355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Щукин » Конокрад и гимназистка » Текст книги (страница 1)
Конокрад и гимназистка
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:57

Текст книги "Конокрад и гимназистка"


Автор книги: Михаил Щукин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Михаил Щукин
Конокрад и гимназистка

Городскому Голове

Владимиру Городецкому,

Городскому Придумщику

Владимиру Шамову

и моим сердечным друзьям

из клуба «Зажги свечу»

ПОСВЯЩАЕТСЯ



Глава 1
НО НАСТУПИТ ЧАС НЕЖДАННЫЙ

Но наступит час нежданный,

И придет любви мечта,

Поцелует друг желанный

Эти нежные уста.

И придут порывы страсти,

Будет радость и тоска,

Будет горе, будет счастье,

Будут слезы, а пока…

(Из старинного романса)

Началась эта история в молодом сибирском городе Ново-Николаевске, в одна тысяча девятьсот тринадцатом году, на третий день после Рождества.

Рано утром, толком еще и не рассвело, в полицейском участке обнаружилась пропажа: бесследно исчезла из конюшни тройка самолучших лошадей. Два гнедых жеребца и одна кобыла, тоже гнедая. Конюх, Степан Курдюмов, тихонько, по-щенячьи скулил и суетливо бегал, вздев над головой фонарь, возле двери, которую только что сам собственноручно и открыл, отомкнув перед этим большим ключом висячий амбарный замок. Степан хорошо помнил, что три раза хрустнул, проворачиваясь, ключ в мерзлом нутре замка – значит, все целым было, и петли, кованые, толщиной в палец, тоже целые. А на свежем снежку, нападавшем за ночь, ни единого следочка не виделось, кроме его собственных, – большие, почти круглые вмятины от подшитых и давным-давно расшлепанных пимов.

Вот так: все в сохранности, не поцарапано даже, а коней – нету, нигде нету. И сено в яслях, где обычно гнедые стояли, лежит нетронутым.

– Да разорвало бы твою утробу распьянцовскую! – продолжал поскуливать тонким голосом Степан, все еще вздымая над головой фонарь и тупо глядя себе под ноги. – Да сгорела бы твоя требуха от винища синим пламенем! А я – дурак! Дурак!

В первую очередь он ругал своего кума, Бавыкина, который исполнял при конюшне обязанности сторожа и должен был караулить нынешней ночью. Но Бавыкин, разговевшись на светлый праздник, остановиться никак не мог и хлебал без меры до тех пор, пока не достигал, по его словам, полного удовольствия: лежишь, а тебя еще и покачивает. И вот Бавыкин вчера лежал, его покачивало, а кума, женка бавыкинская, прибежала к Курдюмовым и упросила Степана подменить непутевого мужа на посту. И он, орясина безмозглая, согласился. Дальше Степан ругал уже самого себя. За собственную бесхребетность, за то, что отказать никому не может – кивнет глупой своей бестолковкой: «Ладно уж, чего там…», а после – расхлебывает. Ведь совсем недавно еще служил в добром и спокойном месте, в ассенизаторском обозе, служил и горя не ведал: лошади тихие, смирные, да иные там и не нужны были, потому как всем известно, что жидкое дерьмо вскачь не возят. Но тут городское Общество любителей конного дела и скачек открыло в прошлом году ипподром в Татарской слободке. Раньше это общество устраивало состязания, где ни попадя: зимой – на Оби, по льду, а летом – прямо на улицах. В последнем случае лошадей и их наездников нещадно облаивали городские собаки и материли на чем свет стоит жители. А тут – ипподром! При нем – конюшня, сараи для запряжки лошадей, а главное – верстовой круг и трибуна. Чинно, благородно, достойно. Теперь сюда весь свет новониколаевского общества стал собираться. Начальник ассенизаторского обоза, не желая отставать от других, записался в общество, купил доброго коня и сделал заявку на участие в скачках. Но так как сам он с лошадьми обращаться не умел и верхом никогда не ездил, поручил это дело – в скачках участвовать – Степану Курдюмову. Тот, по глупой своей привычке, кивнул: «Ладно уж, чего там…», оседлал в воскресенье коня начальника, явился на ипподром и сорвал первый приз. Чем и порушил прежнюю свою, спокойную, жизнь.

На следующий день после неожиданной победы ему велено было срочно, прямо в сей момент, явиться к полицмейстеру Гречману. Все бросив, даже руки от дегтя не отмыв, Степан кинулся в участок. Знал, что к полицмейстеру опаздывать никак нельзя. Славился Гречман суровой беспощадностью, злым характером и вдобавок ко всему был еще и скор на расправу. Невысокого роста, приземистый, но широкоплечий и крепкий, будто из железа выкованный, Гречман был неимоверно силен: подковы разгибал, кочергу в узел завязывал, а если какой бедолага попадал ему в руки – лучше про это и не думать…

Робко, переминаясь с ноги на ногу, предстал Степан перед полицмейстером, враз охрипшим голосишком выдавил из себя:

– Здравствуйте вам… Сказали мне, явиться велено…

– Велено, велено, – голос у Гречмана, как у протодьякона – гулкий, раскатистый, – велено тебе, разлюбезный, с завтрашнего дня сюда на службу явиться: будешь у нас конюхом. Плату станешь получать на пятнадцать рублей больше, чем в вашей говновозке…

Может быть, Степан и возразил бы чего, набрался бы смелости и отказался, но пятнадцать рублей заворожили, последний умишко отняли. Кивнул: «Ладно, чего уж там…» – и заступил на новую службу, которая медом ему никак не показалась. Гречман требовал, чтобы лошади перед выездом были вычищены и выскоблены, чтобы вид они имели бравый, чтобы сбруя огнем горела. А если какая из них будет не вовремя подкована или захромает – жди крутой затрещины, за Гречманом никогда не заржавеет.

Зато уж и выезд был у полицмейстера!

Вихрем проносилась по новониколаевским улицам гнедая тройка, следом – конные полицейские, а впереди с громким лаем неслась стая лохматых собак. Испуганные горожане прижимались к заборам, бродячие коровы, вздернув хвосты трубой, убегали в глухие переулки, а брехливые шавки, уронив уши, безмолвно кидались под ворота и уже в оградах, забившись в дальний угол, пережидали грозное явление. Лохматые злые кобели, бегавшие впереди тройки полицмейстера, тоже числились как бы при участке, и для них специально покупали бросовые кости на базаре. «Мы кто? – любил говорить Гречман и оттопыривал короткий, будто обрубленный, указательный палец. – Мы – власть! А власть должна являть мощь, силу и вид иметь суровый!»

И вот у этой суровой власти украли лошадей.

Степан еще раз зашел в конюшню, потоптался возле пустых яслей, поругал, уже молча, себя, кума Бавыкина, не забыл и начальника ассенизаторского обоза – с него ведь началась катавасия, заодно поругал жизнешку, которая выплясывается не так, как надо, и только полицмейстера Гречмана черным словом не помянул: побаивался.

А вот и сам он, легок на помине. Возник неслышно в проеме двери, на фоне уже светлеющего неба, обтер широкой ладонью пшеничные усы от инея, зарокотал:

– Курдюмов, ты где?!

– Коней увели, – сразу, будто прыгая с обрыва вниз головой, сообщил Степан, вздохнул, набирая в грудь воздуха, и добавил: – Гнедых…

Гречман шагнул в конюшню, вырвал у Степана фонарь и замер, глядя на нетронутое сено в яслях. Долго глядел. Степан скукожился, ожидая затрещины и матерков на свою голову, но Гречман на него даже не обернулся. Раскачивал фонарем и шепотом, отчего голос звучал у него по-особенному зловеще, не говорил, а как бы выдыхал из себя:

– Да это… Какая гнида посмела?! У власти! В порошок сотру, в землю вобью! Вымочу и высушу! – Обернулся к Степану и по-прежнему, шепотом: – Никому ни слова! Ни-ко-му! Язык выдерну!

Не выпуская фонарь, Гречман обошел всю конюшню. Степан, трусцой поспевая следом, в спину ему докладывал, что замок, когда он открывал его, был не тронут, петли в сохранности, а снег перед воротами лежал непримятый.

– Ума не приложу – куда делись? Как растворились! – бормотал он, стащив с головы треух и вытирая вспотевший лоб.

Вышли на улицу, оглядели замок, петли, снег под ногами. Гречман, раздувая ноздри, тяжело дышал, будто конь после скачки, и пар от дыхания облаком стоял над его форменной шапкой. На улице почти совсем рассвело, и фонарь был без надобности, но Гречман не выпускал его из рук и так, с фонарем, отправился осматривать конюшню с наружной стороны. Степан, след в след, поспевал за ним. Когда добрались до глухой стены, заметенной почти до самой крыши снегом, увидели: раскопана в снегу дорожка, и раскопана как раз в том месте, где раньше были вторые, запасные, ворота в конюшню. По осени, когда грянули страшенные морозы, Гречман велел эти ворота забить. Косяки вынули, напилили по размеру бревен и заложили ими, прикрепив скобами, неширокий проем.

Теперь все стало ясным, как светлый день.

Конокрады вытащили скобы, вынули вставленные бревна, вывели в освободившийся проем лошадок, а затем бревна и скобы – не поленились! – вставили на прежнее место. Только мох в пазы не положили, его темные спрессованные куски валялись на снегу.

– Пожалеют, что их мать родила, пожалеют!.. – Голос у Гречмана зарокотал с привычной силой.

1

Инская улица, как гулящая девка, имела в городе дурную славу.

Несколько кварталов крепких, осадистых домов, которые тянулись вверх от речки Каменки, вроде бы ничем не отличались от иных прочих, стоящих на других улицах: срубленные без особых изысков, с двускатными крышами, с палисадничками, в которых реденько торчали где березка, где рябинка, – они, тем не менее, имели свою особинку. И заключалась она в том, что редко возле какого дома внимательный взгляд мог отыскать двор для скота, конюшню или, на худой конец, хлев для поросюшек. Не обременяли себя жители Инской такими серыми и скучными занятиями. Другое дело – бани. Большущие, просторные, что твой домина, они важно красовались на задах огородов, и в любую, даже самую снежную, зиму прокопаны были к ним широкие дорожки. Топились бани без всякого расписания: рано утром, вечером, а то и поздно ночью, когда видно было в темноте, как вылетают из труб яркие и бойкие искры.

Все эти странности являлись не причудой жителей Инской, а диктовались родом их занятий: едва ли не в каждом доме имело место быть, по большей части негласно и тайно, развеселое публичное заведение. Под разнобойные голоса гармошек и гитар, под рев граммофонов и зазывные женские хохотки в этих домах столько промотано денег, столько пролито пьяных слез и порвано рубах, столько, в конце концов, жизней и судеб пущено под откос, что добропорядочные новониколаевцы старались здесь не показываться и даже писали жалобы в городскую управу и полицмейстеру, требуя закрытия заведений, оскорбляющих общественную нравственность. Ответ им поступал один и тот же: сосредоточение публичных заведений в одном месте облегчает контроль над их деятельностью, дабы зараза разврата не расползалась по всему городу.

И жила Инская улица прежней своей забубённой жизнью, хмельной и шумной – хоть на един час, да сладкой

Рано утром, на третий день после Рождества, брела здесь, мимо домов и палисадников, тяжело опираясь на длинную суковатую палку, Зеленая Варвара – старуха странная и страшная.

Круто прихрамывая на левую ногу, она бороздила неулежалый снег и оставляла справа глубокие лунки от палки, остро затесанной на конце, как копье. Смотрела себе под ноги, низко склонив плоскую голову, будто ее перевешивал длинный изогнутый нос, похожий на клюв неведомой птицы. Вся одежда на ней, начиная с низко повязанного платка и заканчивая пимами с короткими голенищами, была зеленого цвета. Даже рваные перчатки, из которых высовывались худые крючковатые пальцы с загнутыми ногтями, – зеленые.

Не оглядываясь по сторонам, не замедляя своего тяжелого, гребущего шага, старуха брела и брела, казалось, без всякой цели и направления. Но нет. Остановилась возле дома с яркими синими наличниками, подняла голову, пробурчала что-то невнятное и грохнула суковатой палкой в глухие, изнутри закрытые ворота. Открывать на этот стук не спешили, и тогда старуха, поудобнее перехватив правой рукой палку, забарабанила с такой силой, что гул зазвучал над всей улицей. В ответ состукали двери, прохрупали торопливые шаги по снегу и женский голос, хриплый и злой, возмутился:

– Кого там черти принесли?! Чего тарабаните?!

– Отчиняй ворота, Матрена. Я пришла, Варвара.

– Охтим нешеньки, – голос в одно мгновение переродился, зазвучал ласково и подобострастно, – а я думаю: кто к нам с утра в гости пожаловал?.. Милости просим, Варварушка, проходи…

Звякнул железный запор, глухие ворота распахнулись, и толстая, встрепанная Матрена Кадочникова, содержательница тайного публичного дома, беспрестанно кланяясь, попятилась задом к крыльцу, пропуская Зеленую Варвару в свое веселое заведение. Являло оно собой зрелище немудреное и простое: махонькая прихожая с большой русской печью и со шкафчиком, за стеклом которого виднелся небогатый набор посуды, дальше – зал с большим круглым столом, застеленным синей скатертью, а по бокам – три двери, ведущие в отдельные комнатки. Одна из дверей была открыта, и через узкий проем виднелась железная кровать с алым атласным одеялом, и возле кровати – узкий столик на гнутых ножках да венский стул с наброшенной на его спинку цветастой юбкой.

– Садись за стол, Варварушка, я самовар подам, вареньице выставлю, чайку попьем… – Матрена продолжала семенить перед гостьей, а сама пыталась широким задом прикрыть нечаянно распахнувшуюся дверь в комнатку, где шибко уж зазывно алело атласное одеяло. Зеленая Варвара будто и не слышала хозяйки – как перешагнула порог, так и встала намертво, уцепившись за свою суковатую палку правой рукой, а левой придерживая какую-то поклажу у себя за пазухой. Большой загнутый нос, грозно нависая над блеклыми, выцветшими губами, словно что-то вынюхивал

– Проходи, проходи, гостья дорогая, присаживайся, в ногах правды нет… – лебезила, не утихая, Матрена.

– Врешь, лахудра распутная! – Голос из тощего тела как из трубы иерихонской. – Никакая я тебе не дорогая. Подай мне девку, убедиться желаю, как ты ее извалтузила. Подай!

Последнее слово так громко грохнуло, будто из ружья пальнули. Матрена колыхнулась телесами, в лицо ей кинулась ярая кровь, и от толстых обвислых щек можно было теперь поджигать лучину. Перепуганная до потери дыхания, хотела все-таки хитрая баба повернуть по-своему, затараторила сорочьей скороговоркой:

– Не пойму, Варварушка, пошто ты гневашься, никак не пойму – никого не валтузила, девоньки мои во здравии и веселы, конфет им намедни купила, уж так радовались…

– Подай! – снова громыхнула старуха, и остро затесанный конец палки вонзился в широкую крашеную половицу.

– Да спят они, милая ты моя, спят сладкие, я и будить их не хотела, пускай понежатся…

Договорить Матрена не успела: легкие филенчатые двери крайней комнатки распахнулись с треском, и в зал вырвалась зареванная девушка с распущенными волосами, в изорванной нижней рубахе, сквозь лоскуты которой просвечивали на белом теле красные полосы.

– Врет она все, Варвара, врет! – рыдала девушка, не утирая слез. – Вот ее доброта да нежность – ремнем хлестала. А за что? Один раз отлучилась без спроса – а накинулась, как зверь. Найди ей управу, Варварушка, всю судьбу заела!

– Я заела?! – взметнулась Матрена, отчаянно взмахивая руками. – Да ты бы давно загинула, с голоду сдохла бы!

– Цыть! – властно осекла ее старуха. – Молчи, толстомясая, меня слушай. Еще раз до девки дотронешься – изничтожу. Праху не останется. Слышишь?!

– Слышу, слышу, – серея щеками, сгибаясь и оплывая телесами, испуганно бормотала Матрена, – все исполню, только не серчай.

– Гляди у меня! – Из-за пазухи, из вороха зеленого тряпья, намотанного поверх рваной шубейки, старуха вытащила левую руку, а в ней – махонький, еще слепой, котенок. – Прими животину, пои, корми, не вздумай угробить. Ну?! Держи!

Прямо в ладони передала Матрене котенка, круто развернулась и вышла из дома, оставив двери за собой распахнутыми настежь.

Матрена так и села на лавку с котенком в руках, тупо и незряче уставясь в открытые двери. Только и смогла выдавить из себя злым, растерянным шепотом:

– И откуда тебя черти на нашу голову притащили?!

А вот этого – откуда появилась Зеленая Варвара и кто она такая – не знал никто.

Объявилась она в городе лет пять-шесть назад, сразу собрав вокруг себя на станции толпу зевак, которые дивились на ее зеленые одежды, показывали пальцами и хохотали в свое удовольствие, потешаясь бесплатным зрелищем. Старуха, сидя на лавке, спокойно перебирала зеленые тряпочки, разглаживала их на коленке, сворачивала и складывала в мешок с веревочными завязками, тоже зелеными. На людей, столпившихся вокруг, она даже и глазом не повела. Тряпочки уложила, мешок увязала, приладила его себе за спину и пошла, постукивая по полу суковатой палкой и глядя себе под ноги, опустив голову. С этого дня она и стала жить в городе, по которому ходила с раннего утра до поздней ночи, пересекая его из конца в конец, редко где присаживаясь и отдыхая. Кормилась подаяниями, ночевала где придется: зимой – в банях и хлевах, а летом – под кустом или на лавке. Она могла зайти в любой дом, нашуметь на хозяев, если занимались они неблаговидными делами, и редко кто отваживался выставить ее за порог. Имелась на то веская причина, потому как страх перед старухой возник не на пустом месте, а после одного страшного и всех удивившего случая. Бондарь Архипов с Сузунской улицы, вечно пьяный и драчливый, так круто отутюжил под горячую руку свою жену, что она захаркала кровью. А ему – трава не расти. Гулеванит по-прежнему, песни орет, бродит по ограде в разодранной рубахе и лается на прохожих. И появляется в это самое время Зеленая Варвара. Закричала, стала строжиться на Архипова, но тот лишь сильнее раззадорился. Она ему слово, а он ей в ответ – десять, и все матерные. После и совсем в раж впал: вытолкал старуху взашей из ограды и напоследок, за воротами уже, так поддал, что она растянулась в пыли зеленой ветошью. Поднялась, отряхнулась, перехватила удобнее суковатую палку и погрозила: «Пожалеешь еще, да поздно будет!» С тем и ушла. На следующий день Архипов забился в падучей; его отходили, но он начал чахнуть и истаял за две недели, в гробу лежал – кожа да кости. А жена его выздоровела. И до сих пор живет, на той же Сузунской улице. После этого случая Зеленую Варвару стали не на шутку бояться, заискивали перед ней и старались задарить. А задарить ее можно было только одним – преподнести какую-нибудь вещицу или просто тряпочку, но непременно зеленого цвета. Она радовалась таким подаркам, как дитя малое, и даже подобие улыбки появлялось на блеклых, сморщенных губах.

А еще Зеленая Варвара никогда не проходила мимо, если на глаза ей попадался брошенный щенок или котенок. Обязательно подберет, сунет в лохмотья на груди, обогреет, а после заявится кому-нибудь в дом и вручит свою находку, строго-настрого наказав при этом не обижать животину, а кормить и холить. По прошествии времени не ленилась и приходила проверять – как ее наказ выполняется. По этой или по какой иной причине, но ни одна собака, даже самая злая, никогда на Варвару не гавкала и ни разу не укусила. Еще издали завидев ее, дворняги сразу начинали вилять хвостами, а страшенные цепные кобели во дворах припадали на передние лапы и ползли ей навстречу, насколько позволяла крепкая привязь.

Так вот и жила Зеленая Варвара в Ново-Николаевске.

Матрена вскинулась на лавке, будто от сна пробудилась, бросилась к комоду, порылась в нем и вытащила легонький зеленый шарфик. Старенький уже, в дырках, ну да ладно, дырки не в счет – главное, что зеленый.

– Анька, догони Варвару, отдай, – приказала она, протягивая шарфик растрепанной девушке, с которой только что зубатилась, – да быстро беги, не мешкай!

Анна, не мешкая, натянула на себя юбку с кофтенкой, накинула шубейку и выскочила за ворота, на ходу повязывая платок. Варвара уже спускалась по берегу Каменки, собираясь перейти речку по льду. Анна догнала ее на самой кромке, подала шарфик, благодарно поклонилась:

– Спаси Бог тебя, Варварушка, заступилась за меня. А это Матрена тебе пересылает, напугала ты ее.

Варвара растянула шарфик, полюбовалась им и бережно сунула за пазуху. Цепким, острым взглядом окинула Анну, неожиданно взяла ее за руку и повела за собой. Недалеко от берега выдолблена была во льду длинная прорубь, в которой бабы обычно полоскали белье. За ночь прорубь подернулась тонким ледком, а сверху его припорошил снежок. Подведя Анну к проруби, Варвара с размаху ударила своей палкой в ледок, и тот треснул, раскалываясь, темная вода выплеснулась, слизывая снег. Еще и еще раз ударилась палка, издавая тонкий, хрустящий звук.

– Видишь? – строго спросила Варвара.

– А чего надо видеть-то? – Растерянная и слегка напуганная, Анна смотрела во все глаза на темную воду.

– Вот так и жизнь твоя может хрустнуть. Ударят – одни льдинки отскочат. Ты, девка, нынче ночью в какую игру ввязалась? В страшную! Доиграешься… Матренина трепка лаской покажется. Брось, отступись, пока не поздно.

– Да о чем ты, Варварушка?

– Не виляй. Сама знаешь. Я сказала, а ты думай, хорошенько думай, на то и голова дана. Ладно, ступай, и я пойду. Бойся, девка!

На этот раз Анна ничего не ответила, понурилась и смотрела попеременно то в спину уходящей Варваре, то на темную воду в проруби.

2

Больше всего на свете Тонечка Шалагина не любила жареный лук в супе и рано вставать. И надо ж было случиться совпадению: мало того, что утром пришлось подняться ни свет ни заря, так еще на завтрак Фрося, новая горничная, подала суп, в котором плавал румяный, по краешкам темный, в масле обжаренный лук. Тонечка сложила пухлые губки бантиком, хотела уже отказаться от супа, но мамочка глянула на нее, как будто пальцем погрозила, и послушная доча, обреченно вздохнув, принялась вылавливать ложкой противный лук, выкладывая его на края тарелки.

Мамочка, Любовь Алексеевна, держала детей в строгости и послушании. Последнее слово в семье Шалагиных всегда оставалось за ней. Папочка, Сергей Ипполитович, в домашние дела почти не вникал: он на паях с компаньонами содержал мельницу и почти все время, за исключением редких праздников, пропадал в конторе либо в поездках. Чувствуя за собой вину, что мало занимается детьми, он их безумно баловал, никогда не наказывал, и Любовь Алексеевна иногда в сердцах выговаривала: «Сережа, если тебе доверить детей, мы можем отказаться от кучера: они все будут ездить на твоей шее». Сергей Ипполитович виновато разводил руками, целовал супругу в щечку и покаянно обещал, что исправится. Но за работой и бесконечными хлопотами на своей мельнице он сразу же и забывал об этом обещании. Сегодня Сергей Ипполитович еще ночью уехал на железнодорожную станцию, куда должны были прибыть какие-то вальцевые машины, и поэтому Любовь Алексеевна с дочерью завтракали вдвоем. С нынешней осени семья Шалагиных уменьшилась, потому как старшие сыновья, близнецы Кеша и Тимофей, были отправлены в Москву, на учебу в коммерческое училище, но мамочка к этому обстоятельству никак не могла привыкнуть, и ей каждое утро казалось, что сыновья просто проспали и надо их будить.

– Прикажете чай подавать? – Фрося смущенно теребила белый передник, круто оттопыренный дородной грудью, и украдкой поглядывала на Тонечку, которая продолжала вылавливать ложкой лук и выкладывать его на края тарелки.

– Подавай, голубушка, подавай, а то мы никуда не успеем, если в тарелке рыбачить будем. – Любовь Алексеевна строго посмотрела на Тонечку и добавила: – И не смущайся, Фрося, суп замечательный, просто у некоторых девиц, которым взрослеть пора, остались детские капризы.

Фросю наняли неделю назад, взамен прежней горничной, которая вышла замуж, наняли по рекомендации лучшей маменькиной подруги, Зои Петровны Хлебниковой, владелицы небольшой пошивочной. Зоя Петровна не только обшивала новониколаевских дам, но и занималась для души еще множеством дел: рекомендовала прислугу, подыскивала женихов и невест, даже являлась тайной поверенной в некоторых любовных связях, о которых не принято было говорить, но о которых все знали. Вот с ее легкой руки и появилась Фрося в шалагинском доме. Привезли ее из соседней Колывани, где она, сирота, воспитывалась у дяди. Перемещение на новое место и в новую обстановку так озадачило девушку, что она терялась, краснела чуть не до слез по любому пустяшному поводу, и видно было, что боялась больше всего чем-нибудь не угодить хозяевам. Любовь Алексеевна старалась ободрить ее и относилась к Фросе подчеркнуто ласково. А Сергей Ипполитович, отведав ее рыбного пирога с нельмой, и вовсе пришел в восторг, весь день повторял: «На Оби вырос, а такого пирожка сроду не пробовал!» Словом, хозяева приняли Фросю, а вот с Тонечкой не заладилось. Не нравилась молодой барышне новая горничная. Не нравилась – и все тут, хоть тресни! При любом удобном случае Тонечка капризно складывала губки бантиком, вздыхала, делая при этом круглые глаза, и показывала всем своим видом, что она лишь из вежливости ничего не говорит, а просто терпит эту неотесанную и неловкую деревенскую девицу.

– В чем дело? – строго допрашивала дочь Любовь Алексеевна. – Почему ты относишься к Фросе с пренебрежением?

– Мамочка! О чем ты? – искренне возмущалась Тонечка. – Я не понимаю! Я отношусь к ней так же, как относилась к нашей горничной Маше.

Так да не так!

И зря спрашивала мамочка, потому что Тонечка и под страшной пыткой не призналась бы в истинной причине нерасположения к Фросе. Все дело в том, что с уходом Маши она лишилась трепетного обожания. Прежняя горничная, по-мужичьи широкая в плечах, с плоским конопатым лицом и жиденькими волосами, простодушно восхищалась красотой молодой барышни, говорила: «Какая вы раскрасавица, Антонина Сергеевна, прямо виноградинка, не то что я, уродина». «Да какая же ты уродина, ты симпатичная девушка», – фальшиво успокаивала ее Тонечка и дарила ей свои старые платья. А оставшись одна в комнате, подолгу глядела на себя в зеркало и, вдоволь налюбовавшись, напевала: «Прямо виноградинка, прямо виноградинка…» И вот Маши не стало, а вместо нее появилась Фрося. Когда Тонечка увидела ее в первый раз, то невольно про себя подумала: «Вот уж кто виноградинка!» Фрося действительно была красавицей. Даже Сергей Ипполитович как-то сказал супруге: «Это надо же – какие чудные цветы на колыванском назьме произрастают!»

Глупо, конечно, и недостойно завидовать чужой красоте, но Тонечка ничего не могла с собой поделать. Сейчас, допивая чай, она старалась на горничную не смотреть, а думать о приятном – о поездке в пошивочную к Зое Петровне, ради чего и пришлось сегодня подниматься в такую рань. Дело в том, что после обеда Зоя Петровна собиралась уезжать к своим родственникам в Каинск и попросила прибыть утром, чтобы в последний раз примерить уже готовое платье, заказанное специально к сегодняшнему балу, который начнется в семь часов вечера в Торговом корпусе. Бал был приурочен к рождественским каникулам и проводился с благотворительными целями силами мужской и первой женской гимназии. Тонечка училась в старшем восьмом классе, и вот уже второй год классная дама поручала ей вместе с подругой, Олей Королевой, отвечать за продажу билетов и за благотворительную торговлю на балу. Вчера они ездили продавать билеты в Офицерское собрание, и там к ним подошли два молодых прапорщика, весело представились: Максим Кривицкий и Александр Прокошин. Стройные, в блестящих сапогах, в скрипящих портупеях, натуго перетянутые ремнями в талиях, они почему-то показались Тонечке игрушечными солдатиками, которыми любили играть ее старшие братья. Поэтому она заулыбалась, глядя на них. А прапорщики перемигнулись заговорщицки и спросили – сколько у них билетов. Билетов, специально отпечатанных в типографии господина Литвинова и предназначенных для Офицерского собрания, было тридцать штук.

– Девушки, хотите, мы вас освободим от этого скучного занятия? – предложил Максим Кривицкий.

– И совершенно бескорыстно, – добавил Александр Прокошин, но кинул взгляд на друга и рассмеялся: – Отставить! Скажем так: почти бескорыстно.

– Вы что, господа офицеры, хотите забрать у нас выручку? – Ольга сделала круглые глаза, как умела она делать, изображая ужасный испуг, и потянула Тонечку за рукав: – Бежим, они хотят нас ограбить!

Тонечке очень нравилась эта словесная игра, волнующая и необычная, и она не замедлила с замирающей радостью в нее включиться:

– Нет, Оля, грабить они нас будут, когда продадим все билеты, им же деньги нужны. А зачем вам, господа офицеры, нужны деньги – на кинематограф или на мороженое?

– Ой, и глупая ты, Тоня, разве не видишь – средств им не хватает на ресторан Индорина, на шустовский коньяк на рябине и на шампанское со льдом.

Прапорщики переглянулись и раскатились молодым и довольным смехом. Им тоже нравилась словесная игра.

– Единственное, что движет нами, – это чувство исключительного человеколюбия. – Максим театрально приложил руку к сердцу, и Тонечка вдруг разглядела, что глаза у него – карие, с неуловимой искоркой.

– Да, да, совершенно точно, – поддержал своего товарища Александр, – исключительное человеколюбие. Мы покупаем сейчас у вас все тридцать билетов, но…

– Но: – поднял вверх указательный палец Максим, – у нас одно ма-а-а-ленькое условие: весь вечер вы будете танцевать только с нами. А всем остальным – отказывать.

Подружки озадаченно переглянулись и, не сговариваясь, дружно кивнули.

Сейчас Тонечка заново переживала это неожиданное знакомство, ей было приятно его вспоминать, и она сразу забыла о том, что пришлось рано вставать, забыла о противном жареном луке, и даже Фросю она удостоила после завтрака мимолетной улыбкой.

Пора было выезжать.

Каурый жеребчик Бойкий, запряженный в легкие санки, вразнобой постукивал у крыльца копытами, раскидывая снег, а кучер Филипыч, расправляя вожжи, незлобиво строжился:

– Да стой ты, холера ясная, удержу на тебя нет! Погоди, побегим – упаришься…

Филипыч всегда и на всех ворчал: на жеребчика, на встречных и поперечных, на погоду, на дорогу, на хозяев, которые на его воркотню лишь улыбались, потому как прекрасно знали, что кучер у них – человек надежный и шалагинской семье бесконечно преданный.

– Доброе утро, Филипыч! – крикнула Тонечка, сбегая с высокого крыльца и сияя глазами. Она радовалась морозцу, солнцу, которое приподнималось над крышами, радовалась самой себе и поэтому не удержалась и рассыпала звонкий смех.

Филипыч покосился на нее строгим взглядом, шмыгнул широким, приплюснутым носом и забубнил:

– Доброе-то доброе, а ты для кого вырядилась? Форс морозу не боится – так, что ли? Застынешь, пока едем.

– Ты о чем, Филипыч? На мне же шубка! – Тонечка приподняла пушисто отороченные полы беличьей шубки и крутнулась перед Филипычем. – Она же теплая!

– А ботиночки? – невозмутимо и ворчливо отвечал ей Филипыч. – Обула бы валенки – вот ладно. А так застынешь.

– Ну не за сто же верст мы поедем.

– А все равно! Ладно, садись, егоза, я тебя укутаю.

Филипыч старательно обернул ноги Тонечке волчьей полстью, взгромоздился, по-стариковски кряхтя, на облучок и, дождавшись Любовь Алексеевну, тихонько понужнул Бойкого:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю