355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Щукин » Конокрад и гимназистка » Текст книги (страница 5)
Конокрад и гимназистка
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:57

Текст книги "Конокрад и гимназистка"


Автор книги: Михаил Щукин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Разнобойный топот копыт накатывал все ближе, но Вася-Конь даже не оборачивался назад. Продолжая тянуть за собой лошадь, смотрел только вперед.

Помост закончился. Лошадь прыжком перескочила на твердую землю, легко продернула кошевку и встала, медленно изгибая шею, кося кровяным глазом, словно хотела убедиться – полностью ли миновала опасность?

Вася-Конь между тем снова орудовал ножом, отсекая веревки, которые поддерживали комель сосны с помощью двух железных блоков. И, как только последняя веревка оказалась перерезанной, сосна медленно и лениво шевельнулась, скатываясь с невысокого, из толстых плах выложенного помоста, перевернулась несколько раз и ухнула на дно лога, взметнув над собой снежную пыль.

Вася-Конь запрыгнул в кошевку, гикнул, и снова заметалась впереди глухая извилистая тропа, которая только для того и существовала, чтобы ездили по ней лихие конокрады.

Еще полчаса отчаянной скачки – и тропа неожиданно выскочила на укатанную дорогу. Проехав по ней версты три, Вася-Конь снова свернул в глухой бор, отъехал на порядочное расстояние и лишь после этого остановился. Обернулся к Тонечке, стащил шапку с мокрой головы и виновато произнес:

– Уж прости меня, барышня, вот как выплясалось… Не хотел я…

– Вы кто? – шепотом, едва одолевая страх, спросила Тонечка.

– Конокрад я, барышня…

6

Конокрадом он был потомственным. Опасное ремесло перешло по наследству от отца, бывшего каторжника и бродяги, который однажды зимой, жутко простудившись, едва не отдал Богу душу, пытаясь выбраться из глухой тайги хоть к какому-нибудь жилью. В последний момент, уже теряя сознание и начиная бредить, бедолага увидел, что оказался на берегу узкой речушки, а на другом берегу увидел извилистый печной дымок из-за глухого заплота и услышал собачий лай. Дернулся, собрав оставшиеся силенки, но смог лишь сделать полтора шага, обмяк, как мешок с отрубями, беспомощно завалился в снег и ощутил, что подняться уже не сможет. Успел еще поелозить ногами, пытаясь встать, и сразу потерял сознание.

Жизнь ему спасла беспокойная собачонка, которая перебежала речку, нашла его, затем снова вернулась к жилью и заставила хозяйку своим безудержным лаем выйти из дома. Та пошла следом за собачонкой, увидела в снегу замерзающего бродягу и, сжалившись над ним, на санках притащила к себе, отогрела, напоила горячим чаем, а когда он мало-мало оклемался, повела в баню и там тяжелым березовым веником так выхлестала его, что он через двое суток встал на ноги.

Анна, так звали хозяйку, была вдовой. Ее мужа, известного на всю округу конокрада, подстрелили стражники во время погони. Теперь она бедовала одна и после недолгих расспросов позвала бродягу к себе в постель, приласкала, а еще через два дня предложила остаться и продолжить дело покойного мужа. Бродяга согласился. Дело для него оказалось самое разлюбезное; не прошло и года, как он поставил его на широкую ногу, за что и получил звонкое прозвище – Ваня-Конь. Анна между тем, как и положено, затяжелела и в нужные сроки произвела на свет крепенького парнишку, которого нарекли Василием.

Маленький Васятка оказался верхом на лошади раньше, чем научился ходить. Цеплялся слабыми пальцами за гриву смирной кобылы и верещал от восторга, вызывая довольную ухмылку отца:

– Держись, малёнок, атаманом будешь.

Он редко называл сына по имени, чаще всего – «малёнок» или «малый». Видно, ему так больше глянулось.

Нечаянно обретя семью, Ваня-Конь оказался таким хорошим отцом и мужем, каких еще поискать надо. Все, что удавалось выручить от опасного промысла, он тащил в дом, который со временем стал, как говорится, полной чашей. Маленький Васятка был сыт, одет, обут, в семь лет уже лихо скакал на конях, метко палил из ружья по тряпичному чучелу, увенчанному старым чугунком, и радовал мать, во всем помогая ей по хозяйству. К этому же времени отец успел обучить его письму и грамоте. Только конокрадскому делу не обучал, даже сурово обрывал малого, если тот начинал спрашивать:

– Откуда ты, тятя, такую красивую лошадь достал?

При этом всегда повторял:

– Тебе, маленок, знать про это ненадобно. У тебя другая дорога будет. Подрастешь – я в город тебя, в учебу отвезу…

Не довелось.

У Вани-Коня разыгрался азарт, и он залез в конюшню исправника, с азартом залез – исправник неделю назад как раз купил на ярмарке ослепительной красоты жеребца: нога – точеная, глаз – ярый, ход – легкий, а грива – столь пышная, что и девка позавидует.

С вечера был жеребец в конюшне, а утром – нету.

Исправник рассвирепел. Взял троих стражников, позвал надежных мужиков в подмогу и на следующий день, по первой пороше, нагрянул на заимку Вани-Коня. А тот еще не успел жеребца укрыть. Пропажу тут же и обнаружили. Расправа была страшной: Ваню-Коня мужики забили кольями прямо в ограде, Анну попользовали всем гуртом и, сжалившись над обезумевшей бабой, из милосердия пристрелили.

– Гаденыша ищите! – кричал исправник, захлебываясь слюной, и трясся, будто в падучей, от ярости: – Под корень змеиное гнездо вырубим!

Избу, усадьбу, хлев, конюшню – все обшарили, чуть не наизнанку вывернули, а Васятки нигде не было, будто сквозь землю провалился.

– Уйти никуда не мог, – здраво рассудили мужики, – на снегу следов не видно; выходит, здесь где-то, не иначе в какую щель забился…

– Пускай в этой щели и жарится! – все еще не отойдя от ярости, решил исправник, – запаливай со всех сторон! Гнуса поганого и бабу его в огонь кидай, чтоб и праху не осталось!

Через считанные минуты запылала усадьба, с гулом и треском вздымая в небо крутящиеся столбы черного дыма. Весело, приплясывая и подскакивая, жрал огонь сухое, выстоявшееся дерево. Снег вокруг усадьбы растаял, и казалось издали, что черное пожарище очерчено серым кругом.

– Вот и ладно, – исправник плюнул себе под ноги и погрозил мужикам и стражникам кривым пальцем. – А языки – на замок, крепко-накрепко. Ясно?

Чего ж тут неясного? Чай, не маленькие – хорошо понимали, что натворили в горячке. Уж лучше помалкивать.

И так, молчком, уехали.

Когда последний всадник скрылся за ближними соснами, вдруг зашевелилось большое железное корыто, которое валялось в углу ограды, перевернулось, и из-под него, будто из-под земли, вылез трясущийся, зареванный Васятка. Это мать успела сунуть его туда в самом начале заварухи, приказав не высовываться ни в коем случае. И он не высовывался. Только обмирал от страха, слыша предсмертные крики родителей. Теперь, когда все стихло и он увидел вместо родного дома страшное пожарище, земля под ним покачнулась, и он упал подрубленным столбиком прямо в подтаявший снег. Душный, тяжелый мрак крепко обнял его и отпустил из своих объятий лишь ночью. На высоком подмерзлом небе ярко горели крупные мохнатые звезды. Васятка увидел их, перевернувшись на спину, и ему показалось, что это большие искры, которые вот-вот упадут на землю, и снова вспыхнет пожар. Опять перевернулся и пополз, царапая колени и локти, в сторону леса.

Там, под сосной, скрюченный и озябший, провел остаток ночи и едва-едва дождался утра. Голод поднял его на ноги, и Васятка снова побрел к пожарищу. Голова кружилась, ноги запинались на ровном месте, и он мотался из стороны в сторону, не находя устойчивой опоры. Кое-как откатил обгорелое, еще теплое бревно, отвалил изглоданную огнем крышку и залез в погреб. Набрал в пригоршни испекшейся картошки и после грыз ее вместе с обгорелой кожурой, сидя прямо на земле, и время от времени, прерываясь, тихонько скулил.

Когда наелся и мало-мало пришел в себя, еще раз слазил в погреб, набрал, теперь уже про запас, картошки и побрел прочь от пожарища, даже ни разу не оглянувшись назад.

Толком для себя он не решил – куда идти. Но лишь одно твердо знал: надо уходить. Здесь, на пепелище, ему не прожить. И поэтому шагал и шагал по узкой тропинке, абсолютно не зная, куда она выведет.

Скоро Васятка сбился с тропинки и почти сутки блудил по тайге, доедая последнюю картошку, все чаще присаживаясь отдохнуть, и уже не скулил, не плакал, впадая в отчаянность, а лишь вздыхал и думал о том, что ему обязательно надо выбраться к какому-нибудь жилью.

И выбрался ведь маленок!

В розовых лучах закатного солнца увидел на большой поляне крепкий дом, срубленный из толстенных кедровых бревен, а над домом – необычную крышу: высоченную, на четыре ската, и в каждом скате было по окошку. Маленькое крыльцо с резными перильцами, нападавший снежок со ступенек чисто выметен, в стареньком чугунке лежал березовый голик, чтобы обметать ноги и не тащить в дом лишнюю сырость. Васятка так и сделал – обмел насквозь промокшие сапожонки, взошел на крыльцо и толкнул дверь.

Высокий сухопарый старик с длиннющей белой бородой и с такими же длинными белыми волосами на голове, которые опускались до самых плеч, сидел за широким дощатым столом и смотрел на него пронзительно синими глазами. На столе, по правую руку, лежало ружье, и курок был взведен.

Старик молчал, и Васятка тоже молчал, потому что горло у него перехватило судорогой и он не мог выдавить из себя ни единого звука.

– С чем пожаловал, господин хороший? – первым заговорил старик, и голос у него оказался удивительно молодым и звучным, будто он не говорил, а пел, растягивая слова.

Васятка с трудом сглотнул слюну, одолевая судорогу в горле, и прошептал:

– Хлебца… Исть хочу…

И снова, как на пожарище, широкие половицы внезапно качнулись под ним, вздыбились; Васятка растопырил руки, пытаясь удержаться, но половицы провалились вниз, и он завалился набок, успев лишь заметить, что дед вскочил из-за стола.

Очнулся он в теплой постели, разлепил глаза, пошевелил руками-ногами и удивился: ничего не болело, не ныло, хотелось лишь по малой нужде, и еще хотелось есть. Васятка вылез из-под тяжелого стеженого одеяла и увидел, что лежал он на высокой железной кровати с блестящими шишечками – такой кровати он никогда не видел. Протянул руку, потрогал прохладную шишечку, а когда убрал с нее пальцы, разглядел на ней самого себя: лицо приплюснуто и вширь растянуто до невозможности. Вот чудеса-то!

– Ну, здорово живем, как чалдоны балакают! – раздался над самым ухом напевный голос. Васятка вздернул голову – над ним стоял старик, улыбался, взблескивая из-под усов крупными чистыми зубами, и держал в руках железную кружку, из которой тоненькой струйкой поднимался парок. – Давай-ка, брат, взвару хлебни, для душевной пользы и телесной крепости. А после я тебя кормить стану…

Травяной взвар был таким горьким, что Васятку перекосило, но под строгим взглядом ослепительно синих глаз старика пришлось выхлебать его до капли.

– Ну и ладно, – старик забрал у него пустую кружку, – теперь мордаху споласкивай и садись за стол, кормить тебя стану.

Вот таким образом и определила причудливая судьба Васятку на воспитание к деду Афанасию, который жил на отшибе от людей, выезжая в ближайшее волостное село лишь на Никольские ярмарки, два раза в год, зимой и летом, чтобы прикупить товарец для хозяйственных нужд, а заодно продать пушнину – он охотой на соболей занимался.

– Почему один живу? – распевно говаривал дед Афанасий, когда Васятка приставал к нему с расспросами. – А потому, что надоели мне людишки. Я, брат ты мой, на своем веку столько их повидал, всяких разных, что обрыдли они мне по самую рукоятку. Одному лучче – воля! Зачем крыша такая? А я, брат ты мой, в темнице шибко долго сидел, вот и полюбил, чтобы свету было с избытком. Летом заберусь на подызбицу, лягу там и лежу, а солнце – круглый день у меня в гостях. Кра-со-та-а!

Приютив парнишку и узнав историю его коротенькой жизни, дед Афанасий не только кормил его и давал крышу над головой, но и обучал всему, что сам знал и умел. А знал и умел он, кажется, все. Как зверя скрадывать, как шкурки выделывать, как полезные травки найти, которые помогают от хвори избавиться, как плотничать, как стрелять, чтобы ни одна понюшка пороху зазря не пропала, как сапоги шить, как валенки катать. Даже старинной борьбе научил, которая называлась чудно – «пьяного валять». Но больше всего учил осторожности.

– Людишки почему гибнут? – рассуждал он. – Им глаза смотреть дадены, а они ими только лупают. А у тебя четыре глаза должно быть, два – спереди, а два – позади, на затылке, и всеми ими опаску чуять должен!

Учеником Васятка оказался старательным – на лету схватывал.

Когда ему стукнуло семнадцать и вымахал он в статного и сильного парнину, дед Афанасий завел однажды за ужином неожиданную беседу:

– Пора тебе, брат ты мой, определяться. Как дале жить станешь? Я, однако, помереть собираюсь.

– Как помереть? – растерялся Василий.

– А как все люди помирают. Ручки на груди сложил, ноги вытянул, молитву прочитал, если в Бога веруешь, и все. И дух – вон! Жизнь, она обязательно в придачу со смертью дается, а чтобы порознь – такого не бывает. Вот и я помру скоро. Куда ты пойдешь?

– Не знаю, – потупился Василий.

– Я знаю. – Дед Афанасий глянул на него своими пронзительно синими глазами, помолчал и продолжил: – У тебя отец кем был? Конокрадом. Значит, вольным человеком. И ты будь конокрадом, вольным человеком будь. Воля – она слаще всякой иной сладости. Помру – не пугайся. Тепленькой водичкой обмоешь, исподники с рубахой чистые оденешь, я их на видное место покладу, у крыльца могилку выроешь и похоронишь…

– Дед Афанасий!

– Афанасий я, Афанасий… Говорю – не встревай. Барахло из дому не забирай, ружье возьми, припасы, одежу да денег на первый случай, в ящике деньги под тряпками. И ступай с богом. Боле ничего не скажу.

На следующее утро дед Афанасий умер. Лежал со скрещенными на груди руками, прямой и строгий, и смотрел в потолок широко раскрытыми глазами. Только теперь они были не ослепительно синими, а мутно-белесыми, словно подернулись после смерти бельмами.

Василий обмыл бренное тело, обрядил его в чистое белье, выдолбил колоду из комля кедра и зарыл деда Афанасия, как тот и велел, у порога странного дома с высокой крышей на четыре ската, где на подызбице летом всегда было много солнца.

Еще неделю после похорон он жил в доме, боясь отправляться в неведомый мир людей, которых так не любил дед Афанасий, унесший с собой в могилу тайну своей прежней жизни. Кем он был до того, как стать отшельником, чем занимался и почему отшатнулся от людей – этого Василий так и не узнал.

Но наказ деда Афанасия выполнил. Внезапно, даже сам от себя прыти такой не ожидал, собрался утром, закинул за плечи котомку с едой, с порохом и дробью, прихватил ружье и ушел, куда глаза глядят, даже забыв взять деньги.

Пять лет прошло с тех пор. И чего только за эти пять лет не приключалось с Василием, иному смирному человеку как раз бы на пять жизней хватило…

7

Теперь он сидел в своей потаенной избушке, матерый конокрад по прозвищу Вася-Конь, подбрасывал березовые дровишки в жарко горевшую печку и рассказывал о своей судьбе Тонечке Шалагиной, насмерть перепуганной городской барышне, которая ютилась на топчане, забившись в угол, и оттуда смотрела на него, как на неведомого зверя. И страшно, и боязно, и… любопытно.

В чугунке закипела вода, на плиту брызнули крутящиеся пузыри, и от резкого, внезапного шипа Тонечка вздрогнула.

– Ды не пугайся ты, барышня, – в который уже раз за сегодняшний день принялся уговаривать ее Вася-Конь, – никакого худа я тебе не желаю. Вернешься домой целой и невредимой, а папочке с мамочкой скажешь…

– И что я скажу им? Что скажу? – почти крикнула Тонечка.

– Да так и доложите, как есть. Чего уж тень на плетень наводить… Я за все в ответе, вали на Ваньку-косоротого, он не отбрехивается. Пойду пельменей принесу, жевать-то все равно чего-то надо.

Он вышел в сени, вернулся оттуда с мешком мороженых пельменей, которые стучали, как камни; щедро, пригоршнями, насыпал их в чугунок, поставил на плиту сковородку и, покопавшись в углу, вытащил три здоровенных луковицы, принялся их чистить.

– А лук… зачем? – капризно пискнула из своего угла Тонечка.

– Как зачем? Поджарим на маслице и на пельмешки сверху, чтоб сытней было.

– Не надо! Я терпеть не могу жареный лук! Запаха не переношу!

– Раз такое дело… – Вася-Конь послушно положил луковицы на место и помешал пельмени. – Двигайтесь к столу, барышня, разговорами сыт не будешь, а пельмени у меня – отменные. Старушка одна в Колывани лепит, какой-то секрет знает, ни у кого таких не ел. Молочка не желаете?

– А здесь что? И корова есть?

– Коровы нету, а молочко имеется. – Вася-Конь снова вышел в сени, прихватив с собой мешок с пельменями, принес желтый круг замороженного молока, настрогал от него ножом толстых ломтей в чашку и поставил ее на плиту. – Махом растает. Ну, садитесь, барышня, я все подам.

Тонечку так и подмывало наговорить резкостей и отказаться от этих пельменей, настряпанных какой-то неведомой колыванской старухой, но из глиняной чашки, задымившейся на столе, пошел по избушке такой соблазнительный запах, что она невольно проглотила слюнку и, посидев еще для порядку в своем уголке, все-таки села за стол. Брезгливо оттопырив губку, она подцепила ложкой пельмень, морщась, надкусила его и сразу же подумала, что столь хваленая родителями новая горничная Фрося даже в ученицы не годится колыванской бабке. Пельмени были чудо как хороши! Она даже и не заметила, как глубокая вместительная чашка опустела.

Вася-Конь, а он не ел, он только смотрел на Тонечку, молча взял свою чашку и отсыпал из нее половину пельменей. Тонечка снова оттопырила губку, собираясь отказаться, но в последний момент передумала и съела еще несколько штук. Отложила ложку, подняла глаза и встретилась с взглядом Васи-Коня. В этом взгляде было столько восторга, нежности и покорности, что Тонечка, даже не успев толком ни о чем подумать, ощутила, догадалась внезапно проснувшимся женским чутьем, что с ней действительно ничего плохого не случится. Но и это не главное. Главное в ином: она почувствовала в себе сладкую власть над этим страшным конокрадом. Что бы сейчас ни сказала, какой бы каприз ни придумала – он выполнит. И выполнит с великой радостью. Желая убедиться в этом, спросила:

– А вы… вы специально меня подкарауливали, притворяясь извозчиком?

– Ага, – просто ответил Вася-Конь, – сидел тут, в избушке, маялся-маялся, чую – край уже, так увидеть захотелось… Снарядился, поехал, думал – погляжу и вернусь, а история вон какая сочинилась.

– И что же дальше будет?

– Раньше времени не угадаешь. – Вася-Конь наклонил голову, словно принялся разглядывать свои руки, лежащие на столе, затем медленно поднял взгляд, устремленный на Тонечку, и она, желая проверить свою власть над ним, замирая от ожидания, сказала:

– Родители могут мне не поверить, скажут, что я все придумала и хочу их обмануть. Вместе со мной пойдете и подтвердите, что так было.

– Чего ж не сходить – схожу, – легко согласился Вася-Конь, – дорога мне знакомая.

– А они вас в полицию сдадут!

– В таком деле надвое – либо поймают, либо я убегу…

Тонечка даже и не заметила, как на губах у нее заиграла довольная улыбка.

За маленьким оконцем избушки нависла непроницаемая темь позднего зимнего вечера. На стекле стали вызревать белые узоры. Мороз придавливал, и, ежась от него, громко крякнул угол избушки.

– Пойду лошадь попоной накрою: холодно. – Вася-Конь поднялся из-за стола, надел полушубок, нахлобучил шапку. – А вы, барышня, укладывайтесь, спите и ничего не бойтесь. Никто не тронет.

– А я и не боюсь!

Вася-Конь, ничего не ответив, вышел. Прикрыл за собой тяжелую дверь, полной грудью вдохнул морозный колющий воздух и запрокинул голову, вглядываясь в стылое небо, густо усеянное мигающими звездами. Ему было так радостно и легко, что на миг показалось: вот оттолкнется сейчас от грешной земли, взмахнет руками – и взлетит, как пушинка, в самый купол небесного свода. Но он лишь переступил с ноги на ногу и подсушенный морозом снег отозвался крахмальным скрипом.

Господи, бывает же благодать на свете!

Вася-Конь завороженно стоял, не двигаясь с места, лишь время от времени переступал с ноги на ногу и вслушивался в голос снега.

Лошадь была в теплой стайке, пригороженной к глухой стене избушки, и накрывать ее попоной совсем не требовалось. А из избушки Вася-Конь вышел потому, что требовалось ему сейчас остановиться, дух перевести, боялся, что радость, переполнявшая его до самых краев, вдруг вырвется наружу неистовым криком либо он заплачет от умиления. Никогда, ничего подобного не испытывал он за свою жизнь и не желал сейчас ничего, кроме одного – быть рядом с ней, смотреть на нее, слушать…

И новым огнем горел на губах давний поцелуй.

А Тонечка уютно устроилась на топчане, накрывшись тяжелой и теплой шубой, пригрелась и быстро засыпала, уставшая от длинного и такого необычного дня. Она теперь была абсолютно спокойной, все страхи исчезли без остатка, и она все пыталась вспомнить какой-нибудь старинный роман, где героем являлся бы благородный разбойник, а героиней – девушка из богатой семьи.

Но так и не вспомнила. Уснула и во сне счастливо улыбалась.

На исходе ночи Вася-Конь осторожно тронул ее за плечо:

– Пора, барышня…

Сам он даже глаз не сомкнул, все ходил и ходил вокруг избушки, словно часовой, поставленный на охрану. Иногда открывал дверь, прислушивался к легкому, едва различимому дыханию и снова начинал ходить, плотнее и плотнее притаптывая еще не улежалый снег.

Тонечка открыла глаза, потянулась под шубой, затем выпростала руки, закинула их за голову и сказала:

– Василий, я тебя во сне видела.

– Ну… – он замер.

– Не «ну», а во сне видела – на коне, в военной форме и почему-то весь в орденах.

– Да ты меня, барышня, никак с тем офицериком спутала, которого я с кошевки ссадил.

– Не спутала. – Она капризно оттопырила губку и вздохнула: – К чему бы это?

– Не знаю. Поторапливаться нам надо, дорога неблизкая.

– Давай поторапливаться, – согласилась Тонечка.

На рассвете они переехали Обь, и Вася-Конь направил лошадь прямиком к Каинской улице. Тонечка тревожно смотрела по сторонам, но ничего не говорила.

Вот и ворота родного дома.

Вася-Конь лихо осадил лошадь и стал выбираться из кошевки.

– Ты куда? – удивилась Тонечка.

– К тяте твоему, рассказывать. Сама же говорила.

– Да я пошутила, Василий, уезжай, пока полиция не поймала. Погоди…

Она поднялась на цыпочки, зачем-то сняла с него шапку и поцеловала. А затем слабо оттолкнула, побежала к калитке, оглядываясь и улыбаясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю