355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Щукин » Черный буран » Текст книги (страница 5)
Черный буран
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:21

Текст книги "Черный буран"


Автор книги: Михаил Щукин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

3

Весело бежал Орлик, постукивала колесами по булыжной мостовой легонькая пролетка, скалился и весело хохотал безо всякой причины Филька, оборачиваясь назад и покрикивая Васе-Коню:

– Ну и как тебе наша матушка?! Не чета выселкам твоим сибирским?! Погоди, на Тверскую выкатим – рот раззявишь и кишки простудишь! Такого сроду не видывал!

Играла на нем от встречного ветерка и переливалась под солнцем разными оттенками алая рубаха, перехваченная шелковым пояском.

Вася-Конь ничего ему не отвечал и по сторонам, как вчера, не оглядывался и не удивлялся. Не трогала его сегодня яркая и шумная Москва: ни многолюдьем своим, ни домами, ни обилием магазинов и трактиров – все проскакивало мимо глаз сплошным разноцветным пятном, где все так круто перемешалось, что и разобрать толком ничего было нельзя. Да и не было у Васи-Коня никакого желания разбирать, он теперь совсем об ином думал, и думы эти так захватывали его, без остатка, что он даже глаза прижмуривал, чтобы ни на какое иное дело не отвлекаться.

Прокатились по Тверской, свернули, и вот она – Новослободская. Осталось только нужный дом найти.

– Погоди, – остановил Фильку Вася-Конь, – погоди, придержи Орлика.

– А чего годить? Годить – не родить, можно и переехать! – хохотал Филька и поигрывал кнутом.

– Стой! Кому сказал! – сурово прикрикнул Вася-Конь.

Филька удивленно оглянулся и Орлика придержал.

Вася-Конь распоясал брючный ремень и сунул обе руки в штаны, где у него был пришит с внутренней стороны потайной карман, в котором лежали все деньги, заработанные у Багарова за долгий год нелегкой работы. Не считая их, Вася-Конь разделил пачку ассигнаций на две части. Одну часть засунул на прежнее место и снова затянул ремень, а другую протянул Фильке:

– Держи. Это тебе.

Лицо у Фильки вытянулось от удивления, и от удивления же он вдруг простодушно признался:

– А я подумал… обмочился ты по малой нужде…

– Сам не обмочись! Держи.

– А за какие такие заслуги, милостивый государь, вы меня порадовать решили?

– За красную рубаху, – усмехнулся Вася-Конь. – Да еще за то, что скалишься, как дурачок на Пасху. Держи, пока даю. И даю я их тебе не просто так: помощник мне нужен. Боюсь, один не справлюсь.

– А в чем помогать-то, разрешите поинтересоваться? Свечку подержать, когда вы, милостивый государь, со своей кралей…

– Ну, ты! Рот прикрой! Увезти мне ее надо!

– Э, погоди, брат Василий! – Филька подобрал вожжи и заерзал на гладком облучке. – Твой-то моему как толковал? Я же своими ушами слышал: «Желает парень на свою кралю поглядеть, словцом перекинуться…» И все! Выходит, обманывал?!

– Не обманывал. Я ему про то, что на самом деле задумал, ни слова не говорил. Про себя держал. Ты первый услышал. Так берешь деньги или нет? Поможешь?

Филька посерьезнел, дурашливая улыбка исчезла, и он задумался, а затем, будто вслух размышляя, заговорил:

– Если моему старику не понравится, что мы девку умыкнем, он меня со двора в два счета вышибет. Ладно, распоясывай штаны, забери свои деньги и спрячь. Добудем твою кралю – там видно станет. Ну, поехали, женишок?! – и Филька снова дурашливо оскалился.

Доходный дом, который был указан в адресе, добытом Багаровым, нашли они довольно быстро. Трехэтажный длинный особняк, выставив на улицу парадный подъезд, дальше уходил, пряча свои обшарпанные стены среди зелени деревьев, в глубь двора. Возле парадного выстроились вдоль тротуара экипажи, коляски, пролетки, иные из них украшены были праздничными лентами и убраны цветами. Суетились нарядно одетые господа и дамы, поглядывали на двери, возле которых несли караул два швейцара в ливреях, толстые и усатые.

Нехорошее предчувствие кольнуло Васю-Коня. Он выпрыгнул из пролетки, но Филька на него строго шикнул:

– Залезай обратно! Держи вожжи. Я сам разузнаю. Жалко зеркальца нету, показал бы рожу твою – в самый раз народ пугать.

Филька всунул ему вожжи в руки, расправил рубаху под шелковым пояском и легкой, вихляющейся походкой направился к праздничной толпе. Вася-Конь смотрел на него, не отводя глаз. Скоро Филька вернулся, цвиркнул слюной себе под ноги и огорошил:

– Опоздал ты, брат Василий! Долго ехал! Господин Шалагин, купец из Сибири, дочку свою замуж выдает нынче. Вот жених подъедет сейчас и в церковь отправятся, на венчанье. Чего делать станем? Может, домой тронемся?

И снова, как в памятный весенний день под Барабинском, мир для Васи-Коня окрасился в черный цвет. Пестрые ленты на разрисованных дугах, экипажи и пролетки, нарядные гости, зелень высоких лип и даже швейцары в своих ливреях с позолоченными позументами – все было аспидно-черным, без единой светлой полоски. Он встряхнул головой, пытаясь сбросить наваждение, но мир, окружающий его, не изменил своего цвета. Вася-Конь теребил вожжи в руках и беспомощно озирался, словно заблудился в непроходимом лесу и теперь никак не мог отыскать примету, которая указала бы верный путь.

Филька осторожно отобрал у него вожжи, вскочил в пролетку и понужнул Орлика:

– Нн-о! Трогай, любезный! Тут нам киселя не наварили!

– Стой! – Вася-Конь, словно очнувшись, ухватил его за плечо. – Стой на месте!

– Ну, стою, – добродушно согласился Филька. – Стою, приказаний жду. Чего изволите, милостивый сударь?

– Стой. Следом поедем!

Ждать пришлось недолго. В скором времени подкатила богато украшенная тройка: кони, как на подбор, белые. Гости столпились, зашумели, швейцары распахнули двери парадного подъезда настежь, и оттуда, из полутемной глубины, вышла Тонечка. По бокам, сопровождая ее и поддерживая, шли братья, за ними – Сергей Ипполитович и Любовь Алексеевна. Лицо Тонечки было закрыто фатой, и Вася-Конь не мог ее разглядеть, только видел, что чуть заметно вздрагивает рука в белой перчатке – милая, ласковая рука с тонкими прохладными пальчиками. Он помнил их, каждый ноготок…

Из подъехавшей тройки спустился жених. На нем был черный фрак, и полы его откидывались на стороны от свежего ветерка, придавая высокой стройной фигуре птичью легкость. Вот он приблизился к Тонечке, братья сдали ему с рук на руки сестру, и молодых тут же заслонила толпа гостей, замелькали пышные букеты – все смешалось в громком и неразборчивом шуме.

Вася-Конь изо всей силы зажмурил глаза, чтобы ничего не видеть, но в тот же момент снова их распахнул: молодые уже садились в пролетку, чернобородый кучер в просторной рубахе синего атласа замер в нетерпении, натягивая вожжи и поигрывая кнутом, чтобы пустить во весь мах белую тройку.

И пустил, когда приказали ему.

Словно белые лебеди, вымахнули кони, пластаясь в стремительном беге вдоль улицы и увлекая следом за собой весь яркий и шумный свадебный поезд.

Будто нестерпимо горькую отраву, пил, не отрываясь, Вася-Конь, глядя во все глаза на чужое веселье.

Филька пристроил Орлика в самый конец свадебного поезда, и они доехали вместе со всеми до церкви, которая посылала с высокой, золотом светящейся колокольни веселый праздничный перезвон. Играли, плыли, кружились медные звуки в солнечном свете нежаркого летнего дня. Трепетала под свежим ветерком листва деревьев, и скромные голубенькие цветочки, посаженные вдоль церковной ограды, раскачивали нежными своими головками, дотрагиваясь друг до друга.

Вася-Конь поднялся на высокое крыльцо, протолкался сквозь густую толпу в церковь; поднимаясь на цыпочки, выглядывая из-за дамских шляпок, он наконец-то увидел Тонечку, ее широко распахнутые глаза – она была словно чем-то напугана, и взгляд ее, незряче устремленный в толпу, ничего не выражал, кроме того же испуга. Старый седой священник читал молитву, обводил молодых вокруг аналоя, певчие на хорах слаженными голосами наполняли пространство купола до самого верха – долго, очень долго длились торжественные минуты, и казалось, что службе этой никогда не будет конца. Вася-Конь продолжал смотреть на Тонечку, старался поймать ее взгляд, но вдруг ему показалось, что если сейчас она увидит его среди гостей, то напугается еще больше. И тогда он круто развернулся, наступил кому-то на ногу и вышел на улицу, не слушая несущегося ему вослед глухого шиканья.

И дальше за всем происходящим он снова наблюдал из пролетки, словно продолжал пить отраву.

После венчания свадебный поезд тронулся в обратном направлении – к доходному дому на Новослободской, где родители встречали молодых с хлебом и солью и благословляли иконой Богородицы в богатом золотом окладе.

Скоро из дома донеслась веселая музыка – оркестр играл не умолкая.

И все это время Вася-Конь, не слушая ворчания Фильки и не отвечая на его вопросы, просидел в пролетке, словно был прикован к сиденью.

Стемнело. Дом осветился огнями.

– Ночевать станем или как? – Филька широко и протяжно зевнул. – На пустой живот цыгане приснятся – с утра во рту маковой росинки не было. Слышь, милостивый государь, может, нам со свадебного стола кусочек вынесут, ты бы похлопотал…

– Не помрешь, – пробормотал Вася-Конь и начал стаскивать с себя сапоги. Стащил, размотал портянки и босым выпрыгнул из пролетки на теплую еще мостовую. – Давай теперь в объезд, вон сбоку видишь балкончик? – прямо под него подъезжай.

– Да ты очумел?

– Трогай!

Сам Вася-Конь легким, скользящим шагом, хоронясь в тени лип, обогнул дом, заходя с правой глухой стороны, где сразу за углом был балкон, совсем невысоко над землей. Мимо балкона спускалась до самой земли водосточная труба, нагревшаяся за день на солнце. Вася-Конь ухватился за нее, подтянулся, пробуя на прочность, полез вверх, каралькой сгибая босые ноги и прижимаясь подошвами к скользкому железу. Поднялся до уровня балкона, перелез на него и, присев, осторожно глянул вниз. Филька пролетку подогнал точно под балкон, прыгнуть на нее с небольшой высоты – плевое дело. А там… Орлика подстегнул, и – поминай, как звали!

Створки балкона изнутри оказались не заперты, и, когда Вася-Конь легонько на них надавил, они бесшумно распахнулись, вздыбив парусами длинные шелковые занавески, и пропустили в небольшую комнату, тесно заставленную старой мебелью – шкафчиками, резными столиками, диванчиками, разного размера стульями и стульчиками. В полутьме, стараясь ничего не опрокинуть, Вася-Конь отыскал дверь, которая, на счастье, тоже оказалась не запертой. Осторожно выглянул. Перед ним был пустой коридор, заканчивающийся лестницей, и оттуда, куда спускалась лестница, неслись голоса, музыка и чей-то громкий хмельной голос вскрикивал:

– Господа! Господа! Нет, вы послушайте, господа!

В ответ ему дружно смеялись и слушать почему-то не желали.

Вася-Конь бесшумно скользнул по коридору, перегнулся через перила лестницы. Внизу, в просторном зале, стояли длинные столы, стояли они полукругом, а в самом центре, ближе к лестнице, сидели молодые.

Теперь требовалось только ждать, когда жених и невеста станут подниматься по лестнице. Что подниматься они будут непременно, Вася-Конь догадался, увидев внизу девушку в переднике, которая торопливо подметала ковровую дорожку и расставляла по правой стороне лестницы вазы с цветами.

План у Васи-Коня созрел простой и отчаянный – до безумия: выдернуть Тонечку из рук жениха, когда они окажутся напротив дверей, ведущих в пустую комнату; дверь закрыть и прыгать с балкона вместе с бесценной добычей в руках.

Он дождался.

В чуть приоткрытую створку увидел: Тонечка с женихом идут по пустому коридору, а в отдалении от них, где-то возле лестницы, толпятся родители, гости; вздымают бокалы, выпивают и грохают хрустальную посуду об пол. А оркестр в зале играл-заливался на все лады.

И никто не расслышал в общем гаме легкий скрип дверной створки, удивленный стон жениха, медленно сползающего по стене с вытаращенными глазами и короткий вскрик Тонечки, подхваченной на крепкие руки.

В комнате он лишь на секунду выпустил из рук Тонечку, успев ей шепнуть:

– Не бойся, это я…

Створки дверей – на защелки, в блестящие ручки дверей – толстую резную ножку стула. И, крутнувшись, снова подхватил Тонечку, выскочил с ней на балкон, и тут его будто ударили по ногам: чужой, неродной голос властно потребовал:

– Отпусти!

Да разве может быть такой голос у Тонечки?! Да нет же! Нет! Но в подтверждение, сквозь зубы, чуть хрипловато и с нескрываемой злостью:

– Отпусти!

И Вася-Конь, готовый уже перелететь через перила балкона, растерянно отпустил, осторожно поставил ее перед собой, оберегая двумя руками, как хрупкую вазу, выдохнул:

– Тонечка, это же я, Василий…

А в ответ ему – неумелая, без размаха, пощечина, и снова, сквозь зубы, со злостью и хрипловато:

– Уходи! Не могу тебя видеть! Ты жизнь, всю мою жизнь… Ненавижу!

Створки дверей в комнату трещали под ударами и ходили ходуном; внизу, под балконом, слышались крики и возня, взвивался отчаянный вскрик Фильки:

– Да прыгай! Не управлюсь я!

И в довершение, перекрывая все звуки, рассыпался длинный свисток городового.

Вася-Конь ничего не слышал – в ушах у него звучал только чужой голос, который – он даже не разумом, а нутром это почуял – налит был до краев неподдельной ненавистью.

Такую ненависть в одночасье не погасишь. Да и какое там одночасье, когда уже с треском отлетела одна из створок двери и какой-то растрепанный господин с десертным ножиком в руке вломился в комнату.

Вася-Конь перемахнул перила балкона и рухнул в пролетку, в которой Филька отчаянно отбивался от наседавших на него двух швейцаров. Не глядя, наугад, Вася-Конь в несколько ударов выстелил их на землю, и освободившийся Филька схватил вожжи, по-медвежьи рявкнул на Орлика, и тот с бешеной силой дернул пролетку, так что оба они не удержались и повалились на днище. Но тут же вскочили и увидели бегущего наперерез городового, который продолжал надрываться, не выпуская изо рта свисток. Филька даже вожжу не натянул, чтобы направить Орлика в сторону, и городовой отпрянул от коня, несущегося прямо на него, выплюнул свисток, судорожными рывками стал выдергивать шашку из ножен, совершенно забыв о нагане, шнур от которого путался в эфесе шашки.

Орлик махнул мимо него, как привидение. Вослед запоздало стукнул негромкий выстрел.

Петляя по темным переулкам и поднимая за собой лай собак, в конце концов выехали они на какую-то улицу, освещенную фонарями, и Вася-Конь, нашарив сапоги, натянул их прямо на босые ноги, а Филька коротко хохотнул:

– Рожу-то мне мужики с позументами в хлебово расхлестали. Ох, и достанется завтра от Кирьяна Иваныча на закуску! Ты-то хоть живой, государь милостивый?!

Вася-Конь не отозвался.

Намертво сцепив руки в замок, он покачивался на мягком сиденье в пролетке, вскидывал время от времени голову и смотрел в высокое московское небо – там, на сплошном черном пологе, не маячило для него даже махонькой тусклой звездочки.

4

За позднее возвращение, за побитую морду и порванную новую рубаху, а пуще всего за то, что Орлик был весь в мыле, когда въехали в воротниковскую ограду, Кирьян Иваныч хотел в сердцах отставить Фильку от нетяжелой кучерской службы, ругался и даже отвесил ему подзатыльник, но за парня вступился Багаров и резонно посоветовал сначала выслушать – по какой такой причине явились молодцы в столь растрепанном виде.

Филька вытаращил безукоризненно честные глаза, сияющие первозданной голубизной, и бойкой скороговоркой стал рассказывать мгновенно придуманную им страшную историю: возвращались они, верно, поздновато, и он, Филька, чтобы скоротать путь, решил проехать через темный переулок, где на них и навалилась лихая шайка, числом не менее как шести – восьми душ – не до счету было. Орлика – за узду, кинулись к пролетке, чтобы вытряхнуть из нее кучера вместе с седоком, да не на тех напали. Василий, оказывается, такой боец отчаянный – сразу троих уложил одним махом. Дальше уж кулаков не жалели, отбиваясь изо всех сил. И отбились. А чтобы в другом месте не перехватили их, пришлось погонять Орлика что есть мочи, потому как нападавшие грозились вослед, что все равно их догонят.

– Прямо Илья Муромец с Ерусланом – всех одолели! – усмехнулся Кирьян Иваныч, до конца не веря красноречию Фильки; вдруг обернулся к Васе-Коню: – А ты чего сказывать станешь? Так было или не так?

Вася-Конь, занятый своими мыслями и даже не слушая, о чем разговор ведется, кивнул головой и глухо уронил:

– Так.

И настолько это, в отличие от Филькиной скороговорки, прозвучало серьезно и основательно, что Кирьян Иваныч поверил, отступился от своего кучера и отпустил его с миром.

Филька, счастливый, проворно выпряг Орлика, обиходил его после дурной скачки и сразу же завалился спать, успев лишь осторожно ополоснуть колодезной водой разбитую рожу. Вася-Конь слушал его заливистое посвистывание, ворочался на топчане, не смыкая глаз, и не было у него никаких мыслей, никаких чувств, будто напрочь оглушили парня и осталась после удара только тупая, давящая боль в висках.

Солнце поднималось к полудню, когда услышал Вася-Конь во дворе бабий истошный крик – так обычно кричат на пожарах или при смертоубийствах, когда свершившееся несчастье уже ничем поправить нельзя. Крик не прерывался, он только набирал силу и скатывался на визг. Даже Филька встрепенулся и ошалело вскинул с подушки лохматую голову:

– Кого там режут?!

Вдвоем они вышли из флигеля и увидели, что орет посреди двора растрепанная баба, а к ней спешит, по-птичьи прискакивая, Кирьян Иваныч, за ним, запинаясь носками сапог за траву, – Багаров, а в раскрытую настежь калитку вбегают еще какие-то люди, размахивая руками, и все что-то говорят, говорят… И скоро из этого общего и неясного говора четко прорезались два слова:

– Война… Германия…

Вася-Конь даже вздрогнул, услышав эти слова. Тупая боль, давящая в висках, испарилась бесследно, на душе стало спокойно и холодно – теперь он знал, что ему делать. И поэтому больше уже не слушал, что говорили сбежавшиеся на двор люди, не вникал в их разговоры и заполошные крики; стоял и отстраненно думал о том, что в пролетке остались портянки, совсем новые, добротные портянки – надо пойти их забрать и обуться, как следует.

Он пошел, отыскал в пролетке портянки, переобулся и, притопывая подошвами сапог по земле, ощутил в себе прежнюю силу.

В тот же день Багаров спешно засобирался домой, приказав Васе-Коню, чтобы и тот складывал свои нехитрые пожитки.

– Да мне собраться недолго, Прокоп Савельич, видишь – уже и подпоясался. Только не поеду я никуда – на войну пойду.

– Кака война, кака война, пятнай тя мухи! – осерчал и запричитал тонким своим голоском Багаров. – У нас там хозяйство без догляда, а он – война! Без нас обойдутся! Шутки, что ли – Расея! Навалятся и прихлопнут немчуру, как муху! Собирайся, Василей, не клади мне обиды на сердце.

– Нет, Прокоп Савельич, я слово сказал и жевать его не буду. Не обессудь. Лучше пособи мне, подскажи – куда пойти, чтобы желание свое объявить.

– А куда хошь ступай, пятнай тя мухи! – ругнулся Багаров, но тут же окоротил себя и снова стал упрашивать: – Сам посуди, Василей, там убить могут, щелкнут из винтовочки – и полетит твоя душенька на небеси!

– Пускай летит, если судьба у меня такая. Судьбу, Прокоп Савельич, как говорится, и на кобыле не переедешь. Не уговаривай – чего зря время терять!

Багаров сдался. Правда, надулся, как сушеный бычий пузырь, и молча ушел в дом. Там, видно, обо всем рассказал Кирьяну Иванычу, и тот, явившись во флигель, пьяненький, облобызал Васю-Коня, будто на Пасху, высморкался в большой клетчатый платок и заявил:

– Люблю тебя, парень! Вот как люблю – до самой печенки! Вот он, русский человек! Будь я помоложе – вместе пошли бы! Эх, годики мои, куда вы раскатились! Я тебе своего Орлика подарю! А что касаемо устройства в войско – завтра же изладим!

Завтра не получилось, потому как пришлось провожать на вокзал Багарова, который сменил гнев на милость и простился с Васей-Конем душевно. На проводах, как водится, выпили, и Кирьян Иваныч перенес исполнение своего обещания на следующий день. В этот раз слова своего не нарушил и устроил все наилучшим образом: разыскал знакомого штабс-капитана, который иногда кредитовался у него после неудачной игры в карты, и начал рассказывать ему о желании Васи-Коня послужить в русском войске. Штабс-капитан был озабочен, торопился и, не дослушав Кирьяна Иваныча, беглым, но цепким взглядом скользнул по ладной фигуре Васи-Коня и отрывисто спросил:

– Табунщик, говоришь? А рожа конокрадская. Ладно, ладно… Я записку черкну; ступай в казармы, спросишь подполковника Григорова – ему как раз такие ухорезы требуются.

И не стало больше Васи-Коня, а был теперь рядовой конной разведки Василий Иванович Конев, двадцати трех лет от роду, вероисповедания православного, телосложения правильного, как написали о нем в казенной бумаге.

5

Над черной землей, недавно освободившейся от снега и уже опушенной, как цыплячьим пухом, первой зеленой травкой, пластами ходил густой молочный туман, настолько плотный, что даже станционные фонари едва-едва пробивались сквозь него тусклыми желтыми пятнами. Было тепло и влажно. По стеклу вагонного окна медленно скатывались редкие капли, оставляя за собой извилистые следы. Поезд шел на запад и уже миновал Смоленск, когда поздно ночью его остановили на какой-то станции, название которой из-за тумана невозможно было прочитать, и мимо, обгоняя его, один за другим стали проноситься тяжело груженные эшелоны – их фронт требовал в первую очередь.

Тоня, стараясь не разбудить своих попутчиц, сестер милосердия, ехавших вместе с ней, тихонько вышла из купе и осторожно прикрыла за собой дверь. Ей не спалось, мучила неясная тревога и неизвестность, ожидавшая впереди, ведь поезд должен был доставить ее не в гости, а на войну. Хватит ли сил все вынести, что в скором времени выпадет на ее долю? Она задавала себе этот вопрос, страшилась на него отвечать и никак не могла заснуть, снова и снова перебирая в памяти события последнего времени: скорое, совершенно неожиданное для нее замужество, которое ничего, кроме горького разочарования, не принесло, начало войны, курсы сестер милосердия, работа в госпитале, и вот теперь – уже близкий фронт. Все совершалось так стремительно, что не было даже возможности задуматься, как-то оценить течение жизни, словно несло на крутой волне, когда человек только об одном и помышляет – лишь бы удержаться на плаву…

– Антонина Сергеевна! Голубушка! Какими судьбами, какими ветрами?! Вот так встреча!

Задумавшись и глядя в темное окно, затянутое туманом, Тоня даже и не заметила, как подошел к ней офицер в погонах штабс-капитана. Лицо его было знакомым, но вспомнить, кто это, она никак не могла. А штабс-капитан, встряхивая кудрявой головой, на которой густой русый волос был уже крепко пробит сединой, не замечая легкого замешательства, несказанно радовался и, вздергивая вверх правую руку, словно хотел отдать честь, восклицал громким и приятным голосом:

– Я часто вас вспоминаю, Антонина Сергеевна, честное слово – вспоминаю! Помните, как вы нам пели: «Не уходи, побудь со мною…» Помните? А рука у меня – вот… Работает, как новая!

И он, подтверждая свои слова, взмахивал и взмахивал правой рукой, показывая, что делает это без всяких усилий.

Тоня вспомнила: штабс-капитан Агеев, Александр Александрович. Только раньше она привыкла видеть его в госпитальном халате и с перевязанной рукой, которую он постоянно баюкал, словно маленького ребенка, и морщился, даже во сне, от боли. У него была осколочная рана, чуть повыше локтевого сгиба, поврежденный нерв мучил постоянными болями, и Агеев где-то раздобыл семиструнную гитару, из соседней палаты привел вольноопределяющегося, бывшего музыканта, и вечерами упрашивал Тоню спеть какой-нибудь романс, убедительно доказывая, что, когда она поет, рука у него совершенно не болит. Отказать ему было невозможно, и Тоня пела, чувствуя, как у нее самой теплее становится на душе…

– Антонина Сергеевна! – восторженно продолжал говорить Агеев. – Не откажите в любезности. У нас тут прекрасная компания образовалась, украсьте ее. Не откажите!

Он осторожно взял ее за локоть и повел, не дожидаясь согласия, к купе в конце вагона.

– Как ваши девочки? – спросила Тоня, вспомнив подробные и умиленные рассказы Агеева о своих дочерях-близняшках.

– О, невесты уже, краса-а-вицы… Нынче в приготовительный класс идут. Я же в отпуске побывал после госпиталя, Антонина Сергеевна, полюбовался… Ничего не боюсь, ничего не жалко, только вот девочки… А впрочем, замечательно, что они у меня есть! Замечательно! Прошу, Антонина Сергеевна!

Он открыл дверь и пропустил ее в купе. Из-за узкого столика почтительно поднялись два офицера, представились: штабс-капитан Речкин и подполковник Григоров. Речкин был уже пожилой, лысоватый, с солидным брюшком, оттягивающим китель; Григоров же, наоборот, моложавый, с тоненькой щеточкой тщательно подбритых усов, стройный, как молодой тополь, одетый в белую черкеску с газырями, которая разительно выделялась на фоне серых мундиров штабс-капитанов.

Агеев представил Тоню своим попутчикам, заботливо усадил ее за столик, на котором лежала нехитрая закуска и стояла бутылка коньяка. Тонечка не стала жеманиться, пригубила коньяк, приняла из руки Григорова мгновенно сделанный им аккуратный бутерброд с сыром и вдруг почувствовала, что проголодалась. Да и немудрено. Занятая своими переживаниями и мучившей ее тревогой, она совсем забыла сегодня о еде.

Агеев между тем с прежней, не утихающей восторженностью, рассказывал своим попутчикам о том, как заботливо ухаживала за ним в госпитале Антонина Сергеевна, и о том, что только благодаря ее заботе он так быстро выздоровел и рука у него теперь совсем как прежде. Речкин, уже слегка захмелевший, внимательно его слушал, кивал в знак полного одобрения лысоватой головой и умильно улыбался, а Григоров, серьезный и строгий, как на параде, резал кинжалом, серебряные ножны от которого висели у него на поясе, на тонком наборном ремне, аккуратные кусочки хлеба, укладывал на них прозрачные ломтики сыра и заботливо передавал Тоне прямо в руки.

– Господа офицеры, я предлагаю выпить за наших сестер милосердия, в первую очередь – за Антонину Сергеевну, – Агеев поднял стаканчик с коньяком и, притушив восторженность в голосе, задумчиво продолжил: – Вы знаете, однажды наш полковой батюшка сказал мне, что милосердие – это милость сердца. Вслушайтесь, как звучит – «милость сердца». Если она у нас есть, значит, от войны мы еще не озверели. За вас, Антонина Сергеевна!

В это время, завершая долгую стоянку, поезд тронулся, мутно светящиеся фонари станции уплыли за край вагонного окна, и к нему вплотную прилип молочный туман – без единого просвета. Глухо стучали колеса на стыках рельсов, чуть позванивал тонким стеклом пустой стакан в подстаканнике, и эти звуки удивительным образом успокаивали Тоню, тревога ее проходила, а офицеры, которые так трогательно за ней ухаживали, казались милыми и добрыми людьми, с которыми она давным-давно знакома.

Тост Агеева потянул за собой долгую нить разговора: офицеры вспоминали свои ранения, но вспоминали таким образом, что всякий раз главным в рассказе оказывалось не само ранение, а какой-нибудь смешной случай, с ним связанный. И Тоня, слушая их веселый смех, невольно улыбалась, хотя, вдоволь насмотревшись в госпитале на раненых, прекрасно понимала, что смех этот, если разобраться, не очень-то и веселый.

– А у меня еще более интересный случай был, – заговорил молчавший до этого Григоров и улыбнулся, отчего тоненькая щеточка усов у него перегнулась посередине. – Вышли мы в Польше к местечку, стоит на горке, посредине кирха, как водится, и ни одной живой души на улочках – будто все вымерли. Сколько ни наблюдаем – абсолютно никакого шевеленья. Так вот, есть у меня такой Конев, на ять вояка, хоть в преисподнюю отправь, не потеряется. Даю ему приказание: добраться до местечка, разведать: что там? Он на своем коне до края кустов добрался, дальше уже поле и первая улочка. А конь у него, надо сказать, как в цирке дрессированный, только что не говорит по-человечески: скажет ему «лежать» – лежит, свистнет – бежит, шепнет на ухо – на дыбы становится. И вот конь в кустах, а Конев по полю к местечку прокрался. Я в бинокль смотрю. И вдруг вижу: сигает мой Конев через заборы, отстреливается, а за ним следом австрияки гонятся – высыпали, как горох из мешка. Позже, когда пленных взяли, разобрались – оказывается, засада была устроена, наша рота как раз на марше подходила. Летит мой Конев по полю, австрияки за ним, вот-вот настигнут. И тут, представляете, конь его из кустов выскакивает и – к хозяину. Конев – в седло, шашку наголо, и на австрияков. Они, по-моему, даже опешили от наглости. Деваться некуда, командую своим: «Вперед!» Пошли. Почти всех австрияков на этом поле и положили. Но самое-то забавное после боя было. Слышу шум, ругань, – что за оказия? Подхожу, а Конев нашего санитара треплет. Тот, бедный, от страха пищит по-заячьи. Разнял, строжусь: что происходит? А происходит дивное. Ранило Конева в руку, санитар подбежал к нему перевязать, а тот его к коню своему посылает, – коня тоже, оказывается, зацепило: его перевязывай. Да у меня, кричит санитар, и бинтов столько нет, чтобы жеребца твоего перемотать. А Конев на своем стоит: бинтуй, а я потерплю. Санитар отказывается, тогда Конев его за шкирку и давай трепать. Еле разнял. Вот ведь как бывает…

– А коня-то перевязали? – смеясь, спросил Агеев.

– Перевязали. Конев свою нижнюю рубаху располосовал да еще и у санитара все бинты отобрал. Такой он у меня вояка. Второго Георгия недавно получил. А до войны конокрадом был в Сибири. Добровольцем пошел. У него забавная история случилась, любовная. Он к своей даме сердца из Алтая в Москву приехал, а у дамы сердца – свадьба. Вот с горя и пошел врага крушить. Отча-а-а-янный…

Тоня, с интересом слушавшая рассказ Григорова, при последних словах его невольно вздрогнула – словно огнем опалило. Господи! Да разве может такое быть?! И неужели прошлое снова ее догоняет, цепко следуя по пятам?!

Еще немного посидев в купе с офицерами, она сослалась на усталость, поблагодарила за угощение, и Агеев, уговаривая посидеть еще, вышел в коридор проводить. Проводил до купе, церемонно раскланялся, пожелал спокойной ночи и, не удержавшись, спросил:

– Антонина Сергеевна, может, какая бестактность с нашей стороны… Простите… Вы расстроились…

– Да нет же! – Тоня старалась выглядеть спокойной. – Мне так приятно было с вами, просто устала.

В купе, не раздеваясь, она прилегла на свою полку, закрыла глаза и попыталась уснуть. Но сна не было. Снова и снова, помимо своей воли, возвращалась Тоня в прошлое и понимала, чувствовала всем своим существом, что ничего не забылось и ничего не отболело.

…После приезда в Москву, поселившись вместе с братьями в доходном доме на Новослободской улице, она первое время жила абсолютно равнодушной ко всему, что ее окружало. Иннокентий с Ипполитом, стараясь развеселить сестру, то покупали билеты в театр, то зазывали к себе шумные компании друзей, то по воскресеньям выезжали за город, – словом, предпринимали все, что по их разумению, должно было возвратить любимой Тонечке прежнее настроение, ведь знали они ее совсем иной – беззаботной и капризной хохотушкой. Тоня, стараясь не огорчать братьев, послушно ходила с ними в театр, выезжала за город, принимала на правах хозяйки дома их друзей, но глаза ее оставались по-прежнему печальными, а голос – равнодушным и тусклым. Жила, словно в тумане, точно таком же, без просвета, какой клубился сейчас за стеклом вагонного окна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю