Текст книги "Жестокий спрос"
Автор книги: Михаил Щукин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Продрогнув, Поля медленно отняла руки от мокрой коры и захромала назад по переулку, горбилась, как старушка, и оглядывалась. Из некоторых окон еще падал квадратный свет на землю, и земля жирно лоснилась, поблескивала. Ветер опрокинул на чьем-то крыльце ведро и со звяком погнал его по ступенькам, скинул в грязь, и ведро, влипнув в нее, замолкло.
Страшновато и неуютно одному человеку в такой час на улице, и каким бы он ни был, все равно тянет его к теплу, где за крепкими стенами ветер кажется не таким злым, а ночь не такой темной. Оказавшись в переулке одна, не защищенная ветлами, Поля испугалась, оступилась в лужу и холодная мокреть сквозь худые сапоги сразу просочилась к ногам, обдала ознобом. Резкие порывы ветра тычками подталкивали в спину, гнали вперед, словно хотели сбить и уронить в грязь. Поля вбежала в ограду, на ощупь нашла дверную ручку, изо всех сил рванула ее на себя.
Вася с Фаиной уже спали. Похрапывали, перебивая друг друга. Не включая света, Поля разделась, постелила себе на сундуке и легла, вздрагивая от только что пережитого страха. Все стояла перед глазами пугающая темнота, и чтобы избавиться от нее, она повторяла строчки стихов, вычитанные из книг, повторяла то молча, то шепотом и уходила вместе с ними от темного переулка, от злой падеры, бушевавшей на улице, от застоялого запаха табака и перегара в доме.
6
Просидев целый день наедине со своими раздумьями, Карпов вышел из сельсовета совершенно разбитым. Поднял воротник осеннего пальто, низко натянул кепку, глубоко сунул руки в карманы, сгорбился сильнее обычного и медленно пошлепал домой, прямо по лужам, благо, что утром обулся в резиновые сапоги. Шлепал, прекрасно понимая, что мысли, которые его мучили целый день в сельсовете, не отпустят и дома, не дадут ни спать спокойно, ни смотреть телевизор. Мысли были тяжелые, как гири, и настойчиво гнули к земле. А Карпов под ними сгибаться не хотел, и это непрекращающееся противоборство выматывало из него последние силы. Их оставалось все меньше, и кажется, он недалек был от того шага, когда хочется на все плюнуть и облегченно сказать – да гори оно синим огнем, как ехало, так пусть и едет! Не развалилось же в конце концов Оконешниково, стоит, живет, дышит. Значит, и в колокола нечего бухать, куда-нибудь да придем. Карпову очень хотелось сделать этот шаг, но он медлил, не пытаясь даже занести ногу, сознавая, что если этот шаг сделать, то надо перешагнуть через людей, через тех же Фаину, Галину и Васю. И он медлил, медлил, не находя согласного с собственной душой решения.
Сапоги хлюпали по лужам, и в темноте это хлюпанье звучало по-особенному громко. На одном из огородов едва дымил затухающий, прибитый дождем, костер, вдруг из его середины, прогретой углями и накрытой сверху пеплом, выскочило яркое, невысокое пламя, качнулось туда-сюда и опало – сырость не дала разгореться. Озаренный этой неожиданной вспышкой, Карпов остановился, долго смотрел в темный, пустой огород, надеясь, что там еще раз блеснет. Но там было пусто, темно и тихо. Он еще постоял, потом медленно повернулся и побрел в обратную сторону, по-прежнему тяжело сгорбившись и глядя себе под ноги. На ходу он пытался прикурить, но спичка лишь ненадолго освещала красным светом сжатые ладони и тут же гасла. Так с незажженной папиросой он и подошел к дому Галины Куделиной. Решение сходить к ней прямо домой возникло неожиданно, потому что, раздумывая о ней, Карпов вдруг увидел ее прежней – молодой, улыбающейся, увидел вместе с Алексеем, когда они плыли на лодке из-за Оби и дружно пели. И еще вспомнилось, как Алексей говорил ему, Карпову: «Знаешь, каждому мужику дана от бога одна баба, найдешь ее – жить будешь, а не найдешь – только маяться. – Он улыбнулся и добавил: – Я, кажись, нашел…»
Вспомнив Галину, Карпов, незаметно для себя, вспомнил и Васю с Фаиной, тоже прежних. Ведь не всегда они были такими, какие есть сейчас. Когда, в какой момент потащило их в кювет? Маясь сейчас этим вопросом, Карпов надеялся, что, ответив на него, он сможет понять и все остальное. Остальное включало в себя очень много: и саму жизнь в Оконешникове, которая шла все хуже и хуже, и то, что он, председатель сельсовета, на эту жизнь повлиять не может, как ни старается.
Окна в доме Галины светились только на кухне. Согнутым пальцем Карпов негромко постучал в раму, но ему никто не ответил. Тогда он поднялся на крыльцо. Незапертая дверь открылась с легким скрипом. Шагнул через порог и прищурился от яркого света лампочки. Пол на кухне был изгваздан грязью, нанесенной с улицы, на столе горой громоздились немытые тарелки, валялась большая бутылка из-под дешевого вина, на электроплитке выкипала в кастрюле вода.
Раньше, когда Алексей был живой, Карпов частенько приходил в этот дом и всегда удивлялся чистоте и порядку: на полу были расстелены половички, разноцветные и такие яркие, словно их соткали вчера, на окнах висели веселые занавески, и везде, где только можно, на подоконнике, на лавке, на комоде, стояли баночки и горшочки с цветами. Если осыпался один цветок, то распускался другой, и так круглый год они радовали гостей и хозяев своим разноцветьем. Теперь почти цветы куда-то исчезли, те, что остались, засохли, не стало половичков и видно было, что на широких, грязных половицах в некоторых местах вышоркалась краска.
Все это сразу бросилось Карпову в глаза, и он снова вспомнил, что лет пять, наверное, не заходил сюда. Постучал в косяк, подождал и громко поздоровался. Ему никто не ответил. Только большой рыжий кот под столом лениво открыл правый глаз и шевельнул усами. Карпов, оставляя за собой темные мокрые следы, прошел в комнату, включил свет. Здесь тоже никого не было и тоже во всем виделся беспорядок. Дверцы шифоньера настежь распахнуты, одежда кучей вывалена на стол, скатерть со стола сползла, а на голых половицах та же многодневная грязь.
– Вот те на, гости пришли, а хозяева сбежали.
Он вернулся на кухню и сел возле порога на табуретку. Кот внимательно щурил на него один глаз, словно прицеливался. Потом ему надоело, он зевнул, выгнув язык, и глаз закрыл. Ветер на улице загудел, рванул ставень, с размаху ударил его об стену и отбросил назад, стекла в окне задребезжали. Карпов вздрогнул от стука и посмотрел на кота. Тот спал.
В это время скрипнули двери и на пороге остановилась Галина, прикрыла глаза рукой от яркого света, прислонилась к косяку, тяжело вздохнула и, отняв руку от глаз, увидела Карпова. От неожиданности вздрогнула.
– Ты смотри-ка, гости нежданные.
Она скинула фуфайку и принялась убирать со стола посуду. На Карпова даже не смотрела. Того это обидело.
– Ты бы хоть поздоровалась для приличия.
– Нету у меня его, приличия-то.
– Ладно, в пузырь не лезь, я ж поговорить пришел, по-человечески.
– Ну, говори.
– Вот объясни мне – когда за ум возьмешься? Спилась ведь уже. Была баба как баба, а теперь, глянь на себя в зеркало…
Едва он только начал говорить, как сразу же поймал себя на том, что говорит давно привычное, надоевшее самому, говорит слова, которые никого не способны и не могут задеть, потому что произносит он их механически, по въевшейся в кровь привычке, по должности, по обязанности. И поймав себя на этом, он замолчал. А Галина смотрела на него и едва заметно усмехалась. Вдруг вскочила со стула и, дурашливо приплясывая, двинулась к нему, запела:
Это что за председатель,
Это что за сельсовет,
Сколько раз им говорила,
У меня миленка нет!
– Сядь! Не кривляйся! – властно прикрикнул Карпов.
Галина осеклась, послушно села на стул и разрыдалась.
Нет, ничего не получалось у Карпова. Беспомощным он себя чувствовал, словно был связан по рукам и ногам. Не знал – как надо говорить с такими людьми, какими словами пробиваться к их совести и к их душе. Да есть ли, осталась ли у них хоть капля совести, осталась ли у них душа?! Может, зря он мается и пытается что-то понять, может, и прав Григорьев, убежденный, что нужна в этом случае лишь железная метла. Медленно поднималось раздражение. А и черт с ними, со всеми пьяницами! В конце концов он их не спаивал, чтобы мучиться сейчас неизвестно за что. Одних – в ЛТП, других – из деревни, и дышать легче. Карпов махнул рукой – все равно никакого человеческого разговора не получится! – и собрался уходить. Но у порога задержался.
– Вот что, Галина, собирай манатки и уезжай куда-нибудь. Сама не уедешь – выселим!
Галина неожиданно махнула ему – не уходи, останься. Долго всхлипывала, потом подняла на него влажные глаза, из них брызнул свежий, зеленоватый свет и показалось, что лицо от него немного помолодело. Она медленно повела рукой, словно расчищала пространство, и тихо, едва слышно заговорила:
– Я тебе, Дмитрий Палыч, скажу, ты послушай меня. Все, как на духу, скажу…
Она замолчала, словно хотела что-то вспомнить, хотя вспоминать ей не требовалось, она ничего не забыла.
Одинокая баба в деревне, что колодец у степной дороги, только лишь с одной разницей: к колодцу, чтобы напиться, люди тянутся, а к бабе, чтобы имя ее лишний раз потрепать, все сплетни. Галина поняла это через год после смерти Алексея, внезапно и ясно, на дне рождения у Карпова, куда ее, по привычке, пригласили – как-никак, а хозяин с ее Алексеем раньше друзьями считались.
Вечер был обычный. Поздравили именинника, выпили, попели, потом разом и громко все заговорили, а Галина, которой было невесело и тоскливо, незаметно вышла на крыльцо. Стоял конец мая, цвела черемуха и ее дурманящий запах густо плыл над деревней. Не вытирая слез, Галина смотрела в темноту прохладного майского вечера, и виделось ей как наяву: идут они с Алексеем к обскому берегу, где самые густые черемуховые заросли, и он поет ей там солдатские песни. Любил он ей солдатские песни петь. Не услышать ей больше ни голоса Алексея, ни его песен. Она медленно спустилась с крыльца и села на лавочку за оградой. Одинокой и потерянной чувствовала себя Галина в этот дивный, весенний вечер, пропахший черемуховым духом. И потому не сразу расслышала женские голоса, которые раздались на крыльце. А когда расслышала и поняла их смысл, испуганно вскочила с лавочки и побежала по улице, словно надеялась таким образом убежать от того, что услышала. А говорили о ней.
– Мужик-то у меня на Галину Куделину сидит таращится, чтоб ему глаза повыело. Как же, такая баба сладкая…
– И свободная. Им, мужикам, это как сахар, только дай. Да и с нее-то мало возьмешь – она теперь как голодная курица, с любого стола крошку ухватит.
– Я теперь за ней в два глаза… пусть только попробует.
– Гляди, а то…
Одна из женщин была жена Карпова, а другая – продавщица из магазина Нюра Огибалова, это Нюре и показалось, что ее муж положил глаз на Галину. Как, оказывается, просто можно нагадить в душу!
Галина прибежала домой, заперлась, словно боялась, что к ней будут ломиться, и всю ночь, до утра, проревела. От обиды, от злости и одиночества. Ведь все это время она думала только об одном Алексее и никто ей не был нужен. Никто! Но тогда она еще не знала, что сплетня, зацепившись грязными руками за ее подол, уже не отцепится. Женские взгляды при встречах становились сразу подозрительными, колючими, они буквально сверлили ее, пытаясь отыскать тайное, скрытое. Галина это прекрасно чувствовала и иногда ей хотелось закричать: «Да что же вы это делаете! Вы послушайте меня! Послушайте!» Но она таких слов не сказала и не выкричала, догадавшись, что им никто не поверит. Наоборот, если начнет оправдываться, люди еще больше уверятся в правоте сплетни, возникшей из ничего, на пустом месте. Она крепилась, старалась оставаться по-прежнему гордой и от всех своих старых знакомых, от их благополучных семей, все дальше и дальше уходила в одиночество, прячась в своем доме, как в укрытии.
Зимой, как только встала Обь, леспромхозовский шофер Ревякин привез ей из-за реки сено. Помогали ему Кузьма Дугин и Илья Жохов. Когда мужики закончили переметывать сено, Галина, как водится, позвала их обедать. Словно сердце чувствовало, даже выпивки на стол не поставила, решив, что накормит и отдаст деньги, а там уж они как знают. Не успели они сесть за стол, как прибежала жена Ревякина, с ходу зафитилила в окно поленом и подняла такой крик, что в одну минуту мужиков и след простыл. А жена Ревякина, призывая соседей в свидетели, все стояла в ограде, воинственно ткнув руки в бока, и поливала Галину как только могла, пока не устала.
Через несколько дней после этого происшествия, получив аванс, Галина зашла в магазин, чтобы купить хлеба, крупы и еще кое-что по мелочи. Открыла двери и взглядом сразу натолкнулась на бабку Шаповалиху. Бабка стояла к дверям спиной, Галины не видела и, захлебываясь, торопливо рассказывала женщинам в очереди:
– Ну так вот, а Ревякин-то, оказывается, уж в не впервой у нее, у Галины-то. А после ругани-то ночью из дома утащился, да и опять к ней, у нас, говорит, любовь промеж нас…
Женщины, стоявшие в очереди, на бабку зашикали, но та ничего не слышала, балаболила и балаболила. Лицо Галины медленно занялось красными пятнами, но она, на короткое время замешкавшись, все-таки пересилила себя и прошла к прилавку. Очередь перед ней молча расступилась. Шаповалиха, испуганно ойкнув, придавила рот ладошкой. Но тут же выкрутилась:
– Ой, старость, старость, опять в поясницу вступило, ни ходить, ни разогнуться не могу…
И шустро вышмыгнула из магазина.
Галина подошла к прилавку вплотную и все ждала, что вот кто-нибудь из женщин скажет ей доброе слово, скажет, что не верит сплетне. Но очередь молчала. Значит, поверили Шаповалихе. Продавщица Нюра Огибалова не скрывала радостной усмешки. Галина, стараясь не замечать ни усмешки, ни молчаливо стоящей очереди, купила хлеба, крупы, спичек и сахару. Расплатилась, положила покупки в сумку и медленно, едва удерживая себя, чтобы не побежать, вышла из магазина. Дверь за ней звонко скрипнула железной пружиной и глухо стукнула.
И снова была одинокая, со слезами, бессонная ночь. Откуда в людях, думала Галина, эта бездумная злость, это желание очернить рядом живущего? За что, за какие грехи свалилась на нее и измазала грязная сплетня? Чем больше думала Галина, чем больше задавала самой себе вопросов, тем сильнее крепла в ней уверенность, что односельчане меряли ее своей меркой, той, которая у них была для самих себя лично, не для людей – для людей они держали другую – а для себя. Вскоре она окончательно уверилась в этом и ей стало все безразлично. Галина опустила руки и ходила словно пришибленная.
После случая в магазине прошло несколько месяцев. Ночью Галина только-только задремала под ровный шум обложного дождя, шуршащего по крыше, как ее разбудил осторожный, вкрадчивый стук в окно. Она открыла глаза и прислушалась, показалось ей поначалу, что блазнится спросонья. Но стук повторился и был все таким же осторожным и вкрадчивым. Галина накинула на плечи старый брезентовый плащ Алексея и вышла в сенки. Сердце у нее недобро ворохнулось, но она к нему не прислушалась, громко спросила:
– Кто там?
На крыльце послышались шлепающие шаги.
– Галина, открой, сказать мне надо…
Она узнала голос Ревякина, насторожилась, но дверь открыла. В лицо дохнуло свежестью дождя и водочным перегаром. Галина ничего не успела сообразить, как жадные, сильные руки скинули с нее плащ и грубо, твердо потянулись к груди, разрывая ночную рубашку, Шепот у Ревякина был хриплый, с придыханиями:
– Ты это… моя-то орет… да хрен с ней… чего зазря страдать… давай это… будем хоть знать за что, да и тебе радость, без мужика-то худо… – Ревякин хихикнул и засопел, все дальше проталкивая твердые, шершавые руки. Она как окаменела, крик застрял в горле и лишь когда Ревякин, до подола располосовав рубашку, потащил Галину в комнату, к Галине вернулась способность что-то соображать и делать. Она стала вырываться, царапаться и неожиданно для самой себя вдруг заругалась таким страшным и черным матом, что Ревякин от удивления даже остановился, и этого короткого замешательства ей хватило, чтобы вырваться. Нагнувшись, растопырив руки, она закружила по комнате, не переставая ругаться, и судорожно искала хоть что-нибудь тяжелое или острое, чем можно было бы ударить, ударить и оборониться, защитить себя. Ревякин, топая сапогами и хрипло дыша, пытался перехватить ее и не мог – Галина ускользала. Дьявольская, неимоверная сила проснулась в ней, а тут еще и руки наткнулись на тяжелое, сосновое полено и она взмахнула им над своей головой, как топором. Ревякин медленно попятился к двери, настороженными, злыми глазами карауля каждое ее движение, у порога он резко повернулся и выбежал. Галина бросила на пол полено, неровными, спотыкающимися шагами добрела до лавки и, обессиленная, села. В эту минуту ни слез у нее не было, ни жалости к самой себе, ни злости к Ревякину – одна лишь черная пустота.
И с ощущением этой черной пустоты она пошла назавтра в сельсовет к Карпову, даже не давая себе отчета и точно не зная – зачем туда идет? Видно, брезжила, маячила надежда, что хоть там ее поймут. Карпов был занят, писал какие-то бумаги. Поднял на нее сердитые глаза и спросил:
– У тебя чего? Надолго? Ну, если надолго, давай завтра. Некогда мне.
Галина согласно кивнула, вышла из сельсовета и неожиданно для самой себя оказалось в «Снежинке». Вечером, уже после закрытия, распьяным-пьянехонькой сидела она у Фаины, плакала и рассказывала ей про свою горькую судьбу. Фаина ее почти не слушала, лишь время от времени согласно кивала головой и повторяла:
– Да плюнь ты на них! Ко мне приходи, я ни к кому не ревную, на наш век хахалей хватит!
И подливала, подливала в стакан, благо, водки было много – Галина принесла из дому с собой немалые деньги. От Фаины она не выходила два дня, а потом, за короткое время, дорога к ней сделалась привычной и нужной. Ненадолго трезвея, смотрела на саму себя и приходила в ужас, но остановиться не могла, как не может сразу остановиться разогнавшийся на полных парах поезд.
Когда их вызвали в сельсовет, чтобы снять стружку, и когда она увидела там Ревякина, заседающего в какой-то комиссии, выбритого, в выглаженной рубахе, правильного и строгого, ей показалось, что со звоном оборвалась невидимая и последняя ниточка, которая связывала ее со светлым прошлым. А раз так, то и море по колено. И Галина побрела по грязной, мутной воде, не замечая ее.
Обо всем этом она хотела рассказать Карпову, рассказать и облегчить свою душу. Но в последний момент замешкалась, задумалась и остановилась. Она была уверена, что Карпов ее не поймет, да и не захочет понять – слишком уж большое теперь между ними расстояние.
– Чего молчишь, давай, – поторопил Карпов. Ему было сейчас неуютно, неудобно, и, не зная еще настоящей причины, он не очень-то и хотел, чтобы Галина рассказывала. И еще с удивлением, с неожиданным для себя открытием подумал, что он не умеет разговаривать с людьми, не умеет вызывать их на откровенность, потому что привык разговаривать по-другому, там, в сельсовете, где ему было легче в привычном своем мундире, застегнутом на все пуговицы.
– Поздно уж теперь, – медленно, нараспев, сказала Галина. – Легше не будет. Без толку говорить. За совет, Дмитрий Павлович, спасибо, только я без тебя решила – уезжаю. Заявление вот написала.
Она замолчала и поднялась. Карпов тоже встал, понимая, что разговор, который так и не получился, закончился и надо прощаться. Он попрощался и вышел. Уже с улицы глянул в окно и в щелку между занавесками увидел Галину. Она ничком лежала на столе, словно переломленный стебель осоки.
7
Глухая осенняя пора давила на Карпова, на душе у которого и так было невесело. Утром Карпов шел на службу невыспавшимся и злым, в полном разладе с самим собой. Вчерашний разговор с Галиной окончательно его убедил – чего-то, самого главного, самого важного в своей работе, он до сих пор не понимает, не дошел до этого понимания. И снова, как наваждение, виделись ему две шестеренки, никак не цепляющиеся друг за друга.
Встретились они – Карпов, Кузьма Дугин и Фаина – неожиданно для самих себя, сразу все втроем, возле клуба, куда вот-вот должна была подойти дежурка. Вразнобой поздоровались и, чувствуя себя неловко, тут же постарались быстренько разойтись в разные стороны. Уже поднявшись на крыльцо сельсовета, Карпов оглянулся и увидел: Фаина и Кузьма стояли друг к другу спинами, каждый сам по себе и каждый со своими думками. Он задержался на крыльце и долго смотрел на них, неосознанно пытаясь вспомнить… что же он хотел вспомнить? Только в кабинете, за своим столом, Карпов понял. Подошел к окну, но ни Фаины, ни Кузьмы на прежнем месте уже не было, они уехали на дежурке. Карпов медленно вернулся к столу и почувствовал, что в горле у него застревает больной крик. Ведь все, все могло быть иначе! Почему же в жизни выплясалось наоборот?
…Черемуха цвела так, будто обской берег захлестнуло белой, пахучей волной. Река была в разливе, ветлы стояли по колено в воде, опушенные узкими, нетронуто свежими листьями, они выпрямлялись и тянулись вверх, нацеливая свои верхушки прямо в середину медленно плывущего неба. Между затопленными ветлами неслышно скользила лодка, когда весла поднимались, капли скатывались с лопастей и тюкались в воду, не успев добежать до уключин. На передней беседке сидел в лодке Кузьма и сильно, неторопливо греб, далеко вперед и без плеска забрасывая весла. Голову дурманил запах воды, смешанный с ароматом цветущей черемухи и обновленных ветел. Фаина опускала руку за борт, смотрела, как все шире расходится маленький треугольник волн, и негромко смеялась. И этот смех, негромкий, мягкий, теплый, девичий смех, не имеющий ничего общего с той похмельной, потускневшей бабой, которую он только что видел, отзывался в памяти Карпова болью и досадой, злым недоумением. Ведь было, было все это! Куда делось, куда потерялось? Он стискивал кулаки и сидел за своим столом, как на медленном огне.
А дежурка в это время, хлюпая колесами в глубоких колеях, добиралась к поселку, и в ее кузове, накрытом брезентом, тряслись на разных скамейках Кузьма и Фаина, и оба, стараясь не глядеть друг на друга, думали об одном и том же. Они думали о прошлом. Это не было совпадением или случайностью, их на воспоминания натолкнула сегодня Поля, с утра отправившаяся к Дугиным с просьбой: надо было заклеить протекающий резиновый сапог. Кузьма сапог заклеил мигом, и Поля вернулась домой довольной и даже показала матери аккуратную, едва заметную заплатку.
Так что же было там, в прошлом?
Был старый клуб, располагавшийся в бывшей церкви. Когда наступало тепло, в нем сильно пахло мышами и пылью. Поэтому танцы молодежь устраивала не в клубе, а на обском берегу, у ветел. Там, на танцах, к веселой и улыбчивой Фаине, смело и нисколько не смущаясь, подошел Кузьма, взял за руку и больше не отпускал. Другие парочки старались держаться подальше, в темноте, а Кузьма с Фаиной всегда стояли у самого костра, и никто далее не пытался над ними пошутить, как это водится.
А еще, кроме танцев, была такая забава. Из двух-трех бревешек связывали маленький плотик, наваливали на него сушняка, поджигали и отправляли вниз по течению. Покачиваясь, горящие плотики уплывали по реке, освещали воду, желтоватую во время разлива, скрывались за изгибом, но отблески пламени, неяркие, расплывчатые, долго еще качались на верхушках ветел и на реке.
Они смотрели вслед плотику, когда в один из вечеров Кузьма шепнул Фаине:
– Если к берегу не прибьет, нынче поженимся.
Фаина ахнула, не ожидая этих слов, а сама напряглась, вглядываясь в алое, шевелящееся пятно посреди темной воды – прибьет или не прибьет? Плотик попал в воронку, завертелся, во все стороны посыпались искры, пламя взлетело вверх, раз, другой, казалось, что плотик вот-вот перевернется, но он устоял, вырвался из воронки на стремнину, разгорался ярче и ярче и плыл по самой середине реки.
– Нынче! Нынче! – Кузьма сгреб Фаину в охапку и на руках с ней вымахнул на крутояр. Ничего они друг другу про любовь не говорили и даже не целовались ни разу, а все, оказывается, было сказано.
У старой Лукерьи, матери Фаины, был большой, круглый дом и пристройка к нему. В пристройку на лето пускали отдыхающих. В тот год приехали из города муж с женой. Приехали на своей машине, а это в ту пору было в деревне диковинкой. Фаина подошла и потрогала маленького, блестящего оленя на капоте. Странно ей было, что люди имеют свою машину, да такую, какой нет и у директора леспромхоза. Да что там директор, если начальник из района и тот приезжал на грязном, ободранном газике, крытом брезентом.
Она терпеливо ждала, пока приезжие распакуют чемоданы и выйдут. А когда вышли, Фаина прижмурила глаза – так ослепительно недоступна была их одежда. Особенно у женщины. Ее платье из легкой, чуть шуршащей материи распространяло вокруг тонкий запах, нет, даже не запах, а легонький ветерок, пахнущий неизвестным, нездешним запахом, А ведь был обычный, будний день, а как же тогда женщина одевается в праздники?! Отступая, чтобы не оказаться рядом, Фаина, даже не глядя на себя, увидела себя всю с ног до головы, будто была она на месте квартирантов: старое платьишко, линялое от стирки и не раз починенное, грязные галоши на босу ногу и серенький платок, вырезанный из изношенной юбки, которая пошла на вехоть, потому что ремки больше никуда не годились. И хотя она собиралась на огород, поливать огурцы в этой одежде, и хотя были у нее платья и платки лучше, все равно ничто не сравнялось бы с нарядом приезжей.
Фаина отступила за угол, и они прошли мимо, кивнув ей.
С того дня на квартирантов она смотрела в оба глаза, забыв обо всем, старалась лучше узнать этих людей, глянуть на них не издали, а вблизи. И все время удивлялась. Машине, нарядам, тому, как живут они, весело и беззаботно.
По-иному взглянула и на Кузьму и тоже неожиданно увидела его другими глазами: бедно одетого, невзрачного, деревенского, который никак, ну никак, не походил на приезжего. И не будет походить, догадывалась Фаина, никогда. А она сама? Все сильнее ей хотелось быть такой же, как квартирантка. И однажды, набравшись смелости, она зашла к отдыхающим в пристройку. Поздоровалась, ее усадили, и Фаина, неожиданно для самой себя – не думала, что решится – спросила:
– Вы не поможете мне в городе устроиться?
Мужчина удивился и стал расспрашивать, какая у нее профессия, но женщина перебила:
– Что ты как на допросе! Смотри, такой прелестный цветочек в глухомани. Эту красавицу только чуть приодеть, ну, ты же можешь. Позвони.
Фаина сидела, едва дыша. Судьба ее решалась так, как она хотела.
Кузьма кричал на нее и размахивал руками. Его обычная веселость пропала, и он становился еще неказистей в своих стоптанных кирзовых сапогах с вывернутыми наружу галенищами, в кепке с огромным козырьком, в широкой, не по плечу, вельветке. Глядя на него, Фаина думала: как же она раньше не видела? На короткий миг кольнула жалость к Кузьме, но жалость была, как к чужому, не та, которая не дает покоя.
Кузьма начал материться. Прошла и жалость. Фаина смотрела на него и улыбалась.
Заметив эту улыбку, Кузьма осекся, понял, что Фаину не отговорить, плюнул и тихо прошептал:
– Истаскают тебя, как тряпку, и выбросят. И черт с тобой! Я еще припомню, посмотрю на тебя, на выброшенную!
Нахлобучил на глаза кепку и не оглядываясь заторопился прочь. Фаина тоже пошла, только в другую сторону.
Приезжие обещание свое сдержали и устроили Фаину в ресторан, пока на кухню, а потом, когда обвыкнется, глядишь, и перейдет в официантки. Ресторан ошеломил ее. Звоном, гамом, многолюдьем, роскошью, музыкой. Но привыкла и освоилась быстро, через полгода она уже ловко бегала между столиками с подносом, не забывая при этом улыбнуться и качнуть бедрами – наука, оказывается, тоже не шибко хитрая. Первым ее городским женихом стал директор магазина «Одежда». Яркие витрины этого магазина видны были из окон ресторана. Директор, еще не старый пятидесятилетний мужик, одевал ее как куколку, на своей машине возил в ателье и сам заказывал платья. Иногда Фаине казалось, что это сон, что вот придет завтрашнее утро и она проснется в материной избе, где по стенам шустро носятся тараканы. Но рядом были вещи, была веселая жизнь, все настоящее, не приснившееся, и Фаина жила. И веселилась, веселилась. Веселилась даже тогда, когда директор магазина ее бросил. Но она уже не была той ошеломленной, деревенской дурочкой с вытаращенными от удивления глазами, она была уже опытной женщиной, хорошо понимавшей, что жизнь надо брать за глотку. И она брала – обеспеченных, уверенных мужиков, приходящих в ресторан, на ее долю хватало. Но попутала нелегкая, захотелось денег больше, чем давали ей. Фаина стала помощницей директора ресторана и завпроизводством. Однако теплую компанию накрыли. Фаина к тому времени затяжелела и, как предчувствуя, все оттягивала неприятное больничное дело, а когда началось следствие, смекнула – это единственное, что может ее спасти. И не ошиблась. Суд к будущей матери отнесся по-божески.
Жизненная дорога, сделав крутой поворот и чуть не опрокинув на нем, привела Фаину в низенький деревянный барак. Он стоял неподалеку от глубокого оврага, заваленного мусором, кое-как, на живульку, сколоченный из толя и досок еще в войну, – один из тех бараков, какие густо лепились друг к другу на городской окраине.
На руках грудная Поля, денег почти нет, и хозяйка, нудливая непричесанная старуха в шлепающих домашних тапках, каждое утро напоминала, что только из жалости сдает ей, непрописанной, комнату. Плату брала за два месяца вперед.
Самодуровка – так называли бараки вдоль оврага – отличалась узенькими переулками, где и двоим не разойтись, скрипучими мостками и непроглядной темнотой по ночам. Соседи частенько дрались и плакали.
Новая жизнь пугала Фаину, она боялась ее, как боялась ходить в уборную, которая стояла на высоких тонких столбах, врытых в склон оврага, поскрипывала и пошатывалась, грозя свалиться в любую минуту. Фаина кинулась по старым знакомым, но все ей дружно советовали переждать, пока, мол, не время. Переждать Фаина решила в Оконешникове, распродала последнее, что оставалось, и поехала домой.
– Выкинули? – не скрывая злорадной усмешки, спросил ее Кузьма при первой встрече и сам же, довольный, ответил: – Выкинули.
Фаина промолчала, она надеялась, что еще выберется. А тут, как яичко к пасхе, подоспело и предложение заведовать «Снежинкой». Она с радостью согласилась, и жизнь пошла почти прежняя, такая же веселая, но в этот раз Фаина не заметила того момента, когда всерьез стала пить, а не заметив его, не замечала и многого другого. Не замечала, что уже не мечтает о возвращении в город, не думает о том, что еще утрет нос Кузьме, да и вообще были бы деньги да магазин работал…