Текст книги "Молодость Мазепы"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 41 страниц)
XLIII
Мазепа продолжал смело дальше.
– Вот, гетман, ты «нарикаеш» на Дорошенко, будто он подсылает сюда своих людей, но верь нам, гетмане, что с вашей стороны бегут к нам по всяк час заднепряне и призывают к себе Дорошенко.
Удар Мазепы был верен. Бруховецкий знал уже сам, что весь народ склоняется к Дорошенко: он ненавидел его и боялся выступить против него. Каждое новое известие об успехах Дорошенко вызывало в нем бешеную ярость, а вместе с тем и ужас за свою судьбу.
А Мазепа продолжал дальше, наслаждаясь волнением, уже пробившимся на лице Бруховецкого.
– Да вот я ехал к твоей мосци, – кругом все ропщут и нарикают на тебя, будто это ты, ясновельможный гетмане, призвал сюда и воевод, и ратных людей.
Слова Мазепы были отчаянно смелы. В глазах Бруховецкого вспыхнула на мгновение какая-то бешеная ярость, но тут же погасла.
– Знаю, знаю, – отвечал он тем же смиренным голосом, – «возсташа на ня все сродники мои!» Но Господь знает, что не от меня все то пошло.
– Знаем и мы, пане гетмане, что тебя и всю старшину силой заставили в Москве подписать эти статьи, а теперь они, когда увидали, что плохо, так и валят на тебя всю вину.
Хитрые слова Мазепы подавали Бруховецкому остроумно и незаметно прекрасный предлог для оправдания себя. Бруховецкий только махнул сочувственно головой, как будто хотел сказать: «Ох, правда, горькая правда!» А Мазепа продолжал уверенно дальше, чувствуя, что ему уже удается овладевать понемногу хитрой, но трусливой душой гетмана.
– Так, ясновельможный, может думаешь ты, что Москва оценит твои заслуги? Ой-Ой! Правду говорит простая пословица: «По правди робы, по правди тоби й очи вылизуть в лоби». Сам посуди, не все равно Москве, какой на Украине гетман? Она обещала утверждать всякого, кого изберет рада вольными голосами. Против слов своих она не пойдет, значит и будет за всякого стоять. Народ кругом сильно волнуется. А если, чего упаси Боже, бунт? – Мазепа понизил голос и произнес, впиваясь глазами в лицо гетмана: – Вспомни, что было с Золотаренко и Сомко[30]30
При избрании Бруховецкого было еще два претендента на гетманство, Сомко и Золотаренко, Бруховецкий подкупил чернь, и она растерзала их.
[Закрыть].
При этих словах Мазепы Бруховецкий невольно вздрогнул, на лице его отразилось худо скрытое беспокойство; он бросил на Мазепу быстрый подозрительный взгляд, как бы желая выведать, знает ли он истину.
Мазепа смотрел на него прямо, чуть-чуть насмешливо.
Смиренное выражение исчезло с лица Бруховецкого, глаза, трусливо забегали по сторонам.
«Что это, бунт? Заговор!.. Приверженцы Сомко и Золотаренко еще живы!.. Может, все полки уже передались Дорошенко и прислали сюда этого посланца, чтобы только посмеяться над ним! Что же будет с ним? Москва от него отступает, кругом бунты, волнения! Казачество передается Дорошенко! Татаре за него!»
Все эти вопросы промелькнули молнией в голове Бруховецкого. Но что же делать?! С минуту он молчал, как бы обдумывая, на что решиться, и затем заговорил с любезной улыбкой:
– Вижу я, пане ротмистре, что ты разумный человек, а потому не хочу скрывать от тебя горести души моей. Ты думаешь, вам одним мила отчизна? Ох, тяжко и мне видеть вопли и стенанья народа! Но что же я могу сделать для них? Поистине не знаю.
Едва уловимая улыбка промелькнула на губах Мазепы.
– Возврати все к прежним обычаям и вольностям нашим.
– И рада б душа в рай, да грехи не пускают.
– Когда нет своей достаточной силы, то можно поискать и сторонней, братерской…
– Ох, братья-то врагами стали.
– Упаси, Боже, от такого греха! Все мы – заднепровские казаки и гетман Дорошенко о том только и помышляем, как бы воссоединить матку отчизну нашу.
– Ох, ласковый пане мой, хотелось бы мне верить тебе, да только дивно мне одно, откуда у гетмана Дорошенко такая ласка и зычливость ко мне проявилась? Врагу твоему не даждь веры…
– Если его ясная мосць еще сомневается в моих словах, то вот письмо от гетмана Дорошенко, – произнес Мазепа, вынимая пакет и подавая его Бруховецкому.
Лицо Бруховецкого осветилось, какая-то хищная радость отразилась на нем. Он сорвал поспешно печать и развернул письмо.
В письме своем Дорошенко призывал его пламенными словами к делу освобождения отчизны, он указывал Бруховецкому на все те злоупотребления, которые тот допустил в своем гетманстве, и умолял Бруховецкого соединиться с ним. «Когда нет в христианстве правды, то можно попытаться оной у единоверцев, – кончал он свое письмо, – а я готов все уступить на пользу народа, даже и самую жизнь мою, но оставить его в тяжкой неволе и думать мне несносно».
Бруховецкий прочел письмо раз и другой и, медленно сложивши его, опустил в карман.
Теперь глаза его смотрели уже не молитвенно, а нагло и дерзко: видно было, что он не считал уже нужным скрываться перед Мазепой.
– Хе-хе! – произнес он с легким смешком, слегка потирая руки, – кто об этом не скорбит, добро бы и соединиться нам, только какая от этого польза будет отчизне? Трудно, пане ротмистре, двум одним делом править!
– Гетман Дорошенко уступает твоей мосци булаву, чтобы ты был единым гетманом над всей Украиной.
Глаза Бруховецкого как-то алчно вспыхнули.
– Рад слышать такие слова, только смущает душу такое доброхотство ко мне гетманово. Ох, никто бо плоть свою возненавидит, но питает и греет ю!..
Мазепа посмотрел на сытое и наглое лицо гетмана, и гадливое чувство шевельнулось у него в душе.
– У, гадина, – подумал он про себя, – так ты, кроме своей корысти, и уразуметь ничего не можешь! Лишь бы стации с отягченного народа не на Москву, а на твою персону!
– Ясновельможный гетмане, – заговорил он вслух с легкой улыбкой, – вижу, провести тебя трудно. Дорошенко подвигает к сему подвигу крайняя нужда. Попался гетман в лабеты, как заструнченный волк: за его дружбу с татарами ляхи больше не хотят видеть его гетманом; пробовал он к Москве удариться, – Москва его не принимает: остались у него только татаре, но если Польша и Москва с татарами покой учинят, тогда и татаре от него отступят и выдадут с головой ляхам. Правда, за Дорошенко стоит все казачество, и ваше и наше, и вся старшина, но, что же с ними одними против всех поделаешь? Вот он и предлагает тебе такой уговор: если ты согласишься на нашу пропозицию, Дорошенко отдаст тебе свою булаву, присоединит к тебе все казачество, но требует от тебя, чтобы ты за это пообещал ему на вечные часы Чигирин и полковничество Чигиринское.
Казалось, объяснение Мазепы вполне удовлетворило Бруховецкого.
– Хе, хе, хе! Вон оно, куда пошло! Ну, это и мы разумеем, дело, так дело! – заговорил он веселым и развязным тоном и вдруг, спохватившись, прибавил озабоченно, меняя сразу выражение лица. – Только как же, добродию мой, «злучытыся» нам? Я ведь от Москвы, Боже меня упаси, никогда не отступлю.
Под усами Мазепы промелькнула тонкая улыбка.
– А зачем же тебе, ясновельможный гетмане, от Москвы отступать? Стоит только, милостивый пане, тебе согласиться, а все само сделается: мы за твою мосць работать будем, в договорных пактах не сказано, чтобы мы обирали себе гетмана только из правобережных казаков, а посему Дорошенко откажется от гетманства, а мы, все заднепряне, выберем тогда вольными голосами твою мосць. От того, что твоя милость станешь гетманом и над правым берегом, Москве никакой» обиды не будет, а для того, чтобы ляхи не взбунтовались, можно поискать дружбы и с неверными, так, про всяк случай, – знаешь, когда человек с доброй палкой идет, тогда и собаки его затронуть боятся. Опять же и от дружбы с татарами никакой Москве «перешкоды» не будет. Андрусовский договор того же хочет.
– Зело хитро, зело хитро, – посмеивался, потирая руки, Бруховецкий, а Мазепа продолжал развивать перед ним свой план о будущем самостоятельной Украины, а если уже неудастся вполне «самостийной», то хоть под турецким протекторатом. Он говорил сильно, красноречиво, рисуя перед гетманом заманчивые картины.
Бруховецкий слушал его молча, жадно…
– Добро, – произнес он, наконец, подымаясь с места, – я над Дорошенковыми словами поразмыслю, только чур, – поднял он обе руки с таким жестом, как будто хотел отстранить от себя всякое искушение, – чтобы нам от Москвы ни на шаг… я от Москвы не отступлю!
– А как же, как же! – вскрикнул шумно Мазепа, – и мы Москве наинижайшие слуги.
Он отвесил низкий поклон, разведя в обе стороны руками, словно хотел показать этим жестом, что готов на все для нее…
– Вот и гаразд, – заключил довольный Бруховецкий и крикнул громко:
– Гей, пане есауле! – затем прибавил, обращаясь к Мазепе, – теперь, пане, я поручу тебя ласке моего есаула.
Боковая дверь светлицы отворилась, Мазепа оглянулся, и недосказанное слово так и замерло у него на языке.
Перед ним стоял Тамара.
XLIV
В замке гадячском в доме воеводы Евсея Иваныча Огарева ярко светились окна. В просторной светлице, отличавшейся сразу своим убранством от покоев местных жителей, сидели друг против друга за столом, покрытым чистой камчатной скатертью, два собеседника: сам боярин Огарев и только что прибывший из Москвы стольник Василий Михайлович Тяпкин.
На столе стояли два канделябра с зажженными в них восковыми свечами; свет их ярко освещал лица обоих собеседников.
Боярин Евсей Иваныч был человек почтенного возраста, дородного сложения и важной наружности; широкая, холеная борода его спускалась почти до пояса; густые слегка завивавшиеся по краям волосы разделял ровный пробор; все движенья его были степенны и медлительны, говорил он не спеша, раздумчиво. Тяпкину было на вид лет тридцать не больше, роста он был среднего, худощавого сложения, однако румяные щеки его свидетельствовали о прекрасном здоровье; продолговатое лицо его обрамляла светло-русая курчавая бородка клинышком, светло-серые глаза глядели быстро и сметливо; движения его были скоры и юрки.
На боярине была длинная боярская одежда, украшенная золотым шитьем, из-под расходящихся пол которой виднелась красная шелковая сорочка, низко подпоясанная цветным шелковым шнурком; стольник же был одет более по-дорожному: на нем был недлинный кафтан тонкого голубого сукна, опоясанный шелковым кушаком, и высокие желтые сафьянные сапоги с загнутыми на татарский образец концами.
Боярин медленно и важно поглаживал свою широкую красивую бороду, стольник же беспрерывно теребил и подкручивал свою небольшую бородку.
Перед каждым из собеседников стояла высокая, золоченая стопа, но занятые своею беседой, они, казалось, совершенно забыли о них.
– Так таковы-то дела у нас, боярин Евсей Иванович, – говорил Тяпкин, опираясь подбородком на руку и слегка подкручивая свою курчавую бородку.
– Зело худы, зело худы, – отвечал Огарев. – Во всей Малой России подымается великий мятеж. Люди-то все здесь худоумные и непостоянные, один какой-нибудь плевосеятель возмутит многими тысячами, и нам тогда трудно будет уберечь свои животы, затем, что неприятель под боком, да и запорожцы стоят неприятеля: все бунтовщики и лазутчики великие, и из всех местов такого шаткого места нигде нет: работать, и землю пахать и собою жить ленивы, а желательно как бы добрых людей разорить, да всякому старшинство доступить. А на Запорожье ныне боле заднепрян, Дорошенковых людей, от них-то злой умысел на смуту и вырастает. Запорожцы-то, слышь, живут с полтавцами советно, словно муж с женой, вот от этих самых их советов и пошло переяславское дело. Возгорается, говорю тебе, Василий Михайлович, большой огонь. Кругом шатость великая.
– Тек-с, тек-с, – отвечал задумчиво Тяпкин, покручивая бородку. – А не ведаешь ли, боярин, отчего такая шатость кругом пошла. Не из-за Киева ли? Приезжали к нам на Москву посланцы от гетмана Ивана Мартыновича, сказывали, что кругом народ опасается, чтобы мы Малую Россию не отдали ляхам, так вот мы и сдумали на Москве, чтобы разные шатуны и воры не смущали здесь сердца народные, отправить особого посланца, дабы прочитал те статьи, на которых тот покой с ляхами учинен на большом их собрании, радою именуемом.
– Добро бы и то учинить, – отвечал боярин, медленно поглаживая бороду. – «Изволил бы государь обвеселить их милостивою грамотою, что Киев, мол, и вся правобережная Малая Россия остаются под нашею рукою вечно, чтобы они не слушали простодушных плутов, кои, ревнуя изменникам, возмущают всех воровскими вымыслами, – да только не в том вся суть, государь ты мой Василий Михайлович.
– Так о чем же, боярин, волнуется народ?
– О том, что воеводы наши в городах сели, да о том, что царские ратные люди в Малую Россию жить пришли, да что денежные и хлебные сборы в казну собирают. На лице стольника отразилось явное изумление.
– А чего ж им на воевод да на ратных людей злобствовать? Прибыли они не для раздоров, а для дела советного, чтобы помогать гетману народом судить и рядить. А и того, что на корм ратным людям денежные и хлебные сборы идут, им нечего себе в тяготу ставить: царские люди на их же оборону в городах живут.
Огарев усмехнулся.
– Толкуй ты им таковы слова! Оборонить-то они себя и без наших людей горазды, а о том, чтобы воеводы гетману судить и рядить помогали, – так и слушать им несносно. Зело горд и строптив народ и страха никакого не имеет. У своего, слышь гетмана в послушании не хотят быть. Он, говорят, принял на себя одного власть самовольно, старшин в колодки сажает и к Москве отсылает, без войскового приговору дела решает! Мы, говорят, его поставили, мы его и сбросим.
– Дело! – произнес Тяпкин, встряхивая русыми волосами, – такого еще и не слыхивал! Что гетман кому за вину наказание чинит, так это добро. За это на гетмана хулы наносить? Не за что!
– По-нашему-то так, Василий Михайлович, а по-ихнему выходит, что наступают, мол, на их вольности и права. Из-за этих самых вольностей не хотят они и воевод, и ратных людей терпеть. В Переяславских пактах постановлено, толкуют, чтобы никаких воевод у нас, окромя Киева, не было и никаких бы им поборов с народа не имать. Оттого-то и идет кругом великое сумнительство, оттого и переяславский огонь загорелся, и стольник Ладыжинский смерть принял.
– Худо, худо! – произнес задумчиво Тяпкин, закусывая конец бородки. – Одначе и убирать нам из их городов воевод да ратных людей никак нельзя. Сам, боярин, поразмысли, какая из этого польза выйдет, если оставить их при своих вольностях да правах? Одна только шатость, да соблазн. Да и какие такие вольности и права? Пред Богом да царем все равны: что боярин, что холоп, что князь! Хочет казнит, хочет милует – воля его. Едино стадо – един пастырь.
– Так-то оно так, Василий Михайлович, – возразил Огарев. слегка придерживая свою бороду рукою и покачивая с сомнением головой, – да как бы сразу не затянуть узла. Говорю тебе, народ здесь все равно, что конь необъезженный, ты его запрягать, а он и в оглобли не идет.
– Что ж, боярин, нам оставлять их при древних правах никак невозможно. Толкуют они вам, что едино своим хотением в одно тело сложились, так ведь и мы их едино по их челобитью под свою руку приняли, а коли уж соединились они, так надо и то им в уме держать, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Толкуют и про Переяславские пакты! Ну, и были они допрежь, никто им не препятствовал, а коли видим мы, что от них только один соблазн идет, так они нам и не желательны. У нас закон для всех равен должен быть. И так уж бают наши мужички: «У Черкасов, мол, золотое житье!!» Того и гляди, еще и на Москве смуту поднимут!
Тяпкин тряхнул русыми волосами и прибавил уверенным тоном:
– А я, боярин, разумею, что такие голоса казаки оттого проявляют, что видят в городах при воеводах большое малолюдствие.
Боярин повел бровью, расправил ладонь лопатой, провел ею не спеша по бороде, распустил ее конец пышным веером и, опустивши руку на стол, произнес с уверенностью:
– Нет, Василий Михайлович, не то ты говоришь. Что город, то норов. Ты вот сюда хоть и в сколько тысяч рать пришли, так они оттого страшны не станут. Им-то и смерть не страшна: привыкли в Литве своевольничать! Что ни на есть дикий народ. Не токмо мужики, а и бабы, словно за веретена, за сабли хватаются. Народ, что дуб – его не согнешь.
– Эх, боярин, Евсей Иваныч, – возразил с усмешкой Тяпкин, – да ведь и из дуба дуги гнут, лишь бы помаленьку, да с оглядкой, так и добро всем будет. Коли уж учнут очень против воевод бунтовать, можно будет кои города им назад возвратить, а совсем выводить воевод да ратных людей нам невозможно. Надо, чтобы народ понемногу обыкал в одной упряжке ходить. Поселить бы наших людишек сюда, а ихних бы малость к нам перевести, тогда, боярин, и хлеб врозь не ползет, когда тесто хорошо перемешано.
Боярин внимательно слушал Тяпкина, подперши подбородок рукой. А Тяпкин продолжал развивать свою мысль дальше.
– Вот уже милостью Божиею и желанием самого гетмана постановлено, чтобы без воли нашей им с чужими землями не ссылаться, – и добро вышло, и меньше мятежей, и шатостей. А то вспомни, боярин, не восхотел ли еще гетман Богдан, как только Переяславский договор утвердился, помимо нашего ведома со Свейским королем да с Ракоцием оборотный союз учинить? А Выговский Ивашка?.. А вот теперь побурлили, побурлили малость, да и утихли. И добро вышло, и мятежей меньше стало.
– И то дело, что говорить, – заговорил боярин, отнимая, руку от подбородка. – твоими бы устами, Василий Михайлович, и мед пить, да допрежь всего, – опустил он руку на стол, – приказал бы государь побольше ратных людей прислать, а то ведь, знаешь, скоро, говорят, сказка сказывается, да не скоро дело делается, сидим мы здесь в городах, как грибы в лукошках, ни живы, ни мертвы, того и гляди, что без голов сделают, либо в Крым с женами и с детьми зададут. Прислал бы государь рать какую великую, – будто на поганина, что ли, а не то – беда! Мятеж, говорю тебе, кругом начинается: и сами сгинем, и людей государевых погубим.
– Да что же гетман-то Иван Мартынович?
– Сам еле жив сидит, тоже, чаю, бил челом о ратных людях. Зело злобствуют на него всех чинов люди. Недобрый он человек: корыстен да жаден, великие поборы со всех берет, а что уж терпят от него…
– Да нам-то он верен ли? – перебил Огарева Тяпкин, – тебе, боярин, здесь верней видно. Смотри, не от него ли все те смуты пошли.
Огарев покачал головой и, подумавши, отвечал:
– Кто его разберет… Одначе, сколько разумею, нам-то он верен пребывает. А что смуты не от него пошли, так это совсем верно: многие не хотят его гетманом иметь.
– Не хотят его гетманом иметь… – произнес задумчиво Тяпкин. – Одначе, нам он верен и не строптив… гм… такой бы нам и надобен… – Он помолчал и затем прибавил, быстро подымая голову: – А кого же они хотят?
– Да к Дорошенко все тянут; от его-то людей и злой умысел на смуту вырастает, и вся шатость идет: ссылается, слышь, с татарином да общается с ним наши города воевать.
– Гм, гм… – протянул задумчиво Тяпкин, потупляя глаза и покручивая бородку. Он замолчал, видимо обдумывая какой-то вопрос, затем тряхнул русыми волосами и произнес, живо обращаясь к боярину. – А не добро бы нам было, боярин, не дожидаючи того, пока он, Дорошенко, все города и все полки на свою сторону совратит, самого бы его под высокую государеву руку привести?
– Упаси Бог, – даже отшатнулся от стола боярин. – такой нам не надобен: он злодей и недоброхот! Он-то и возмущает всех добрых людей, обнадеживает их, что всех, мол, воевод с ратными людьми из Малой России повыгонят, не хочет ни у кого в послушании быть, с басурманином сносится, думает сам собою прожить, затем к нему весь народ и бежит.
– Гм… – отвечал Тяпкин, поведя бровью, – а коли он такое на уме имеет, да коли все полки, и города, и запороги тянут, так нам лучше с ним в войну не вступать, а обвеселить бы его милостивою грамотою, да поискать бы пути, как бы его на свою сторону перетянуть…
– Думаешь ли ты, что он норов-то свой изменит?
– Ну, уж изменит, аль нет, лишь бы нам только притянуть его, а там уже бабушка надвое ворожила.
Огарев хотел возразить что-то стольнику, но в это время у дверей дома раздался громкий стук.
Собеседники переглянулись.
– К тебе, что ль, боярин? – спросил Тяпкин.
– Кажись, ко мне, – отвечал Огарев, прислушиваясь.
– Откуда бы? Время позднее!
– Да не откуда, как от гетмана, либо от нашего полуполковника. Не было бы какой беды.
Оба всполошились.
Стук повторился снова настойчивее и громче; затем послышался звук открываемых засовов, какой-то разговор и через минуту в комнату вошел слуга и сообщил, что какой-то посланец от гетмана хочет видеть немедленно боярина.
– Веди, веди, – отвечал поспешно Огарев, устремляя встревоженный взгляд на входную дверь; по лицу его видно было, что он был сильно озадачен этим поздним визитом. Но вот дверь отворилась, и в комнату вошел Тамара. Перекрестясь на образа, он поклонился обоим собеседникам и произнес льстивым голосом:
– Боярину и воеводе Евсей Иванычу и тебе, благородный господин, великий боярин и гетман желает в добром здоровье пребывать.
– Благодарим на том боярина и гетмана и желаем ему о Господе радоваться, – отвечал Огарев, вставая и кланяясь на слова Тамары. – А с чем изволит присылаться ко мне гетман и боярин?
– Беда, боярин.
– Что? Бунт? – произнесли разом и Тяпкин, и Огарев.
– Еще сохранил Бог, но похоже на то: вели, боярин, крепить осады во всех городах, быть беде великой.
– Да что же такое? Садись, сделай милость, сказывай скорее, – обратился Огарев к Тамаре, пододвигая ему табурет.
Все уселись.
Тамара рассказал о том, как к Бруховецкому прибыл Мазепа, как он уговаривал его от имени Дорошенко отступить от Москвы, уверяя, что Дорошенко присоединит к нему за это всю Правобережную Украину и отдаст ему за это свою булаву; как советовал ему не отказываться от ханской помощи.
Боярин и стольник слушали Тамару с озабоченными встревоженными лицами.
– Но гетман Иван Мартынович, – закончил Тамара, – памятуя Бога и благо отчизны, не захотел слушать их льстивых слов и прислал меня поведать все то тебе, боярин, чтобы ты немедля схватил посланца и, расспросивши его, отправил в Москву.
Рассказ Тамары произвел, видимо, сильное впечатление и на воеводу, и на стольника. Тяпкин бросил на боярина выразительный взгляд, как бы говоривший: а ты, боярин, еще сомневался в нем. Но и боярин, видимо, изменил теперь свое мнение о Бруховецком.
– Гетману и боярину за верную ему службу будет государева милость неизреченная, – произнес он с волнением, подымаясь с места, – но скажи мне, отчего же гетман сам не велел тотчас же схватить посланца? Пожалуй, уйдет.
Тамара тоже поднялся; за ним встал и стольник.
– Не мог он того сделать, того ради, что кругом теперь смуты идут, – отвечал Тамара, – сам знаешь, каков ныне народ; если бы его гетман тут же схватил, сейчас же кругом крик поднялся, что гетман самовольно старшин хватает да в Москву засылает; а тебе, боярин, это ловчей сделать, ты воевода, у тебя должен записаться всяк заднепрянин. А записывался ли он?
– Мазепа, говоришь? Нет, такого не было, записался вчера какой-то Никита Корчак, купец с правого берега.
– А каков был из себя?
Огарев описал наружность мнимого купца.
– Вот это он самый и есть! – вскрикнул радостно Тамара. – Теперь-то тебе, боярин, и самое впору его поймать, да расспросить, какой такой товар привозил он на правый берег?
– Ужель ты думаешь, что вор до сих пор в Гадяче сидит? – спросил боярин. – А как нам искать его не в городе, коли нам дороги ваши неведомы?
– О том не журись, боярин, – отвечал поспешно Тамар едва скрывая свою радость, – мы сами его отыщем, есть и след у нас, ты только дай нам своих людей, да вашу одежду, чтобы делалось все это будто твоим изволением, а уж я его к тебе живьем приведу, пусть тогда расскажет на Москве, каковы дела с Дорошенко учиняет.
– Сколько людей тебе дать?
– С полсотни будет довольно.
– Ну, так ступай ты, пан есаул, сейчас к гетману, может он еще что прикажет, а стрельцов я сейчас велю созвать. Да передай еще гетману, что служба его забвенна не будет, и о тебе на Москве вспомнят.
Тамара поклонился, поблагодарил воеводу за милость и поспешно вышел из комнаты.
Когда дверь за ним затворилась, боярин и стольник значительно переглянулись.
– Ну что, видишь теперь, каковы таковы дела у нас? – произнес Огарев.
– А таковы, – отвечал ему решительно Тяпкин, – что надо ковать железо, пока горячо.