слободу? – продолжал Куля.
– Да там на майдане все, – ответила одна из баб, – панотец читает универсал от гетмана.
– От какого?
– От нашего ж, Дорошенко.
– Ну, спасибо! – поклонился молодице приветливо Куля.
Казаки тронули лошадей и поскакали по широкой улице на майдан, с которого и доносился шум человеческих голосов.
Сделавши поворот, они выехали прямо на широкую площадь, посреди которой стояла убогая деревянная церковка с покосившейся колокольней. И церковь, и колокольня совершенно посерели от времени, кое-где на их стенах виднелся и зеленовато-желтый мох.
Приделанные к ним новые окна и двери, а также и валявшаяся на земле ограда свидетельствовали о том, что даже и церковь не избегла разрушения.
Теперь возле церкви теснилась порядочная толпа народа, все больше стариков и молодых парубков, среди которых пестрели и женские платки.
На входных дверях церкви был прибит большой лист бумаги, исписанный крупными славянскими буквами. Какой-то седенький человечек в холщевом кафтане и поношенных чоботищах, с маленькой косичкой на затылке, читал с видимым трудом, почти по складам, прибитую бумагу. Постоянные взрывы возгласов толпы, то одобрительных, то гневных, прерывали его чтение.
– Слышишь, слышишь, отложился уже от ляхов! – выкрикивали то здесь, то там, – оторвет нас от Польши! За Дорошенко, за Дорошенко! Он ли нам не батько! Не будет больше ни «осепа», ни «дуты», ни «варового», ни «солодового», ни «мостового», ни «подымного»[17]17
Наименования всевозможных податей, которыми обкладывали польские папы своих поселян.
[Закрыть] платить! Вольные мы люди: гетман Богдан выбил нас из лядской неволи, а они опять хотели туда запровадить нас!
– К Дорошенко, все к нему пойдем! – кричали с другой стороны. – Пускай ведет нас на ляхов и на Бруховецкого, – все пойдем за ним!
– И на татар! На татар! – раздавалось с третьей стороны. – Пора освободить от всякой галичи нашу родную землю!
Однако, несмотря на крик и шум, появление казаков и запорожцев было сразу замечено. Все всполошились. Но когда крестьяне узнали, что это были послы от Дорошенко, то окружили их шумной толпой.
Начались расспросы, объяснения. Палий и Куля зазывали хлопцев в войско гетмана, выдавали желающим деньги на лошадей, записывали их имена и призывали их собираться как можно скорее в Чигирине, обещая, что гетман запишет все их семьи в реестр.
На ночь путников пригласил к себе батюшка. После крайне простого, но сытного ужина он провел Мазепу, Палия, Кулю и Шрама на сеновал и, указавши им на свеженастланное сено, покрытое грубыми ряднами, пожелал им доброй ночи. Остальные казаки расположились кто где нашел для себя более удобным: под хатой, на клуне, а то и прямо в саду.
Утомленные дневным переездом, товарищи Мазепы заснули сразу крепким сном, но Мазепа долго не мог уснуть. Ужасный вид деревни, наполовину выжженной и опустошенной, сцена с универсалом и разговор с бедным забитым священником – все это вставало в его воображении, путалось, прерывалось и снова возникало, будто из тумана. – Так уже началось, началось… – повторял он себе, чувствуя, как его охватывает та нервная дрожь, какая охватывает воина накануне битвы. – Что-то выйдет из всего-этого? Удастся ли Дорошенко воссоединить обе Украины? Не вмешается ли в это дело Сирко? Нет, ему, Мазепе, удалось во всяком случае уговорить Сирко при прощании, что если он не хочет помогать вместе с татарами Дорошенко, то пусть хоть не вмешивается до поры, до времени в его дела. Очевидно, уже гетман послал за татарской помощью, но как отнесется к ней народ? Вот и в этой толпе раздавались крики: «на татар!» И так всюду… всюду… А может еще он, Мазепа, придумает более «тонкие медиации»? Разве эта голова не подавала Варшаве и самым разумным разумные советы?
Такие вопросы, мысли и сомнения толпились в голове Мазепы… Наконец мысли его начали путаться, обрываться, под утро он заснул тяжелым, тревожным сном.
Ему казалось, что он стоит на берегу Днепра и видит, как оба берега реки покрыты толпами казаков, а среди красноверхих казацких шапок виднеются и татарские чалмы и шапки ратных людей. Все заняты, все хлопочут; он присматриваете и видит, как казаки вместе с татарами и ратными людьми перебрасывают огромные железные цепи с одного берега Днепра на другой. И он, и гетман Дорошенко, и Сирко – все тут. гетман Богдан Хмельницкий стоит на острове, поникнув на грудь седыми усами и, печально покачивая головой, спрашивает их тихо: «Гай, гай, детки любые, что это вы делаете?» – «Сполучаєм, батько, Украину», – отвечают они. А в это время гетман Бруховецкий выходит на берег с большим блюдом, а на блюде лежит тяжелый замок и говорит, хихикая каким-то хишным смешком: «Ну ж, сполучили, панове, давайте ж я ее теперь замочком запру». Но в это время вылетает Сирко с запорожцами и начинается свалка. Кровь, кровь всюду… все смешалось…
И вот нет уже ни казаков, ни крови, ни Днепра… Он стоит в степи и видит, как татары тащат его Галину, как она рвется, выбивается от них, зовет его на помощь… А Тамара держит его за плечи и, указывая на Галину, вскрикивает: «А ну-ка, покажи теперь свой хитрый удар!»
Мазепа хочет вырваться и видит с ужасом, что у него отрублены обе руки, он стонет и кричит. И Галина, и татары куда-то исчезают, а перед ним стоит Сирко и показывает хану огромный шиш.
Утром Мазепа проснулся от того, что кто-то сильно тряс его за плечо, он открыл глаза и увидел, что над ним стоит Палий.
– Ну, пане подчаший, вставай! – произнес он. – Пора нам и в дорогу. Тут ведь не Варшава: у пани-матки, поди, и обед готов.
Что-то неприязненное послышалось Мазепе в словах Палия. И то, что он назвал его «паном подчашим», и упоминание Варшавы произвели на Мазепу неприятное впечатление. Но не давая Палию заметить этого, он быстро вскочил, оправил на себе одежду и спустился с сеновала к колодезю, где сам зачерпнул себе воды «цебром», умылся и утерся собственной «хусткою».
Эта простота нравов ему, привыкшему к роскоши и этикету варшавского двора, не доставила большого удовольствия, но делать было нечего и надо было спешить, так как все остальные казаки были уже готовы к отъезду.
Пообедавши и распрощавшись с хлебосольными хозяевами, казаки двинулись снова в путь.
Было еще раннее утро, влажное и сверкающее. Отдохнувшие и подкормленные кони шли доброй рысцой, и кортеж быстро подвигался вперед. Еще два села проехали наши путники и всюду встречали то же оживление в народе, везде висели универсалы гетмана, везде молодежь собиралась в Чигирин. Но и здесь Мазепа встречал те же красноречивые следы вынесенных народом ужасов войны и татарского побратимства.
Проехавши так безостановочно до полудня, казаки въехали, наконец, в огромный вековечный лес и решили сделать здесь привал.
Лошадей расседлали, стреножили и пустили на пашу; одни из казаков отправились собирать сухой хворост, другие принялись раскладывать костер, Куля и Шрам занялись приготовлением обеда, а Мазепа, забросивши за плечи «рушнычку,» отправился пройтись по лесу в надежде встретить какую-нибудь «дычыну». Его примеру последовал и Палий; охотники разошлись в разные стороны и вскоре Мазепа остался совершенно один.
Его окружал величественный и дикий столетний лес. Под зелеными куполами высочайших дерев было и сыро и прохладно, пахло грибами и земляникой; Мазепа шел напрямик; то там, то сям раскрывались перед ним неожиданно дикие обрывы, или прелестные лужайки, или мягко катящиеся по мшистому ложу лесные ручейки. Сначала он внимательно присматривался по сторонам и прислушивался к каждому шороху, боясь пропустить зверя, но мало-помалу мысли его отвлекались от охоты и снова возвратились к занимавшим его вопросам и к оставленной им дорогой Галине.
Машинально шагал он, не замечая уже ничего окружающего.
Несколько раз ему казалось, что он слышит какой-то даленный лай собак и конский топот, но, погруженный в свои думы, он как-то и слышал, и не слышал эти звуки, не обращая на них внимания. Но вот вблизи его раздался уже совершенно явственно громкий треск сухих ветвей, короткий топот и тяжелое дыхание какого-то громадного, грузного животного, пробиравшегося с необычайной быстротой сквозь заросли. Очевидно, кто-то вспугнул его, так как вместе с храпом животного донесся явственно и топот коня, и отдаленный собак.
Мазепа вздрогнул и замер на месте.
«Медведь или кабан?» – Пронеслось у него молнией голове, и не останавливаясь на этой мысли, он быстро оглянулся кругом.
Он стоял на обширной поляне, представлявшей из себя нечто вроде котловины, она составляла продолжение длинной и довольно широкой долины, вероятно ложа какого-то высохшего ручья, тянувшейся среди спускавшегося к ней с двух сторон уступами леса, всю ее покрывал очерет, мелкая заросль, папоротник и какие-то болотные растения.