355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Щукин » Жестокий спрос » Текст книги (страница 1)
Жестокий спрос
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:23

Текст книги "Жестокий спрос"


Автор книги: Михаил Щукин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Михаил Щукин
Жестокий спрос
Повести, рассказы

Повести

Жестокий спрос


Глава первая

К вечеру над маленькой лесной Касьяновкой стабунились тугие, пузатые тучи. Разродились они густым ливнем. В чернильной темноте упруго шумело, булькало. Но вот небо наполовину раскалывалось белой, извилистой молнией, и тогда все звуки проглатывал оглушительный грохот грома, от которого вздрагивала земля.

И так всю ночь, до рассвета.

Сквозь сон слышала Анна шум ливня, грохот грома и сквозь сон же ощущала, как болит и тревожится у нее сердце. Не от боли щемит и тревожится, а от предчувствия. Хотела проснуться, но не могла – крепко спалось после длинного жаркого дня, проведенного на пашне, где пололи картошку.

Григорий Фомич тяжело, по-стариковски всхрапывал, кашлял, надсажая прокуренную грудь, натягивал на себя одеяло – в избе от дождя было прохладно.

Гудела вода, сполохи молний выхватывали из темноты крыши домов, в ложбинах накапливались лужи, полнехонькими были ведра и ванны, поставленные под желобами.

Утром, когда сильно промоченная земля подсыхала под ярким солнцем, когда шел от нее, как от парного молока, теплый дух, они встали, занялись обычными делами. Анна готовила курицам и вдруг тревожно выпрямилась над кастрюлей, приложила к груди руку. Ее бесцветные, полинялые губы сморщились.

– Неладно, Гриша… Сердце щемит. Ночью спала и сквозь сон чую – щемит.

– Захворала, поди.

– Нет. Беда какая-то… Сердце щемит.

– Ну, тоже мне, гадалка! – Григорий Фомич сердито мотнул кудлатой головой.

Анна не ответила, протяжно вздохнула и сняла с плиты кастрюлю. Пошла в летнюю сарайку, где держали кур.

Сначала Григорий Фомич услышал, как тяжело, железно звякнула полная кастрюля, а следом услышал глухой, страшный в своей безысходности стон. Кинулся к сарайке. Увидел, что Анна медленно сползает на землю, ловит руками воздух. Хотел придержать ее и замер, наклонясь вперед высокой, сутулой фигурой.

В углу сарайки, широко раскинув босые ноги, измазанные грязью, на боку, лежал их младший сын Иван. На излом была повернута шея, вместо лица и головы – красное… Рядом, совсем рядом, двустволка со спущенными курками.

– Ы-ы! – Лишь бы куда-нибудь отвести взгляд, поднял глаза вверх. В дощатой крыше сарайки, пропуская вниз лучики солнца, светились пробоины от крупной картечи.

Ничто не может так изменить дом, как смерть, войдя в его стены. Еще недавно здесь было привычно, обыденно, а сегодня невидимая, но властная сила все переделала по-своему. Распахнула настежь тесовые ворота, привела толпу людей, поставила в переднему углу гроб и завесила зеркала темными платками и шалями.

Жара стояла страшная, от гроба шел сладковатый запах. Сгорбившись, Григорий Фомич тупо смотрел на широкие, рабочие руки сына, покорно сложенные на груди. Ногти посинели, а пальцы стали белыми, как после бани. Больше смотреть было не на что. Голову Ивану замотали целлофаном и прикрыли простыней. Остались на виду лишь покорно сложенные руки.

Анна, закутанная в темный платок, с распухшим, красным лицом, раскачивалась над гробом, ухватившись за его черную кромку.

– Сыночек ты мой родненький! Да как же я тебя прокараулила! Ведь ныло же у меня сердце-то ночью, звал ты меня, наверно! Да почему ты меня не разбудил, да почему я тебя прокараулила! Пришел бы да рассказал! Да что тебя заставило такую страшную смерть принять!

Светка, молодая жена Ивана, года два назад им свадьбу сыграли, сидела тут же, рядом с Григорием Фомичом, низко опустив голову, иногда вскидывала ее вверх, громко вскрикивала:

– Ванечка!

Многолюдно, жарко и душно было в избе. Голова у Григория Фомича разламывалась от боли. Он поднялся с табуретки, по живому коридору расступившихся людей выбрался на крыльцо. Долго, недоумевающе смотрел на красную крышку гроба, прислоненную к перилам, словно пытался сообразить – откуда и зачем она здесь?

Следом за ним на крыльцо вышел сват, Семен Анисимович Корнешов, потоптался рядом, вздохнул:

– Что же он наделал, а, Григорий? Подарок нам на старости лет. Чего, спрашивается, еще надо? Сыты, одеты…

Григорий Фомич тупо смотрел на свата, слышал, как тот говорит, но понять ничего не мог. Свата он не любил, но сегодня не время считаться старыми обидами. Григорий Фомич благодарно кивнул.

Женщины готовили на летней кухне обед, было слышно, как одна говорила другой:

– Соль-то в салат сразу не сыпь, а то сок даст. Выносить неизвестно когда, старших ждут.

Старшие дети, дочь и сын, жили в городе, телеграммы получили поздно и только сегодня добрались до райцентра, звонили на почту, велели передать, чтобы без них не хоронили.

Мужики возились с носилками, на которых потом придется нести гроб, привязывали и перевязывали веревки, негромко спорили – как сделать лучше.

И женщины на летней кухне, и мужики с носилками были так заняты своими делами, словно это сейчас самое главное. Григорий Фомич никак не мог уразуметь – зачем они так озабочены, зачем все это, когда у него застрелился младший сын.

Вот сюда, в ограду, пришел он ночью, когда бушевала гроза. Открыл гараж, где стоял мотоцикл, нашел ружье, два патрона с картечью, снял зачем-то ботинки, босиком прошел в летнюю сарайку. О чем он думал, когда приставлял два мокрых холодных ствола к своему молодому, теплому телу? Какое горе одолело его? Не видел Григорий Фомич причин, чтобы так страшно закончить жизнь.

Из открытых окон вылетал хриплый, надсадный крик Анны:

– Да почему ты меня не позвал, сыночек! Почему про свое горе не рассказал мне!

И по-прежнему, словно в испуге, вскрикивала Светка:

– Ванечка!

Рейсовый автобус остановился прямо у раскрытых настежь тесовых ворот. Пассажиры смотрели с любопытством и страхом. Из передней двери выпрыгнул Серега с растрепанной бородой, помог сойти Валентине. Григорий Фомич молча обнял старших детей, проводил в избу, и там с новой силой запричитали, завыли.

После обеда гроб вынесли из избы. Длинная людская лента, поднимая пыль, потянулась на кладбище. Какая-то старуха дергала Григория Фомича за рукав, быстрым, шипящим шепотом говорила, что ему нельзя нести гроб, но он только мотал кудлатой головой и крепче сжимал грубо обструганные сосновые носилки. Снова перед его глазами были белые, как после бани, руки с синими ногтями. Пыль пудрила черный костюм Ивана, который шили ему на свадьбу.

Григорий Фомич, не сказавший за весь день ни слова, вдруг заговорил. Ему было легче от этого и он говорил:

– Вот, мать, все, пришли… Принесли сына. Меня бы, старого, надо туда тащить, а не его. Все, мать, пришли…

Впереди показалась серая ограда деревенского кладбища. У Григория Фомича ослабли, обессилели ноги, он чуть не выпустил носилки. Тугой, душный комок застрял в горле, глаза словно запорошило песком, и все, что происходило потом на кладбище, виделось ему сквозь белесую пелену.

Вечером, когда уже все разошлись с поминок, Анне стало совсем худо. Сбегали за фельдшерицей, та поставила ей укол, и Анна, наконец, утихла, уснула.

Григорий Фомич вместе с Валентиной и Серегой тихо, стараясь не шуметь, вышли из избы на веранду. Ночь прохлады не принесла, как и днем, было жарко, душно. Сидели молча, горестно глядя друг на друга.

Серега, как и Иван, копия отца, такой же высокий, сухопарый, кудлатый, горбился, ерошил жесткие, черные волосы. Тянуть молчание дальше становились невмоготу, хоть что-то, но надо было говорить.

– Я сейчас, одну минутку, – Серега поднялся и вышел. Вернулся с бутылкой и стаканами. – Поставь, сеструха, зажевать чего-нибудь.

Валентина молча принесла им закуску, молча качнула головой, отказываясь, когда Серега подвинул ей водку, и села на прежнее место. Григорий Фомич примерился было к стакану, но пить не стал – не шла сегодня водка, не тот случай. Серега свою долю тоже отодвинул в сторону.

– Вот так, батя… Скажи – с чего он надумал?

– Ума не приложу.

– Мы вот тут с Валентиной раскинули мозгами. Сожрали они, батя, Ивана.

– Кто – они?

– Сам знаешь. Валентина вон слышала, когда гроб выносили, Светка бормотала – прости, Ванечка, прости…

– Так жили-то душа в душу, чего уж тут…

– Со Светкой, может, и душа в душу…

– Ты ведь нас, папа, лопоухими воспитал, телятками добрыми. Меня с Серегой хоть город обтесал, а Иван так и остался…

– Погоди-ка, – насторожился Григорий Фомич. – Как тебя понимать? Не так, значит, воспитывал? А как надо было?

– Не сердись, папа, слишком уж мы у тебя добренькие. А какие сваты у нас, сам знаешь. Разве Ивану устоять против них?

Говорила она тихо, с тяжелыми вздохами, а слова ее входили в Григория Фомича как гвозди. И будили старую боль, старую злость, которые, казалось, он уже давно похоронил в себе.

Окончательно добил его Серега:

– Если бы Иван был позлее, живой бы остался.

– Да вы что… вы что… – Григорий Фомич растерянно зашарил руками по столу. – Выходит, по-вашему, я и виноват, что Иван… Так, по-вашему, выходит?

Серега с Валентиной молчали.

– Ну, спасибо, утешили, детки родные, в горе меня. Спасибо до земли самой.

Серега с Валентиной упорно молчали.

– Как вам… – шептал Григорий Фомич побелевшими губами. – У меня слезы не высохли, а вы…

Он резко оттолкнулся от стола, опрокинув бутылку и стаканы, поднялся, на ощупь, ничего не видя, выбрался на улицу. Долго сидел на чурке возле поленницы. Темнота и тишина плотно обступали его со всех сторон. Ничего не было видно вокруг, даже своей вытянутой руки, ничего не было слышно, даже собаки примолкли. В темноте, в тишине сидел Григорий Фомич, сжимал длинными, худыми ладонями кудлатую голову и пытался понять – где же его вина, в какой обвинили дети? Всю жизнь он честно работал, никогда не протягивал руку за чужим куском, этому же учил и своих ребятишек. Неужели надо было по-другому? Неужели в теперешней жизни он ничего не понимает?

Один за другим задавал себе Григорий Фомич вопросы и не отвечал на них.

Вышел Серега, обнял отца.

– Прости, батя. Тяжело, но сказать все равно надо было. Проглядели мы Ивана. Он же молчун у нас, скрытный, в себе носил, пока терпелось. Ладно, хватит про это, идем спать.

У Григория Фомича кипели обидные слова, но он промолчал. Не время сейчас разводить споры, когда горе цепко держит за глотку. Покорно поднялся с чурки, побрел в избу. Не раздеваясь, прилег на диван, зная, что все равно не уснет. Открытыми глазами смотрел в темноту и никак не мог вместить в себя, в свою голову и в сердце то, что Ивана больше нет. Он скорее поверил бы в свою собственную смерть.

Уже начинало светать, когда вспомнил последнюю встречу с сыном.

Григорий Фомич собирался на рыбалку, а Иван ехал от леспромхозовской конторы домой. Остановил мотоцикл на яру, крикнул:

– Помочь, батя?!

– Сам, поди, управлюсь.

Иван спустился, они поговорили о пустяках, выкурили по папироске, сын еще пообещал помочь перекрыть крышу у летней сарайки, той самой… Вот и вся встреча. А может быть, все-таки что-то было? Григорий Фомич напрягал память, пытаясь вспомнить, и вдруг вздрогнул, даже привстал с дивана. Как же он не понял? Как же он проглядел, не подумал! Иван поднялся на яр, обернулся и странно, внимательно посмотрел на отца, словно хотел что-то сказать. Даже поднял руку, но тут же опустил ее, повернулся к мотоциклу.

«Иван, Иван, что же ты промолчал? – думал Григорий Фомич, горбясь на диване. – И я тоже, дурак старый… Прав, видно, Серега. Эх, Иван, Иван…»

Анна поднялась утром постаревшей лет на десять. Совсем старухой. Левый уголок рта подергивался, казалось, что она пытается улыбнуться. Непричесанная, с темным платком на плечах, ходила по кухне и переставляла кастрюли с одного места на другое. Валентина, что-то нашептывая матери на ухо, увела ее на кровать, уложила. Григорий Фомич благодарен был детям, что они сейчас с ними. Не так было страшно, когда они рядом. И только вчерашний разговор саднил в душе.

Но через два дня Серега с Валентиной стали собираться в город, домой. Им надо было вовремя успеть на работу.

– Недельку как-нибудь, батя, потерпи, я отпуск возьму без содержания и приеду. Хорошо? За матерью тут приглядывай.

Григорий Фомич кивал головой и снова испытывал чувство благодарности. Он знал, что Серега обязательно приедет. Детей своих он всегда любил и гордился ими. Почему же говорят они, что не так их воспитывал? Чему должен был их учить? Григорий Фомич не находил ответа, а затевать новый разговор не было сил.

Они с Анной проводили детей до остановки, попрощались и, когда автобус, оставив за собой длинную ленту пыли, скрылся за околицей, посмотрели друг на друга и почувствовали себя страшно одинокими.

Но надо было жить дальше. Григорий Фомич понял это и обрадовался, когда увидел, что Анна через два дня затеяла солить огурцы. И хотя ходила она еще неуверенно, а уголок рта по-прежнему дергался, хотя была такой же старой, какой проснулась после похорон, теперь уже навсегда, он видел, что понемногу Анна приходит в себя. Помог ей собрать огурцы с грядок, натаскал воды из колодца и стал собираться.

– Ты куда? – спросила его Анна.

– К сватам схожу. Пилу надо взять, – Григорий отвел глаза в сторону – пила ему была не нужна.

– Недолго только.

Сваты Корнешовы жили недалеко, через переулок. Над самой речкой, на высоком берегу, стоял просторный дом под железом, с широкими окнами и резными наличниками. В большой ограде, покрытой густой зеленой травой, отдельно стояла маленькая, аккуратная избенка. В ней после свадьбы поселили молодых. Вообще-то места для них хватило бы и у Григория Фомича, и у сватов, но сообща порешили, что лучше, если молодые начнут жить самостоятельно. Сейчас на дверях избенки висел замок, видно, Светка перебралась к родителям. Григорий Фомич сразу увидел замок, как только открыл калитку, и тяжело вздохнул. Все, даже запертая дверь избенки, напоминало ему о сыне.

Сват ремонтировал машину. Услышав стук калитки, он высунулся из-под синего капота, увидел гостя и потянулся целой рукой к ветоши. Другая рука была у него покалеченной, без четырех пальцев, пухлая и мясистая, она издали казалась надутой. Да и сам сват, невысокого роста, полный и медленный в движениях, тоже казался надутым, как тугой мяч. С каждым годом, замечал Григорий Фомич, его раздувало все больше. Не менялось только лицо с постоянным, крутым загаром и всегда прищуренными узкими глазами. Они были так узко прищурены, что их и разглядеть толком нельзя, но если кто заглядывал в них, видел – глаза умеют быстро бегать и цепко все замечать. Григорий Фомич заглядывал и знал это. А во всем остальном сват был медленным, увалистым человеком, говорил нараспев, словно через силу. Он тщательно и неторопливо вытер ветошью правую, целую, руку и протянул ее.

– Здорово, Григорий. Проходи вон под крышу, в тенек. Как там сватья-то?

– Ничего, вроде, полегчало.

Под крышей, в тени, они присели на старые чурки и заговорили о том, что лето нынче жаркое и в бору нет никакой ягоды, а на лугах погорела трава и накосить сена будет стоить трудов. Разве только недавний дождь выручит. Григорий Фомич внимательно разглядывал загорелое, совсем не старое лицо свата и проникался к нему давней злостью. Но тут же давил ее, чтобы не вырвалась наружу и не выдала.

– Иван бы помог, косить-то он мастер был.

Сват горестно сжал губы, а глаза его, заметил Григорий Фомич, заглянув в них, смотрели расчетливо и цепко.

– Не только косить мастер сын-то мой был. – От пронзившей догадки Григорий Фомич начал медленно подниматься с чурки.

– Ты что, сват, что так на меня уставился?

Еще раз сдержал себя Григорий Фомич.

– Так просто, смотрю вот.

Но он смотрел не только на свата Корнешова, он смотрел в далекое теперь прошлое, когда все еще только начиналось.

Глава вторая

Зима давно переломилась на вторую половину. Близился март, и ночи стояли тихие, спокойные, с добрым, ровным морозом. Сегодняшняя тоже была такая. Гришка Невзоров и Семка Корнешов шли по ночному переулку, а следом за ними, не отставая, скользили длинные, вытянутые тени. Парням надо бы спать в это время – завтра опять спозаранку на работу. Но попробуй улечься, когда тебе стукнуло восемнадцать, а в бараке, у присланных из города на лесозаготовки девчат, танцы – не такая уж частая роскошь во вторую военную зиму. Поплясали, частушки попели, Гришка ушел провожать свою кралю, Зинку Побережную, а Семка куда-то исчез с веселой городской толстухой. И вот во второй половине ночи, возвращаясь по домам, а жили они рядом, друзья встретились на углу переулка, облитого ярким, лунным светом.

Семка поддел подшитым валенком мерзлую коровью глызу, расхохотался, окликнул Григория:

– Ну, кавалер, пощупал свою Зинку? Она у тебя мягкая…

– Ладно ты, не мели. Не твое дело.

– Да жалко ведь, добро пропадает. А ты ходишь да сопишь в тряпочку. Эх, мне бы ее, как ту толстуху, на сеновал затащить!

– Ладно, хватит молоть.

– Дурак ты, Гриня, пень осиновый.

– Полайся еще у меня.

Были они одногодками, но Семка успел узнать многое такое, о чем Григорий, даже наедине с собой, и думать стеснялся. Но зато он был жилистей, сильней, и Семка, подразнив его, последнего шага не делал. Свистнул, поддел валенком еще одну глызу и перевел разговор на другое.

– Слышал, Ваньке Петрухину повестку из военкомата притащили. Последний нонешний денечек… Скоро и нас с тобой.

– Скорей бы уж Надоело тут с бабами в лесу маяться.

– Не торопись, там, думаешь, для тебя калачей настряпали? Мои братаны тоже, уходили, куда там! На обоих похоронки притащили. А Саня вон Егоров вернулся, видел? Половина от Сани осталась, обрубили, как чурку. Нет, по мне, так я бы и с бабами повоевал.

Гришка сбился с шага и даже остановился.

– Ты чего это, трусишь?

– Да так, шучу. Не выбуривай на меня. Вместе потопаем. Покедова.

Но топать им довелось в разные стороны.

Через два дня Гришке принесли повестку. Отец с матерью зарезали овечку и устроили скорые проводы – времени до отправки в район оставалось всего ничего. Ошарашенный хмелем, облитый материными и Зинкиными слезами, Гришка уехал на подводе со стариком-возницей в военкомат. А когда прошла растерянность, когда остались позади проводы и слезы, когда просветлела от хмеля голова – он уже лежал на жесткой, истертой соломе теплушки. Поезд тащился среди белых, зимних полей, и каждый стук его колес все больше разъединял с Зинкой, с отцом и с матерью, с Семкой, с родной деревней.

А в деревне в эту ночь, на крыльце своего дома, закутавшись в тулуп, сидел старый Анисим Корнешов. Маялся он бессонницей, невеселые думки одолевали его крупную, рыжую голову. Второй военный год крепко пригнул Анисима: на большака Федора принесли похоронку, не успели оклематься, как такую же бумагу подали на среднего, Алексея. А со дня на день, понимал Анисим, заберут и младшего, Семена. Ни кривизны, ни хромины у парня нет. Заберут, как пить дать. Было от чего маяться бессонницей.

В избе загорелась лампа. Значит, жена встала. Поднялся и Анисим, пошел дать корове сена. Вернулся в избу, принес с собой запах сухой травы, навоза и молока.

Семка зевал, сидя на кровати, чесал пятерней рыжую голову. Белая нательная рубаха еще резче подчеркивала огнистый цвет волос. Анисим, собираясь на работу, нет-нет да и взглядывал на сына, примечая, как тот ловко вскочил с кровати, как сладко, с хрустом потянулся, как сноровисто, с молодым азартом хлебал похлебку. В таком возрасте, вспоминал себя молодым Анисим, первое дело – поесть да поспать. Еще тяжелее становилось думать о том, что скоро и младшего придется отправлять. Кряхтел, дымил самокруткой, вздыхал.

– Давай, Семка, быстрей, некогда рассиживаться. Пошли.

Сказав последнее слово «пошли», Анисим, наконец, решил тот вопрос, над которым маялся в последние ночи. А решив, почувствовал облегчение.

По переулкам, купающимся в сизых, утренних потемках, по одному, по двое, группками тянулись люди к конторе лесоучастка. Дружный скрип мерзлого снега под валенками далеко разносился в холодном воздухе. Левее конторы стоял длинный, приземистый барак, где жили городские, присланные на лесозаготовки. Молодых девок ни снег по пояс на делянке, ни тяжелый топор, ни лучковая пила уторкать не могли. Вот и сейчас в настежь распахнутые двери вывалились с таким смехом и визгом, как будто, скажи, их кто щекотал. Семка напружинился, словно молодой конек, прислушался и прибавил шагу. Анисим заметил, догадался, что к девкам тянет сына. Дело понятное, молодое, сам в такие годы любил потискаться в темных закутках.

И снова, как всегда неожиданно, испугом, бедой дохнуло воспоминание: на среднего сына принесли похоронку, Анисим, не зная что делать, куда деваться, схватил топор и стал рубить старый комель, лежавший в ограде. Кромсал его, отмахивая большие щепки, вымещая на безответном дереве свою боль…

Анисим замедлил шаги, перевел дух, несколько раз глянул на Семку и решился.

– Это самое… Не слышал, в Егорьевском лесоучастке парню сосной ноги переломало.

– Ну, слышал, – нехотя отозвался Семка, поворачивая голову в сторону барака. – Всякое бывает.

– Радости мало, а все же дома останется. Так бы на фронт уперли.

Говорил Анисим медленно, с перерывами, словно стесывал каждое слово топором.

– На фронт теперь не заберут, живой будет.

Семка забыл про барак, подстроился под медленный шаг отца, опустив голову, пошел рядом. И вдруг резко ее поднял, глянул прямо, не смаргивая.

– Хорошо ему, батя, живому…

Лицо сына было совсем близко, глаза совсем рядом. И по лицу, и по глазам Анисим догадался – Семка его понял. Все понял. Не только понял, но и согласился. Дальше они шли молча, не глядя друг на друга.

В контору лесоучастка, где начальник распределял людей на работу, не заворачивали. У них дело известное – плотницкое. Рубили новую конюшню. Старая похильнулась, по утрам в углах белели сугробы. А лошади на лесозаготовках – первое дело. На себе бревна не потянешь. На новой конюшне оставалось только поднять стропила, забрать крышу тесом да навесить ворота. Работы дня на четыре, если подкинут, как обещал начальник, помощников. Помощники были уже на месте – два паренька.

Анисим дрожал, словно промерз на сильном морозе. Но когда взял топор, успокоился.

Пока обтесывали, примеривали стропила, совсем ободняло, выкатилось солнце. От конторы к конюшне шел начальник лесоучастка. Анисим заметил его, немного подождал и дал команду:

– Семка, придержи-ка лесину, тут еще чуток надо снять. Вот тут держи, крепче, крепче…

Растопырив пальцы, Семка обеими руками держал лесину. Анисим размахнулся, вонзил топор в дерево. Еще, еще раз, погнал толстую щепу, пока не отвалилась. Теперь надо подчистить. Шагнул вперед, глянул мельком, рассчитывая удар, и, чуть пустив вперед топорище, пропуская его меж неплотно сжатых ладоней, кинул вниз блеснувшее на солнце лезвие. Закрыл глаза.

Семка вскрикнул по-заячьи – тонко, визгливо. Анисим, не выпуская из рук топорище, открыл глаза. Мизинец, воткнувшись стоймя, краснел на снегу, чуть поодаль, один возле одного, лежали еще три пальца. Кровь из вытянутой руки хлестала упругими толчками, густо красила снег. Лицо у Семки дергалось и быстро, до белизны, бледнело. Вытаращенные от испуга и боли глаза никак не могли оторваться от пальцев, валявшихся на снегу.

– Уснул, что ли?! Мать твою… – заорал Анисим, разматывая на фуфайке опояску. – Руку держи, перетянуть, кровь не пойдет… Ах, мать твою… Да как так!

В запястье перетянул руку Семке, быстро опростал ширинку и помочился на дрожавшую, беспалую теперь ладонь. Кто-то из парнишек сунул платок, кое-как замотали рану.

– Тятя, – всхлипнул Семка. – Пальцы-то насовсем…

– Теперь не приставишь!

– Что случилось? Что случилось? – засуетился подоспевший начальник лесопункта.

– Да пальцы вот, начисто. Ах, мать твою так! Надо же!

– В больницу, в больницу! – заспешил начальник. – Ребята, моего коня запрягайте в кошевку. Да быстрей, быстрей!

Пригнали запряженного в кошевку коня. Анисим сам взялся за вожжи. До больницы в соседнем селе было версты четыре, пролетели их одним махом. Старик фельдшер намазал руку вонючей мазью и туго забинтовал. Семка только изредка постанывал, глаза у него были мутными. Анисим его ни о чем не спрашивал, и обратную дорогу молчали.

Привязав коня возле конторы, Анисим зашел к начальнику лесоучастка.

– Благодарствую вам, за кошевку-то.

– Анисим Иваныч! Да как не стыдно! Нашли за что благодарить! Помощь оказали?

– Оказали.

– Вот и хорошо.

– А я еще чего зашел. Семке-то в армию надо. Вдруг припишут, что сам себя покалечил или еще что… Бумагу бы какую…

– Да вы что, Анисим Иваныч! Я где угодно скажу и акт сегодня же составлю, ребятки подпишут. Да нет, вы про это даже не думайте.

– Ну, спасибо.

Ночью Семка не спал. Поддерживал перед собой больную руку здоровой, раскачивал их, ходил по горнице из угла в угол, постанывал. Уже под утро попросил:

– Тятя, открой двери, на улицу хочу.

Анисим проворно вскочил, открыл двери. Подождал сына на крыльце.

– Сильно болит-то?

– Не говори, аж глаза выворачивает. Тятя, – Семка быстро оглянулся и вплотную, как утром, приблизил свое лицо к отцовскому. – Тятя, шибко уж ты размахнулся, все четыре… оттяпал. Двух бы хватило.

Анисим даже отшатнулся.

– Как это?

– Да так. Еще дальше жить надо, двух бы хватило. Ладно, чего теперь, пошли спать.

Непонятное чувство ворохнулось в груди у Анисима. А что, если ошибся?

Нет, решил он, спустя какое-то время, когда встретился со стариком Невзоровым, не ошибся. Григорий после двух коротеньких писем, в которых писал, что скоро отправят на фронт, как в воду канул. Ни слуху, ни духу. И почтальонка опускала глаза, стараясь незаметно прошмыгнуть мимо невзоровского дома.

Рана у Семки почти зажила. Он помогал отцу и пытался научиться держать топор одной рукой. Но получалось плохо. Так долго не протянешь, прикидывал Семка, надо определяться к основательному делу. И побыстрей. Определяться самому, потому что на отца в таком деле надежда плохая. От фронта прикрыл и рад, а Семке этого мало, ему еще и другое нужно, много чего нужно…

Однажды заглянул в контору к начальнику лесоучастка. Тот даже из-за стола навстречу поднялся.

– А, здравствуй, Семен, как рука?

– Вроде заживает. А заживет – куда я? Плотника из меня теперь не будет.

– Да, – начальник поцокал языком, горестно покачал головой, и сделал это так искренне, что Семка пожалел самого себя. – Но делать что-то надо! Так ведь? У тебя какое образование?

– Семь классов.

– Пока хватит. Я слышал, скоро в районе курсы десятников набирают. Пойдешь?

– А возьмут?

– Это уже моя забота. Значит, решили. А пока отдыхай, дня через три зайди.

Из конторы Семка выпорхнул, как на крыльях.

Летний день тихо догорал над Касьяновкой. Но Семка не замечал ни дня, ни скатывающегося к западу солнца – он был счастлив. Остаться целым после всего, что случилось, попасть на курсы десятников, да еще Зинка Побережная… – было от чего радоваться. В последние месяцы Зинка, на которую он всегда косился, крепко вошла в его жизнь. Оставалось лишь удивляться – столько девок вокруг, одна другой краше, а сердце прикипело к ней. Она ему даже по ночам снилась. Но Семка понимал, что в таком деле спешить нельзя, приучал ее к себе постепенно, осторожно. Рука помогала. Зинка жалела его. Но стоило завести разговор о другом, как она всякий раз, словно крепким заплотом, отгораживалась вздохами о Гришке. Где он сейчас? Живой ли?

Семка злился, и не только на нее, но и на своего дружка, на Гришку. Вот пентюх, ни себе, ни людям. Но замечал – все реже вспоминает она о Гришке, все чаще спрашивает о больной руке.

Накануне того дня, когда начальник лесоучастка пообещал отправить Семку на курсы десятников, вернулся домой лучший касьяновский гармонист Егор Завалихин. Слепой. Но девки уговорили его прийти на точок.

Славным, известным местом был тот точок – большая поляна возле толстых ветел на берегу речки. Бывало, едва сойдет снег, река в разливе стоит, между ветел еще льдины дотаивают, а тут по вечерам уже не протолкнуться. До того землю в плясках утаптывали, что гудела она под каблуками, как деревянный пол. В нынешние годы точок больше пустовал, но сегодня он должен был ожить. Ведь Егор Завалихин согласился.

Семка надел свою лучшую рубаху и в сумерках отправился к речке, заранее радуясь, что снова увидит там Зинку. Он не ошибся. Зинка стояла, привалившись спиной к ветле, поигрывала пояском старенького платья. Глаза большущие, черные – Семку даже в пятки покалывало.

Егора Завалихина привели под руку. Усадили на старый пень, услужливо подали гармошку. Глаза у него, пугая девок, были закрыты черной, широкой повязкой. Он наклонил голову, тронул гармошку, она отозвалась чистым звуком.

И пыхнуло, как жаркий огонь, шумное веселье. Пели и плясали так, что слышно было на другом краю деревни.

Зинка, словно сломала заплот, близкая стала, доступная, развеселая.

– Семка! – Глаза у нее горели, даже в потемках видно было, как горели они. – Семочка! Пойдем плясать! Завивай горе веревочкой!

Раздухарилась, тапки скинула, отстукивала голыми пятками, частила, двигаясь к Семке:

 
Капуста моя
Мелко рубленная,
Отодвинься, дорогой,
Я напудренная!
 

И плясали они – не приведи господь! Все уже давно ушли с круга, а они давали дрозда, шпарили частушки, и тихая в полночный час река вторила им долгим эхом. Негромко, приглушенно смеялся Егор, потом кинул бессильно руки.

– Не могу, уморили, до смерти уморили…

«Седни, – сладко замирая, решил Семка. – Седни».

Он пошел провожать Зинку.

– Доведу до дому, а то вон темно, хоть шары выколи.

– С твоей головой, как с фонарем, иголки можно искать, – поддела Зинка. Она еще не отошла от разгульного веселья.

– Рыжий, пыжий, конопатый, на печи сидел горбатый, он конфеты греб лопатой, а всех девок гнал из хаты.

– Гришина присказка. – Зинка глубоко вздохнула. – Где он пропал?

Семку передернуло. И он брякнул, о чем никогда не думал, что пришло в голову сейчас, мгновенно.

– Нет Гришки, погиб.

– Типун тебе на язык! Чего мелешь!

– Ага, я своего дружка хороню, – со злостью, а злость в нем, действительно, была, заторопился Семка. – Что, он чужой мне! А только погиб, и все тут. Был бы на фронте, письмо бы прислал. А так – погиб. И все тут.

Зинка уронила ему голову на грудь, расплакалась. Ноги у Семки дрожали и подкашивались. Он гладил ее по черным, густым волосам, невнятно бормотал:

– Не надо, Зин, не надо, теперь не вернешь… а я тебя жалеть буду, на руках носить…

Подхватил ее на руки и понес, она не противилась, только еще безутешней плакала. Зинка сломалась и смирилась, догадался Семка, убыстряя шаги и не выпуская из глаз низенькую сарайку возле конюшни, где хранилась старая солома. Толкнул ногой дверь, упал вместе с Зинкой на твердые, колючие соломины, жадно запустил руку в вырез платья, в мягкость и трепет девичьей груди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю