Текст книги "Молодость Мазепы"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)
IX
Галина молчала; видно было, что она хотела что-то сказать и не решалась; наконец, она спросила робко, запинаясь на каждом слове.
– Это, значит, правда, что ты пан?
Мазепа невольно улыбнулся.
– А если б и так, что ж тут такого страшного? Отчего это слово так пугает тебя?
– Паны нас не любят… они вороги наши, – произнесла она слегка дрогнувшим голосом.
– Не все, не все, Галина, – попробовал было возразить Мазепа, но Галина продолжала, не слушая его.
– Нет, паны нас ненавидят и панов все ненавидят, все!
– Почему?
– А разве можно любить волков? Дид Сыч говорит, что и он сам, и гетман Богдан, и мой батько, и дядько Богун, и все казаки шли против панов, чтоб спасти от них бедных людей, потому что они мучили всех, кровь нашу пили! Вот искалечили Нимоту и Безуха, вот и тебя привязали к коню, каторжные, клятые!
У Галины даже проступили на длинных ресницах сверкающие слезинки; она зарделась вся от волнения.
– Нет, нет, Галина, ты не так говоришь, – взял ее за руку Мазепа, – то польские паны враги наши, то католики, а есть, же у нас и свои паны, вот как бы значные казаки, свои, одной с нами веры и «думкы». Они вместе с казаками и с гетманом Богданом воевали против лядских панов и ксендзов, что мучили и грабили наш народ. Мой дед бился рядом с Наливайком, а отец с Богданом Хмельницким и с твоим славным батьком, – за волю, за веру, за наш край!
– Господи! Так значит ты наш, наш? – вскрикнула Галина, подымая свои просиявшие глаза.
– Ваш, ваш, дитя мое, и сердцем и душой, – произнес тронутым голосом Мазепа, сжимая ее руку.
– Ой, «лелечкы»! Значит, ты можешь любить и жаловать нас. Ой, Боженьку мой, как же это любо, как весело…
– Могу, могу и буду, дитя мое! – прервал ее восхищенный Мазепа, – а ты же не будешь теперь бояться меня?
– Нет, теперь нет! – засмеялась Галина.
– Ну, расскажи-ка мне, как ты живешь здесь одна.
– Я не одна. Здесь живут еще дид мой Сыч, баба, Немота и Безух, – заговорила смелее Галина. – У меня есть еще подружка Орыся, только она не любит долго жить у нас: она говорит, что ей здесь «нудно», скучно, что здесь нет ни вечерниц, ни казаков.
Мазепа улыбнулся.
– А тебе здесь не скучно, голубка?
– О, нет! – воскликнула оживленно Галина. – Здесь так хорошо! Кругом степь широкая, широкая… Ты никогда не видел степи? Когда ты выздоровеешь, я покажу тебе все, и речку. Ты видел нашу речку? Нет? Она такая прозрачная, тихая. Когда смотреть на солнце, так видно все дно, как рыба играет на нем… У меня есть челнок, я буду катать тебя; там плавает по воде широкое «латаття» и цветет… Такие большие белые цветы, такие красивые, серебристые… Русалки плетут себе из них венки… А птицы! Ты любишь птиц? В степи их так много! И дрофы, и «хохотва», и перепелки, и жаворонки, и кобчики, – поднимутся в небо, так и стоят, трепещутся на одном месте. Я поведу тебя в степь. Там есть высокая могила; когда взойдешь на нее, так видно все далеко, далеко кругом. И так тихо, тихо, только ветер шумит… Я люблю слушать его: он «лащыться» и что-то шепчет. А цветы? Сколько там цветов есть! И мак, и золотоцвет, и кашка, и волошки, и березка… Ты любишь их? – обратилась она к Мазепе и вдруг потупилась, застыдившись своей смелости.
– Все, все люблю! – ответил он с увлечением, любуясь ее прелестным личиком. – Ну, а зимой, когда занесет ваш хутор снегом, тогда не скучно тебе?
– Нет, – ответила уже тихо Галина, не подымая глаз. – Зимой мы работаем, прядем, а дид мне рассказывает о моем батьке, о матери, о войнах, о «лыцарях»… А ты знаешь, как кричат дикие гуси? – оживилась она снова. – Нет? – Они так громко, громко кричат… Я люблю их… Знаешь, когда еще не настанет совсем весна, а так только теплом повеет с моря, все себе ждешь да думаешь, когда же настанет весна?.. И вдруг на рассвете услышишь, как гуси кричат, – вот тогда любо, вот весело станет! Это значит уже наверное весна идет, а после гусей летят журавли… они таким длинным, длинным ключом летят. Ты видел? Да? А за ними уточки, а там уже и деркачи, и кулики, и всякие другие птички. Налетит их много, много, шумят, хлопочут, кричат на речке у нас… Я бы хотела узнать, о чем это они все кричат, откуда они прилетели, что видели так далеко, далеко!..
– Милая дытынка моя, – улыбнулся и Мазепа, – а ты бы никогда не хотела уехать отсюда?
– Нет, – покачала головой Галина, – правда, мне бы хотелось знать, что там такое в тех городах, как там живут, кто там живет? Но… – произнесла она с легкой запинкой, – дид знает только про войну, а баба забыла все…
– А разве к вам никто не приезжает никогда?
– Иногда приезжают запорожцы, только очень редко… Да что ж… и они только про войну говорят.
– Бедная моя сиротка! – произнес ласково Мазепа. – Вот постой, я выздоровлю и расскажу тебе про все, про весь Божий свет, а ты расскажешь мне про себя, покажешь мне и речку, и степь, и все твое хозяйство. Галина молча кивнула головой.
– Я буду твоим братом, а ты моей маленькой дорогой сестричкой. Ты будешь любить меня, Галина?
– Буду, буду, – вскрикнула порывисто Галина, подымая на Мазепу свои засиявшие от счастья глаза.
От всего ее существа веяло в эту минуту такой детской чистотой, такой искренностью, что Мазепа почувствовал, как в груди его дрогнуло какое-то святое чувство.
– Милое, дорогое дитя мое! – произнес он взволнованным голосом и, чтобы скрыть охватившее его смущенье, он нагнулся к ее головке и спросил тихо: Какими это дивными цветами ты так изукрасилась?
– А это «шыпшына»… Тебе нравится? Так я нарву сейчас… у нас ее много, много в гаю! – Галина вскочила и хотела было бежать в сад, но Мазепа удержал ее за руку.
– Нет, постой, не надо мне других цветов, – прошептал он тихим, усталым голосом, – останься здесь со мною: ты сама наилучший степной цветок, какой я встречал на своем веку!
С этого дня Галина перестала дичиться незнакомого пана-красавца, занесенного местью в их хутор и вырванного дедом из когтей смерти. Каждый день сближал их все больше и больше, закрепляя дружеские отношения каким-то родственным чувством. Ухаживать за больным, угадывать его малейшие желания, показывать ему всеми способами свою преданность – сделалось для Галины потребностью жизни. Она не понимала, да и не могла понять, сожаление ли к больному, или какое-нибудь другое чувство побуждает ее к этому, она отдавалась своему сердечному порыву без отчета, без раздумья, как отдается течению тихих вод юный пловец, не испытавший еще ни бурь, ни подводных камней. Однообразная, будничная жизнь на лоне природы, протекавшая прежде незаметно, сделалась вдруг каким-то праздником светозарным, наполнившим ее сердце жизнерадостным трепетом, а душу гармонией чарующих звуков: и эта безбрежная, волнующаяся степь, и это бездонное синее небо, и это ласковое, смотрящее в светлую речку солнышко, и эти ликующие звуки жизни – все теперь для нее получило новую окраску, новый смысл, новое значение… Было у нее прежде много друзей и между пернатым населением хутора, и между четвероногими, и между людьми, но та дружба была спокойна, не похожа на эту, те друзья были безмятежны, а этот… Этот наполнил собой весь ее мир, все ее думы, все ее желанья: она чувствовала его в каждом ударе своего пульса. Прежде, бывало, заснет она безмятежным сном, проснется без тревоги, без заботы, а с ощущением лишь сладости бытия, и бежит встретить утро, умыться студеной водой, поздороваться со своими любимцами, а теперь она засыпает с мыслью о нем, просыпается с заботой о нем, с тревогой о нем. Встанет и бежит в садик нарвать со своих гряд лучших душистых цветов, так как он очень их любит, нарвать и поставить этот букет в «глечык», а баба уже несет ей другой с парным молоком и миску пирогов, либо кулиш на раковой юшке, либо кныши с укропом, – и, нагруженная всем этим, Галина спешит к своему другу, к своему братику… А он тоже ждет – не дождется своей сестрички, и глаза его играют сказанной лаской, а прекрасное лицо светится счастливой улыбкой. А то после «сниданку» побежит она еще в рощу, нарвать земляники или спелых вишен в своем садике – и все это несет своему больному Теперь уже он сидит и пробует даже ходить по хате; теперь уже и она не боится болтать с ним и рассказывать ему про все, про все, что взбредет ей на ум, что подскажет ей сердце, рассказывает почти так же откровенно, как и своей подруге Орысе: о своем детстве, о разных происшествиях в хуторке, о деде, о бабе, о прибытии Немоты, и о первом знакомстве с Орысей. Мазепа слушал ее с большим вниманием и с большим участием, чем Орыся, и сам рассказывал ей обо всем, обо всем, что ему довелось видеть: и о дремучих лесах, и о высоких горах, и о недоступных крепостях, и о многолюдных роскошных городах, и о чужих землях, и о всяких чудесах на широком свете; рассказывал и о своем детстве, и о своей матери, любящей его больше жизни, – о ее светлом уме и твердой воле; говорил с чувством и о своем покойном отце, сколько довелось тому пережить на своем веку и напастей, и горя; как он не смог перенести обиды от шляхтича и убил его, и как за эту смерть он был предан «баниции», т. е. лишен всех прав, даже права жизни.
Однажды Галина вошла в светлицу и остановилась от изумления: посреди хаты стоял Мазепа в роскошном казацком наряде. Дед стоял у окна и любовался своим гостем, заставляя его поворачиваться перед собой во все стороны.
– Добре, добре, гаразд! Вот словно на тебя шито! – приговаривал самодовольно Сыч, – одежду эту не стыдно носить, она с плеч славного полковника Морозенка, батька твоего, – обратился он к вошедшей Галине. – А глянь-ка, полюбуйся, каким славным запорожцем стал наш «спасеннык»!
– Ой, Боженьку мой! – всплеснула руками в восторге Галина, – какой пышный, какой «мальованый»!
– Сестричко моя любая, – заметил с улыбкой Мазепа, – ты уже чересчур меня хвалишь, смотри, не перехвали на один бок.
– Нет, нет, – запротестовала Галина, – и баба говорила, и все, что нет такого другого на свете, что только один наш пан Иван. Ведь правда, дидуню?
– Дай Боже, чтобы твоя радость была правдой, – сказал загадочно Сыч и, тихо вздохнувши, привлек к себе свою внучку. – Дытынка она, и сердцем, и душой дытына, – ласкал он ее нежно, – уж такая дытына, что грех ее не пожалеть.
– А разве вы меня, дидуню, не жалеете? – ласкалась к нему Галина. – Уж так жалеете, так жалеете, а я, Господи, как вас люблю. Ведь вы у меня и батько, и маты, и все!
– Сироточко моя! – произнес растроганно Сыч и быстро отвернулся к окну.
Мазепа был также и тронут, и взволнован; какая-то новая, налетевшая вдруг мысль сдвинула ему брови и заставила глубоко задуматься. Галина с наивным недоумением остановила на нем свои восторженные глаза, полные чистой, как ясное утро, любви, и весело вскрикнула:
– Теперь, значит, можно, дидуню, вывести его и в садик, и в «гай», и в поле?
– Можно, можно, – ответил Сыч. – Только не сразу, чтобы не обессилел и не утомился с отвычки, а так нужно – «потроху».
– Так мы сегодня возле хаты будем гулять, а завтра дальше, а там еще дальше!
С этих пор Галина стала всюду водить Мазепу и показывать ему свое хозяйство. С каждым днем их прогулки удлинялись, переходя от двора к садику, а от садика к «гаю» и к полю. Любимым местом их стала, между прочим, ближайшая могила, с которой открывался широкий простор. Галина теперь занималась своим хозяйством, потом навещала своего названного брата, приносила ему в садик «сниданок», подсаживалась поболтать с ним, затем убегала и снова возвращалась посидеть возле своего друга с какой-либо работой в руках, и снова убегала, а к вечеру они отправлялись на могилу и сидели там до сумерек, слушая друг друга, делясь своими впечатлениями.
– Я вот и прежде любила это место, а теперь еще больше люблю, – говорила оживленно Галина, – тут так славно, так любо: и речку нашу видно, вон она змейкой бежит по долине к нашему хутору, и какая ясная, ясная… А наш хуторок притаился, как в мисочке, словно гнездышко, и весь укрылся кучерявым дубом да ясенем. А я, как смотрю вдаль, «геть-геть» поза наш хутор, где садится солнце, то мне всегда досадно станет, что у меня нет крыльев…
– А на что тебе крылья? – улыбается Мазепа.
– Как на что? Полетела бы вон туда, где сизая мгла: мне бы так хотелось увидеть конец земли, конец света, – какой он? Ух, страшно, – закроет она ладонью глаза, – верно такое «провалля», что и голова закружится и дух занемеет.
– Хотя бы и крылья у тебя были, то ты бы не долетела до конца нашего света.
– Как? Такой большой, так далеко?
– Не то что далеко, а конца ему нет.
– Что ты? – взглянет недоверчиво на Мазепу Галина, полагая, что он шутит, смеется над ней. – Как же, чтобы не было конца? У всего на свете есть конец; и люди говорят, и в песнях поется «на край света»…
– Милая моя! Слушай меня, я тебе все расскажу, что знаю, про землю, про солнце, про месяц, а ты слушай, да запоминай.
И Мазепа начинал говорить. Галина слушала с напряженным вниманием, не сводя с него глаз, поражаясь его знанием, его умом; то она приходила в восторг от рассказа Мазепы, то … окончательно отказывалась ему верить, то внимательно всматривалась ему в глаза, думая, что он подсмеивается над ней; впрочем, непривычное умственное напряжение скоро утомляло ее, и она тогда прерывала рассказ Мазепы неожиданным предложением, – или побежать «взапускы», или «повабыть» перепелов, или поискать земляники на опушке леса.
X
Галина с каждым днем увлекалась все больше и больше рассказами Мазепы, хотя многого в них не понимала и не могла себе даже представить; ее пытливый ум поражался всезнанием своего собеседника и смущался своим невежеством, так что чем дальше шло время, тем больше она начинала сознавать, какая страшная бездна лежит между нею, ничтожною, глупою девчыною, умеющей лишь беззаветно любить, и им, – умным, знатным, богатым. Это смутное сознание начинало прокрадываться в ее душу и отзываться в сердце неведанной прежде болью. Галина стала подозревать, что Ивану скучно с нею, что его наверное тянет к настоящим панам и к пышным пирам; с тревогой она расспрашивала Мазепу о его прежней жизни, о Варшаве, о тех людях, которые окружали его, к которым он привязался, привык. Мазепа, впрочем, рассказывал о себе неохотно, незаметно уклонялся от этого, переходя скорее к общим описаниям великолепия дворцов, роскоши жизни, утонченности нравов и лукавству в отношениях между этими знатными и напыщенными магнатами.
– Эх, дитя мое, – говорил он, болезненно морщась от раздражающих, щемящих воспоминаний, – не завидуй той праздной панской жизни; много в ней блеска и золота, много пьяных утех, но больше грязи и лжи, а еще больше предательства и измен. Если проповедует кто, хотя бы сам бискуп, о долге, о чести, о высоком подвижничестве – не верь: он и тебя, и твою душу, и твой тяжкий грех продаст за дукаты: если тебе клянется кто в неизменной дружбе – не верь: он в ту минуту обдумывает, как бы предать тебя, а если какая пани клянется тебе в вечной и неизменной любви… ха-ха! Она только призывает имя Божье, готовясь к новой измене, к новому вероломству.
– К какой измене, к какому вероломству? – не понимала Галина, всматриваясь растерянно в глаза Мазепы и болея душой за перенесенные им, очевидно, огорчения.
– Ах, к чему тебе и знать, и понимать всю грязь этой жизни? Твое щирое сердце, твоя ясная, как вон та зорька, душа содрогнулась бы от одного намека на те «злочынства» и грехи, которые гнездятся там под золочеными потолками.
– Ой, Боженьку! Но тебе все-таки, верно, за ними скучно… ты привык к ним?
– Нет, моя квиточка, не скучно мне здесь и туда меня больше не тянет… изверился я там во всем… и в друзьях, и в этих напыщенных куклах… Постоять за оскорбленного у них нет смелости, они сразу переходят на сторону сильного, трусы, да еще прикрывают свою трусость презрением, – заговорил взволнованно, раздраженно Мазепа, забывая, что слушательница его не могла понимать неведомых ей событий, не могла даже отнестись сознательно к взрывам засевшей в его сердце обиды. – Я этого негодяя когда-нибудь встречу! О, если он и тут откажется от гонорового поквитованья, то я с ним расправлюсь! А король, за которого я стоял, от которого ожидал правды, в котором видел надежду для своей родины, – и этот король оказался лишь золоченой «забавкою» в руках своей придворной шляхты! Всю их кривду я «зацурав», бросил и отдался весь моей Украине. Буду искать здесь в родной стране правду и ей служить.
Галина не понимала о чем шла речь: она только догадывалась смутно своей чуткой душой, что ее друг невинно страдал и терпел какие-то несправедливости от магнатов, и льнула к нему трепетным сердцем.
Однажды они сидели под развесистым дубом в саду, а баба выносила из хаты разный хлам для просушки и развешивала его на «тыну»; сначала шла разная казацкая, запорожская, польская и даже турецкая одежда, начиная с простых жупанов и курток и кончая дорогими «адамашковымы и «оксамытнымы» кунтушами, расшитыми золотом, с серебряными, а то и золотыми «гудзямы» и «гаплыкамы», украшенными бирюзой и смарагдами; за одеждой последовала сбруя и оружие с золотыми насечками, с резьбой, а последним повесила баба на груше какой-то странный музыкальный инструмент.
Мазепа очень заинтересовался им, быстро встал и, снявши его с «тыну», начал с любопытством рассматривать: это был роскошный торбан, но страшно запущенный, весь в пыли, в грязи, с гнездами мышеи под декой; к счастью, последняя была цела, а равно и все металлические струны, только другие были переедены мышами и печально болтались вокруг колышков. Мазепа принялся с лихорадочной торопливостью приводить этот инструмент в порядок, – чистил его, мыл, подклеивал; Галина, конечно, помогала ему во всем, сгорая от любопытства, – что же из этого выйдет? Наконец, когда торбан принял свой надлежащий вид, Мазепа принялся за колышки и за струны; металлические были скоро натянуты, а с другими пришлось повозиться, связывать, подтягивать, некоторые совершенно негодные даже заменить нитчатыми струнами, навощеными воском. Натягивая струны в гармонический строй, Мазепа пробовал аккорды; торбан прекрасно звучал и резонировал.
Галина была в неописуемом восторге; каждый звук певучей струны, каждое гармоническое сочетание восхищало ее несказанно: ей еще ни разу на своем веку не доводилось слушать музыки, – Немота лишь услаждал ее слух игрой на сопилке, да Безух гудел на самодельном бубне, а тут зазвучали еще неслыханные ею гармонические сочетания.
– Ах, как хорошо, как славно! – вскрикивала и всплескивала руками Галина, прислушиваясь и присматриваясь к выпуклому, овальному туловищу инструмента, к его длинной, унизанной струнами, шее.
– Ты умеешь играть на нем?
– Умею, умею, моя «ясочко», – улыбался, налаживая торбан, Мазепа.
– А тамошние варшавские паны умеют тоже играть на бандуре?
– Не только паны, но и панны, и пании; они играют на прекрасных лютнях.
– Ах, какие они счастливые, – вздохнула Галина, – а у меня ничего нет, и я ни на чем не умею играть… чем же я могу быть занятной… – Она грустно опустила голову, – тебе здесь, голубе мой, конечно, скучно…
– Да что ты! Брось эти думки моя «зозулько»; мне здесь так хорошо, как не было нигде. А про варшавскую жизнь лучше не напоминай мне никогда… Там лучшие мои чувства оскорблены были обманом… Нет, не напоминай мне этого прошлого… Я хочу забыть его, стереть из памяти: с тобою мне лучше всего, мое дорогое дитя!
– Со мною? Господи! Когда б же это была правда! – вспыхнула вся Галина.
– С тобою, с тобою, – повторил радостно Мазепа, не отводя от очаровательной девчины восхищенных глаз. – Эх, когда б хоть как-нибудь наладить эти оборвыши! – ударил он энергично по струнам.
– Стой, у деда есть еще в сундуке жмутик вот таких струн, – вспомнила Галина и бросилась к хате, – я принесу их сейчас.
Струны оказались совершенно пригодными, и вскоре торбан был оснащен и настроен. Мазепа ударил по струнам, и зазвенели, зарокотали струны созвучно, полились, скрещиваясь и сочетаясь, дивные звуки мелодии, то заунывной, хватающей за душу, то торжественной, то веселой, отдающейся яркой радостью в сердце.
Галина, пораженная, очарованная, стояла молча в каком-то экстазе, она даже побледнела от нахлынувшего восторга и только шептала полуоткрытыми губами:
– Ой, Боженьку, ой, лелечки!
Когда же Мазепа запел еще звонким голосом под звуки торбана, да запел еще чудную песню об оскорбленном чувстве любви, а потом оборвал с сердцем аккорд и перешел к светлой задушевной мелодии, к поэтической просьбе к соловью, чтоб он не пел рано под окном девчины и не тревожил бы ее ясного детского сна, – Галина пришла в такой восторг, что забыла решительно все окружающее.
– Милый мой, любый! – вскрикнула она и, обвивши его шею руками, осыпала его горячими поцелуями.
Этот восторженный порыв девушки был так неожидан, что Мазепа совершенно растерялся: бандура выпала из его рук… Поддаваясь невольно обаянию этого искреннего чувства девчины, он сам прижал ее невольно к груди; но тут же страшно смутился, опустил руки и, не имея силы оттолкнуть от себя девчины, решительно не знал, что ему предпринять.
В это время издали послышались шаги, а вслед за ними. показался среди зелени Сыч и таким образом вывел их обоих из затруднительного положения.
– Ишь, кто это разливается у нас соловьем, – заговорил он весело, – думаю, откуда бы это у нас гусли взыграли, и песнопение усладительное разлилось, а это сокол наш так разливается! Добре, ей Богу добре! И торбан говорит у тебя под пальцами, и голосом хватаешь за сердце. Славный голос! Хоть на первый клирос!.. А ну, сынку, нашу казачью, умеешь ли? Баба и бывшие во дворе Безух и Немота уже подбегали к Мазепе, заслышав торбан и песню.
Мазепа ударил по струнам, заставил застонать их, заныть в каком-то оборванном вопле и запел чудным, дрожавшим отполноты звука голосом думу про поповича: как казаков захватила буря на Черном море, как попович покаялся в грехах перед «товарыством» и бросился в разъяренные волны искупить своей смертью друзей.
Растроганный Сыч стоял, опершись руками на палку; на наклоненной голове его с длинным «оселедцем» виднелись только нависшие серебристые брови да длинные пряди белых усов, волнуемые слегка ветерком. Сыч стоял неподвижно и слушал вникая в каждую фразу думы, словно священнодействовал, иногда лишь, и то украдкой, поощряя певца.
А Мазепа, оборвав думу, вдруг зазвонил на торбане игривыми струнами, и закипели огненным дождем звуки, перешедшие светлой мелодией в мерный ускоряющийся темп бешеного танца.
Лица осветились улыбкой, глаза вспыхнули радостью, восторгом, и Галина, не выдержавши, пошла плавно, покачиваясь и поводя плечом, в «дрибушечкы», да так грациозно, так заманчиво, что старик Сыч пришел в экстаз и крикнул на Немоту и Безуха:
– Эх вы, «тюхтии», лежебоки, не поддержите такой дивчины, да я сам пойду с нею землю топтать, будь я не Сыч, коли не пойду! – И старик пустился перед своей внучкой вприсядку.
Прошло еще несколько дней, и Мазепа уже почувствовал себя до того окрепшим, что попросил у Сыча коня для поездки.
– И не отбило у тебя охоты от поездки на коне, – засмеялся шутливо Сыч, – я бы уж после такой прогулки отказался навсегда от коней.
– Нет, диду коханый, – возразил на шутку Мазепа, – скорее казак расстанется с жизнью, чем со своим другом – конем; да и тот чем же передо мной был виноват? Он спас меня первый от смерти, – он не разбил меня о деревья, он не изорвал в клочки моего тела, он вынес меня из стаи волков, а потом направил уже его Господь к моим милостивцам.
– Да, помню… Я ведь пошутил, а «огыря» выбери из моего табуна сам, когда пригонят косяк со степи, твой он и будет, потому что казаку, – верно сказал, – без коня, как без рук.
– Спасибо, диду, за батька родного вас считаю, – промолвил признательно Мазепа, – уж такой ласки, какую зазнал я у вас, разве у матери моей родной только и мог найти.
– Да и мы тебя, соколе, как сына, – обнял его Сыч, а Галина ничего не промолвила, но глаза ее сказали много Мазепе, и язык их был выразительнее всякого слова.
Вечером Мазепа выбрал себе молодого необъезженного коня буланой масти с розовыми ноздрями и огненными, налитыми кровью глазами; он накинул на него лишь узду и без седла вскочил на спину ошеломленного коня. Вольный сын вольной степи, не знавший до сих пор ни кнута, ни железа, почуяв на себе седока, взвился на дыбы и ринулся бурей вперед, стараясь бешеными скачками сбросить с себя дерзкого смельчака, посягнувшего на его свободу. Галина вскрикнула в ужасе, все шарахнулись, чтобы перенять, остановить разъяренное животное, но Мазепа направил его в ворота и понесся ураганом по степи.
Дед бросился к Галине, побледневшей, как смерть, от тревоги и перепуга; он стал успокаивать ее, говорил, что он за Мазепу вполне спокоен: с первых же приемов видно, что он такой лихой наездник, под которым и сам черт хвост опустит. Хоть уверения деда и успокоили Галину, но она все-таки дрожала, как в лихорадке, и дед повел ее, вслед за севшими на коней Немотою и Безухом, за ворота. С пригорка было видно, как несся Мазепа на коне исчезающей точкой и как, описав гигантский круг, уже летел стрелою назад. Видно было впрочем, что направление бега было в его руках, и что сила, увлекавшая всадника, подчинилась уже его воле. Верховые не бросились даже на помощь Мазепе, а стояли смирно и наблюдали за ловкими эволюциями седока.
Сыч был в неописуемом восторге; восторг охватил теперь и Галину. Приставивши руку к глазам, Сыч следил с удовольствием за Мазепой и приговаривал одобрительно, – добрый казак, орел, а не казак! Э, будет с него прок, будет!..
Наконец, конь, видимо, изнемог и пошел рысью, а потом вскоре и шагом. Тогда Мазепа поворотил укрощенное животное домой и подъехал к деду и к девчине, которая теперь трепетала от гордости и бурного счастья. Взмыленный конь храпел и прыскал пеной, но шел уже покорно, качая раздраженно и бессильно головой и порывисто вздымая грудь и бока; Мазепа трепал его ласково рукой по шее.
– Ну, сынку, и на Сичи тебе позавидуют, будь я бабой, коли не так! – вскрикнул восторженно Сыч. – Этакого черта взять сразу в «лабеты», да это разве покойному Кривоносу было с руки!
– Так, так! Первый лыцарь! – закричал Безух, а Немота только замахал усиленно руками.
– Спасибо, диду, и вам, панове, на ласковом слове, – отозвался взволнованный и раскрасневшийся Мазепа; глаза его горели торжеством и удачей, и с новой стороны пленяли Галину: она не удержалась и бросилась было к коню, но последний пугливо отскочил в сторону, хотя и был тотчас же осажен сильной рукой.
– Будет, будет! Вставай уже, Немота возьмет коня! – попросила трогательно Галина.
– Галина тут перепугалась за тебя, страх! Молода еще, ничего не понимает, – заметил Сыч, подмигивая бровью, – разве можно за казака на коне бояться!
– Так то за казака, а то за пана, – усмехнулась радостно девчина и опустила глаза.
– Ха, ха! Моя любая, – все-таки попрекает, – отозвался Мазепа и, соскочив при общем одобрении с коня, передал его Немоте.
Целый вечер только и толков было, что о Мазепе, о его ловкости, о его смелости, да об его игре. Вспоминали всех знаменитых наездников и торбанистов и находили, что Мазепа превосходит их всех.
С этого дня жизнь Мазепы на хуторе наполнилась еще всевозможными разнообразными удовольствиями: то он укрощал диких коней, то стрелял метко из лука, то пробовал дедовские рушницы, то сражался с. Сычом на саблях. Задетые за живое успехами Мазепы, и дед, и Немота, и Безухий вступали с ним в состязание, но всякое упражнение кончалось торжеством Мазепы. Впрочем, никто этим не огорчался, каждый ловкий маневр Мазепы вызывал восторг в побежденных; он просто делался кумиром этого маленького хутора.
– Ну, да и лыцарь же ты, друже мой! – вскрикивал шумно Сыч, когда Мазепе удавалось ловким выстрелом убить пролетавшую невзначай дрофу, или повалить пулей мчавшуюся по степи серну, или вышибить одним ударом саблю из рук Немоты.
– Ей-Богу же, только покойному гетману Богдану было б и совладать с тобой! О, тот был на все эти штуки мастер!
Жизнь на хуторе катилась тихо, весело, безмятежно, как прозрачные струйки воды по золотому песчаному дну. Однако, несмотря на полное счастье и спокойствие, охватившее здесь Мазепу, в голове его начинала уже не раз шевелиться мысль о том, что пора, наконец, распрощаться со своими дорогими спасителями и вернуться назад к той бурной жизни, которую он так неожиданно покинул, где его ждет еще расправа с ненавистником врагом, где… При одной этой мысли мучительное волнение охватывало Мазепу и он с усилием гнал ее от себя; ему так хотелось пожить еще здесь, в этой прелестной семье, без мысли о будущем, без воспоминанья о прошлом, отдаваясь тихой радости настоящего дня. Галина же не отступала ни на шаг от него.
– Тебе не скучно, тебе не «нудно» здесь, любый? – спрашивала она с тревогой, когда холод раздумья появлялся на лице Мазепы, и заглядывала своими чудными ласковыми глазами в его глаза.
Один мелодичный звук этого искреннего голоса разгонял все тревожные думы и заботы Мазепы.
– Нет, нет, моя ясочко, мне так хорошо с тобой, – отвечал он, сжимая ее руки.