Текст книги "Черный буран"
Автор книги: Михаил Щукин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
В угловой комнатке он снова присел за стол, открыл амбарную книгу и начал писать.
– Фамилии? – не оборачиваясь, спросил у Клина.
– Чьи?
– Апостолов Петра и Павла. Фамилии раненых!
– Бородовский, Кольчугин, Дмитриенко. Как они, доктор?
– Как, как… Выживет только один, седой. Фамилия у него?
– Бородовский.
– Значит, Бородовский. Посекло ноги, большая потеря крови, но жить будет. У этих двоих – ранения в живот. Осколки, земля, щепки, тряпки – все в кишки влетело. До утра, может, еще помучаются. Бородовского забирайте, ему здесь не место – больница у нас, будет вам известно, инфекционная, в просторечии – заразная. Схватит тиф и… Завтра в двенадцать часов пришлете за мной подводу, я приеду и посмотрю. Все, молодой человек, за сим имею честь раскланяться.
– Чего-чего? – не понял Клин.
– Того-того. До свиданья.
Понурив голову, Клин отправился на улицу за Астафуровым. Вдвоем они спустили Бородовского вниз, уложили на сани, и тот, видно, хлебнув морозного воздуха, пришел в себя, надсадно просипел:
– Клин… документы…
– У меня, в полной сохранности.
– Там, у могилы, что взорвалось?
– Не знаю точно, похоже, гранаты были запрятаны. Проволочку к чеке подцепили, а другой конец – к крышке примотали. Крышку дернули, ну и рвануло. Знаю такие штуки. Но это я предполагаю, некогда было разглядывать. Оставил караул, сейчас рассветает, поеду, гляну внимательней.
– Обязательно, очень важно, Клин… Посмотри, нет ли там каких бумаг… Все узнай, теперь на тебя надежда…
Сани тряхнуло на ухабе, Бородовский закашлялся и замолчал.
На небе под утро вызрели крупные, мохнатые звезды, и они удивленно смотрели на землю, где так много творилось неразумных дел.
8
…Люстры горели ослепительно ярко. Веселая, искрящаяся музыка захватывала без остатка и приподнимала над паркетом легкое, невесомое тело, которое летело и летело, стремительно кружась в вальсе. Взвихривался подол розового платья, взвихривались распущенные волосы, разлетаясь над голыми плечиками, и видно было сверху, что точно так же, легко и невесомо, кружатся внизу нарядные люди, но все они почему-то были маленькими, словно игрушечными. А музыка не умолкала, она набирала силу и поднималась выше, выше, увлекая за собой следом. И вот уже сверкающие люстры остались внизу, маленькие люди стали почти неразличимыми, сливаясь в одно разноцветное пятно. И так было радостно, так легко и свободно было в этом кружащемся полете, что сам собою вырывался из груди звонкий, рассыпающийся смех – не было сил прервать его, да и не хотелось прерывать. А неведомая сила между тем несла дальше и дальше, не сбиваясь с кружащегося ритма танца. Мелькала, почему-то уже не внизу, а совсем рядом, пестрая тройка с красными и голубыми лентами на дугах; звенели, вплетаясь в мелодию вальса, нисколько не нарушая ее, медные колокольчики…
Динь-динь, динь-динь-динь…
Свадебная тройка!
И она, Тонечка, несется на ней в неизвестность. Проскакивают мимо горящие фонари, костры, какие-то люди машут ей вслед белыми платочками, такими же белыми, как и платье на ней – свадебное. Колышется, трепещет за спиной от встречного воздуха длинная фата. А где жених? Нет жениха! Одна-одинешенька сидит Тонечка в коляске, богато убранной цветными коврами. Боже мой! И кучера нет! Сама по себе несется тройка, без узды и вожжей – в темное ночное пространство.
Динь-динь, динь-динь-динь…
В большом стакане доктор Обижаев размешивает ложечкой мутную микстуру, и ложечка звякает о тонкое стекло.
– Ну, давай, давай, голубушка, выкарабкивайся…
Крепкая рука отрывает ее от подушки, чуть приподнимает, и холодное стекло стакана стукается о зубы. Противная микстура с резким химическим запахом аптеки застревает в горле, словно сухой кусок, и Тоня судорожно глотает ее, чтобы не захлебнуться. Все тело от этих усилий мгновенно покрывается испариной.
– Умница! Сейчас еще камфару впрыснем…
Укол в руку кажется Тоне легким комариным укусом, она снова уплывает в сон, на этот раз он спокойный, ровный и без всяких видений.
В явь она возвращается уже с ясным сознанием и грызущим в желудке ощущением голода. Открывает глаза и видит прямо перед собой круглолицую старушку в низко повязанном темном платке.
– Вы кто? Где я? – голос у нее шуршит, как сухая бумага.
– Здеся, милочка, здеся, на энтом свете, на тот тебе еще рано уходить, тута-ка оставайся. Погоди, я тебе супчику, теплого – Анатолий Николаич, дай ему Бог здоровья, двух петухов вчера откуда-то доставил; старые, правда, петухи, старей меня, да по нынешним временам и это сладость. И хлебца маненько есть, я тебе его крошками прямо в суп накрошу. Подымайся, моя милочка, подымайся, я тебя с ложечки и покормлю. Вот как ладно!
Теплый куриный суп с размякшими кусочками хлеба кажется необыкновенно вкусным, хочется еще и еще, но старушка кладет со стуком ложку в пустую чашку и ласково приговаривает:
– А боле, моя милочка, нельзя. Анатолий Николаич настрого наказал – поманенечку, почаще и поманенечку. Ты уж потерпи пока, а время пройдет, я и снова покормлю.
Тоня сглотнула слюну, и на щеки ей выкатились две слезинки – от жалости к самой себе. Она закрыла глаза, перемогая давящий ее голод, ни капли не утоленный куриным супом с хлебными крошками, и снова спросила:
– Где я?
– Да неужель ты меня не помнишь, милочка моя, Антонина Сергеевна? Каждый год мы на Пасху к вам приезжали, христосоваться. Правда, время-то сколь прошло, сколь воды утекло, да и я вся выцвела, мудрено сразу-то признать. Кучера-то вашего, Филипыча, помнишь? Ну вот… А я бабка евонная, Пелагея, по батюшке Даниловна. Так теперь и кличут все – Даниловна.
Тоня вспомнила кучера Филипыча, но супругу его вспомнить не смогла. Пасха, христосоваться, полный дом гостей… – когда это было! Да и было ли?!
– А как я здесь оказалась?
– Ой, милочка моя, – заворковала Даниловна, – откуда мне знать, как ты здесь оказалась? Филипыч мой привез, а где и как, не докладывал, пердун старый. Сказал только, что Анатолий Николаич тебя из заразной больницы выручил. Вот он придет, Анатолий Николаич, ты у него и поспрашивай. А теперь полежи, подреми, моя милочка, я пойду дровец принесу, печку истопить надобно, морозец-то нынче резвый подскакиват…
Говорливая Даниловна вышла за дровами, крепко пристукнув за собой двери. Тоня, оставшись одна, приподняла голову и огляделась. Лежала она в маленькой горнице, у стены; напротив стоял стол, накрытый скатертью с кистями, в переднем углу – иконостас с большими темными иконами, украшенный длинным вышитым полотенцем, на крашеных половицах – веселые домотканые половички. В окна, затянутые густой изморозью, светило блескучее солнце. Значит, на дворе стоял день. Какой же это день, сколько она ехала? И тут же дернулась, словно голову опалило каленым железом: «Письмо! Где письмо?! Кто его взял, пока я была без памяти?!» Она попыталась вскочить, но голова закружилась, стол подпрыгнул вверх и полез на потолок, кровать полетела вниз, будто под ней разверзся пол. Обессиленная, Тоня упала на подушку, горячими ладонями закрыла лицо, стараясь переждать приступ головокружения.
В это время заскрипела дверь и донесся без перерыва льющийся говорок Даниловны:
– Проходите, Анатолий Николаич, проходите, а то я с дровами тут расшаперилась… Самовар поставлю, с морозу чайку попить. Он у меня с травками, лучше лавочного.
Загремели дрова возле печки, послышались крепкие мужские шаги, и доктор Обижаев, присев на краешек кровати, положил прохладную ладонь на коротко остриженную голову Тони, похвалил:
– Молодцом, голубушка, молодцом. Теперь на поправку. Самое страшное позади, а самое лучшее – впереди. Дама вы еще молодая, организм не изношен – справится. Через недельку на ноги встанете, а еще через недельку можно будет завлекать галантных кавалеров. Правда, на сегодняшний день их в округе не наблюдается, но будем надеяться, что тяжкие времена минуют и новый день принесет нам только радости. Теперь померим температуру, выпьем живительной микстуры, и можно будет похлебать супчику.
Доктора Обижаева, как только он вошел, Тоня узнала сразу. Он почти не изменился с тех пор, когда приезжал к Шалагиным и лечил Тонечку от ангины, которой она болела в детстве почти каждую зиму. Те же глубокие залысины на крупной породистой голове, тот же задорный хохолок реденьких волос между этими залысинами, те же тонкие, длинные пальцы, как у музыканта, только глаза, раньше светившиеся хитроватой лукавинкой, теперь словно потухли, смотрели с неизбывной усталостью и печалью. Он померил Тоне температуру, заставил выпить противную микстуру, а затем велел Даниловне накормить больную. И пока та кормила Тоню с ложечки, он неподвижно сидел за столом, низко опустив голову, и казалось, что дремал.
Пришел Филипыч, долго раздевался, кряхтя и кашляя, затем принялся ворчать на Даниловну, которая развалила поленницу; наворчавшись, осторожно заглянул в горницу, но войти не насмелился. Сел на лавку возле дверей и затих, только время от времени тяжело вздыхал, протяжно выговаривая после каждого вздоха: «Э-э-эх!».
Когда чашка с супом опустела и ложка глухо стукнулась о чисто выскобленное дно, Обижаев поднял голову:
– Пелагея Даниловна, вы бы сходили с Филипычем, сложили поленницу, чтобы он не ругался. И мир у вас в семье будет, и мне с Антониной Сергеевной наедине поговорить требуется. Вы уж простите меня великодушно, не обижайтесь.
Даниловна понимающе кивнула, махом растормошила Филипыча, и они дружно отправились поправлять поленницу. Обижаев, не поднимаясь из-за стола, устало заговорил, словно угадав и опередив вопросы, которые ему хотела задать Тоня:
– Сняли вас, голубушка, с поезда здесь, в Новониколаевске, привезли в нашу инфекционную больницу, – она теперь, к слову сказать, в бывшей вашей гимназии располагается. Были вы без сознания, бредили. Но бред ваш временами казался мне очень странным. Посудите сами: «Пароль не забыть, пароль не забыть. Вы не сдадите квартиру для трех человек, мы беженцы, рассчитаемся царскими червонцами. А это смотря какими червонцами, может, они у вас фальшивые. Нет, настоящие, в Омской пробирной палате проверенные, сам господин Голохвастов проверял. Ну, если Голохвастов, тогда поторгуемся». И так без конца. Хорошо, что санитары у меня всегда вполпьяна трудятся, внимания не обратили. Но письмецо, которое, пардон, в нижнем белье было зашито, они расковыряли, когда вас переодевали: деньги, конечно, искали, шельмы. Хорошо, что я вовремя подоспел и отобрал. Успели они его прочитать или нет – не знаю.
– А вы? Вы прочитали? – Тоня попыталась поднять голову от подушки, но не смогла, только бессильно дернулась.
– Вообще-то я не имею привычки подглядывать в замочные скважины, но тут случай особый, я же за вас беспокоился. Прочитал. И возвращаю законной владелице. С одним советом – бросьте эти игрушки, Антонина Сергеевна. Все проиграно, возврата не будет. Как говорит один из моих санитаров, – все в анусе. Уж простите, что так выражаюсь, но правда нынче именно такова – грубая и грязная… Завтра я постараюсь выкроить часок, приду и посмотрю вас. Держите.
Обижаев поднялся из-за стола, из внутреннего кармана пиджака достал сложенный треугольником листок бумаги, вложил его в ладонь Тоне и вышел из горницы, не прощаясь.
Маленький измятый треугольник залоснился по краям, мелкие буквы, написанные черными чернилами, поблекли, но виделись и читались достаточно ясно: «Каретникову. Податели этого письма в полном Вашем распоряжении. Люди проверенные и надежные. Мой приказ остается в силе, и я надеюсь на Ваше слово чести. Предмет наших общих усилий востребован сегодня необычайно, более того, от этого предмета напрямую зависит успех борьбы и нашего общего дела. Все инструкции и указания у подателей письма. Да поможет нам Бог!»
Витиеватая подпись была неразборчива. Но если бы кто-то старательно вгляделся, он смог бы прочесть: «А. Семирадов».
9
Небольшой аккуратный домик на каменном фундаменте и с высоким резным крыльцом был отгорожен от улицы и от любопытных глаз глухим забором, сколоченным из толстых плах. В заборе была проделана калитка, и на ней висело железное кольцо. Балабанов ухватился за него, попытался повернуть, чтобы открыть калитку, но не тут-то было – кольцо даже не шевельнулось. Видно, изнутри защелка была крепко привязана, а сама калитка притиснута к столбу прочным засовом. Остерегались нынче люди жить открыто. И каждый сооружал самодельную оборону, как мог и как умел.
Балабанов еще раз безуспешно попытался повернуть кольцо, но оно было закреплено намертво. Тогда он с силой ударил кулаком в калитку. Глухой гул нарушил ночную тишину Змеиногорской улицы, застроенной крепкими домами и заметенной сейчас высокими сугробами. На стук долго никто не отзывался, и Балабанов настойчиво продолжал долбиться. Наконец скрипнула дверь, и по-хозяйски уверенный голос известил, как уже, вероятно, извещал не один раз:
– Хлеба не подаем, на постой не пускаем!
– Вы не сдадите квартиру для трех человек? Мы беженцы, расплатимся царскими червонцами, – Балабанов замер, подняв голову, в ожидании ответа. И услышал, после недолгой паузы:
– А это смотря какими, может, они у вас фальшивые.
– Нет, настоящие, в Омской пробирной палате проверенные, сам господин Голохвастов проверял.
– Ну, если Голохвастов, тогда поторгуемся. Подождите, сейчас открою.
За толстыми плахами послышались осторожные шаги, заскрипела проволока, стукнул отодвигаемый запор, и калитка бесшумно распахнулась.
– Входите, быстро. Ступайте в дом, я сейчас…
Балабанов и Гусельников проскользнули во двор, поднялись на высокое крыльцо и ввалились в дом, по очереди запнувшись о высокий порог и ощутив с блаженством живительное тепло печки, обложенной синими изразцами. Не удержались, разом стащили перчатки и протянули к ней руки. Последние дни, проведенные в постоянном холоде, давали о себе знать; измученные тела, насквозь пронизанные ознобом, била мелкая дрожь.
– Да вы раздевайтесь, потом обогреетесь. Только всю одежду попрошу в сени, на мороз, сами понимаете… Исподнее тоже в сени. У меня два чугуна горячей воды – как знал, поставил. И шайка имеется. Вот здесь, за печкой, мойтесь. Мыло на полке. А я что-нибудь подберу быстренько, ростом мы, кажется, все одинаковы…
Хозяин дома, невысокий чернявый мужчина, похожий на проворного жука, скрылся в боковой комнате и скоро вынес оттуда пару брюк, рубахи и два толстых клетчатых пледа. Лицо у него, изуродованное кривым, через всю правую щеку шрамом, было сосредоточенным, словно он делал очень важную работу. Ни о чем не спрашивал, не разглядывал своих ночных гостей, а торопился их обиходить: наверное, хорошо знал, что значит сейчас для них горячая вода, тепло печки и чистая одежда.
Пока Балабанов с Гусельниковым мылись, толкаясь возле деревянной шайки, вода в которой сразу стала черной, хозяин быстро и ловко выставил на стол вареную картошку и краюху хлеба. Окинул все это оценивающим взглядом и спросил:
– Господа, спирт пить будете?
– Будем, – сквозь зубы отозвался Гусельников, которого до сих пор била дрожь.
Хозяин достал из шкафа два больших аптечных флакона, содержимое их вылил в стаканы и поставил рядом жестяный ковш с водой.
– Ну вот, прошу отведать разносолов. Спирт неразведенный, разбавляйте сами, как вам угодно.
– К черту, воду хлебать… – Гусельников нетерпеливо схватил стакан и в три глотка влил в себя огненный спирт. Носом втянул воздух, выдохнул и лишь после этого отхлебнул из ковша воды. Питок, по всему видать, он был опытный. Балабанов пить не стал, смущенно оправдывался:
– Я закушу сначала – боюсь, что сразу опьянею…
– У-у-ух! – Гусельников прижмурил глаза. – Какое тепло пошло! Господи, бывают же счастливые минуты! Спасибо. Позвольте узнать – с кем имеем дело? Кого благодарить за столь радушный прием?
– Вы закусывайте, закусывайте, говорить будем после. А дело вы имеете, господа, с Каретниковым Владимиром Михайловичем, сотрудником местного Чекатифа.
– А раньше? До ЧК? – резко спросил Гусельников.
– До этого я служил штабс-капитаном. Вы удовлетворены?
– Вполне. Не обижайтесь, у меня скулы сводит от этого нового совдеповского языка. В Омске попалась газетенка, пишут, что создана «Чеквалап». Что сие значит? Вовек не догадаетесь! «Чрезвычайная комиссия по валенкам и лаптям»! Прошу прощения, разрешите представиться – поручик Гусельников, поручик Балабанов.
– Вот и хорошо, – Каретников потер ладонью шрам на щеке, помолчал и дальше заговорил совершенно другим голосом – командирским: – Давайте к делу. Ваша отправка в Харбин откладывается на неопределенное время. Груза, с которым вы должны убыть отсюда, у меня нет.
– Как нет?! – вскинулся Балабанов. – Антонина Сергеевна Шалагина…
– Не перебивайте, поручик, я не все сказал. Антонина Сергеевна Шалагина и человек, который ее сопровождал, в Новониколаевске не появились. Прошло уже две недели – их нет. Местонахождение груза известно только им. У них же должно быть письмо от Семирадова. На всякий случай, для страховки, чтобы большевистского агента не подсунули.
– Я Антонину Шалагину знаю в лицо, – негромко сообщил Балабанов.
– Это очень хорошо, что знаете, да только самого лица здесь нет.
– Может, застряли на какой-нибудь станции, поезда нынче ползают, как черепахи… – предположил Гусельников.
– Исключено. Их передавали по цепочке, последний раз – в Мариинске. Поезд, в котором их отправили, в Новониколаевск пришел. Но здесь, – Каретников ногтем указательного пальца постучал по столешнице, – они не появились.
– Может, тиф? – снова предположил Гусельников.
– Возможно. В такой кутерьме все возможно. Я предполагаю даже самый худший вариант – их взяли красные. В любом случае, времени у нас в обрез, но сутки я вам даю на отдых.
– Отдых… Какое долгожданное слово, – Гусельников скатал шарик из оставшихся хлебных крошек, закинул его в рот, пожевал и широко зевнул.
После еды и выпивки, разомлев в тепле, они с Балабановым совсем осоловели, стали клевать носами, и Каретников, резко прервав разговор, отвел их в боковую комнату, где стоял широкий топчан. Не раздеваясь, они рухнули на него, и Гусельников, мгновенно засыпая, успел только невнятно пробормотать:
– Какое счастье…
10
Доктор Обижаев не ошибся. Раненые разведчики, Кольчугин и Дмитриенко, тихо скончались рано утром, почти одновременно. Клин, приехавший их навестить, а заодно и доставить доктора, чтобы тот осмотрел Бородовского и сделал ему перевязку, узнав о смерти товарищей, с которыми вместе воевал больше года, выругался сквозь зубы и вышел из заразной больницы, низко опустив голову в овечьей папахе, круто надвинутой на самые глаза. Подошел к ожидавшему его Астафурову, присел на сани и попросил:
– Сверни мне самокрутку.
– Ты чего, командир, закурить решил? Сроду не баловался…
– Решил… Погоди, я еще и напьюсь сегодня… Ребята умерли, Кольчугин с Дмитриенко. Вот такая гулянка у нас нынче, Астафуров. Да ладно, не крути ты ее, чего зря махорку переводить. Подгоняй ближе, пойдем забирать.
Вдвоем с Астафуровым они вынесли покойных из больницы, уложили на сани и закрыли рваным казенным одеялом, которое попутно прихватили в коридоре. Доктор ехать на осмотр Бородовского отказался, ссылаясь на занятость. Уговаривать его Клин не стал, думал про себя: «Ни хрена ему, этому особому представителю, не сделается. Не помрет, если денек-другой без доктора поваляется. Тоже мне, ком с горы! Пятерых ребят положили! И не в бою, не в разведке, а у какой-то могилы полковничьей, где этого полковника сроду и не было!»
Могилу, или, точнее, то, что посчитал могилой Бородовский, утром после ночного взрыва Клин исползал на коленках вдоль и поперек, пытаясь отыскать хоть какие-то следы покойника. Зря старался: только лаковые щепки от гроба да опаленные тряпки голубого атласа, которым он был обит изнутри. Больше ничего обнаружить не удалось, если не считать маленького кусочка металлической проволоки да искореженного кольца от ручной бомбы, которое увидел совершенно случайно Астафуров – оно изогнутым кругляшком глубоко врезалось в кору ближней березы. Ясно было, что гроб в могилу опустили совершенно пустой, а вместо бренного тела усопшего положили ручные бомбы. К кольцу одной из них, сняв с предохранителя, прицепили проволочку и закрепили ее на крышке гроба – устроена была хитрая ловушка так, как и предполагал Клин в самом начале. Ни одного клочка бумаг, которые желал увидеть Бородовский, найти не удалось.
Кольцо от гранаты и кусок проволоки Клин завернул в обгорелый атлас и сунул в карман, а сам взялся за лопату и принялся выкидывать песок из обвалившейся могилы – не долбить же мерзлую землю в другом месте. Трех разведчиков, сразу погибших при взрыве, в этой странной могиле и схоронили. Теперь придется заново раскапывать ее и укладывать сверху еще двоих.
– Давай прямо на кладбище, не будем ребят дергать, пусть отдыхают. Ты не помнишь, там лопаты остались?
– Все там осталось, весь шанцевый инструмент, будет чем зарыть, – Астафуров смачно выругался и понужнул лошадку.
Улицы в ранний утренний час были почти пустыми – редко-редко замаячат прохожие, смахивающие на черных жуков на белом снегу, или проскользнет одинокая подвода с нахохленным возницей. А кругом – сугробы, сугробы… Казалось, что весь город покрыт заносами с извилистыми пушистыми гребнями, весело искрящимися сейчас на солнце.
И все-таки жизнь окончательно не затухала: из труб тянулись дымы, где-то орал петух, заполошно хлопая крыльями, а навстречу вдруг, совсем неожиданно, попался водовоз. Большая обледенелая бочка была установлена на санях, на ухабах в ней глухо булькала вода, выплескиваясь наружу, и болталось из стороны в сторону деревянное ведро, которое висело на изогнутом железном крюке, вбитом в передок саней. Водовоз, молодой, рыжий парень, сидел верхом на бочке, как в седле, правил своим вороным жеребчиком и весело распевал во все горло:
Ах, то, ах, то,
Куплю новое пальто,
Выйду в поле, закричу: —
Как бабенку я хочу!
– Ишь ты, рыжий-пыжий, разобрало тебя с утра, – усмехнулся Астафуров, а когда они поравнялись с водовозом, крикнул ему:
– Ты бы, парень, не орал таких песен, мы покойных везем, товарищей своих.
Парень снял шапку, рассыпав рыжие кудри, поклонился и, снова нахлобучив ее на голову, возразил:
– Да как же не орать, военный ты человек, я на прошлой неделе всех своих отвез, до единого. И таскать нам с тобой покойничков, не перетаскать! А жить-то все равно надо! Раньше смерти помирать никак невозможно!
Крепко крякнул, словно водки в рот опрокинул, и еще громче, еще отчаянней затянул:
Не кори меня, мамаша,
Что я в девках родила,
Ведь она, родная наша,
Для того дана была!
И долго еще над тихой улицей слышался бедовый голос, распевающий похабные частушки.
На кладбище Клин с Астафуровым, еще раз раскопав могилу, уложили Кольчугина с Дмитриенко, накрыли их рваным одеялом, которое даже на морозе воняло карболкой, и торопливо закидали песком, уже успевшим подмерзнуть и отвердеть. Всю эту печальную работу они делали молча, не глядя друг на друга, словно чего-то стыдились. Может быть, своей торопливости, с которой они старались все завершить и поскорее уехать?
Но как ни спешили, а вернулись в шалагинский дом только к обеду. И сразу же, увидев лица своих бойцов, Клин понял: что-то случилось. Иван Гурьянов, самый старший из разведчиков, было ему уже далеко за тридцать лет, тихонько поманил командира, предлагая выйти на улицу. Клин, ни о чем не спрашивая, круто развернулся и спустился со второго этажа во двор.
Гурьянов выбежал следом, на ходу натягивая шинель и путаясь в рукавах. Его грубое лицо с широкими чалдонскими скулами и узкими глазами было растерянным.
– Неладно у нас, командир, – сразу заговорил Гурьянов, приблизившись к Клину почти вплотную, так близко, что тот даже различил махорочный запах у него изо рта. – Этот, особый… Как только ты за порог сегодня, он давай нас по одному к себе таскать и у всех одно и то же выпытывать: что за человек ваш командир, да как он воюет, да предан ли делу революции… А глаза из-под стеклянных гляделок – как у змеюки. И все чего-то тянет, тянет, как кота за причинное место. Не иначе он тебе, командир, гадость какую-то готовит. С могилой этой, похоже, опростоволосился, не собирается ли на тебя всю беду свалить… Шибко он ребятам не глянется. А тут еще, перед твоим приходом, двое субчиков к нему приходили, один у дверей стоял, караулил, а другой все с особым шептался. Как хочешь, командир, а кислое у нас дело. Трех человек закопали из-за этого очкатого, да еще двое – неизвестно выживут или нет…
– Не выживут. Умерли Кольчугин с Дмитриенко сегодня. Схоронили мы их, там же, в этой чертовой могиле.
– Ну вот, значит, пятеро. Слышь, командир, – Гурьянов понизил голос до свистящего шепота, – может, мы ему, особому-то, ночью подушку на личико положим, придавим маленько и за ноги за руки подержим, чтоб не оцарапался… Помер раненый, а по какой такой причине – нам неведомо, мы же не доктора…
– Гурьянов, ты эти штучки брось! Выкинь из головы! И не вздумай ребятам говорить. Сам разберусь. Смотри у меня!
Для большей убедительности Клин показал Гурьянову кулак и первым, не оглядываясь, пошел к крыльцу.
В доме, не раздеваясь, он сразу толкнул дверь в бывший кабинет Сергея Ипполитовича, где лежал теперь на кровати раненый Бородовский. Лицо у него заострилось, как у покойника, он тяжело, со свистом дышал, но бесцветные глаза из-под очков смотрели по-прежнему жестко и холодно. Увидев Клина, Бородовский ухватился руками за спинку кровати, подтянулся, повыше укладывая голову на подушке, и прерывистым, задышливым голосом приказал:
– Бери стул, садись. Могилу осмотрел? Никаких бумаг там нет?
Клин сунул руку в карман куртки и вытащил клочок обгорелого атласа, развернул его и положил на краешек кровати.
– Вот, как я и говорил. Бомбы там были, а больше ничего не было. Пустой гроб. Двое моих разведчиков, Кольчугин и Дмитриенко, умерли сегодня в больнице. Общие потери – пять человек. Я узнать хотел…
– Тебе ничего знать не надо, – властно перебил Бородовский, и голос его, по-прежнему прерывистый и задышливый, неожиданно налился силой. – Ты здесь находишься не для того, чтобы знать, а для того, чтобы исполнять мои приказания. Возле дома выставить круглосуточный караул – сейчас же. Всех предупредить, чтобы никаких разговоров с местным населением о взрыве на кладбище. Выход в город – только с моего разрешения. Вопросов не задавать. Идите и выполняйте.
Клин совершенно неожиданно ощутил над собой власть голоса Бородовского. И так же неожиданно для самого себя подчинился этой власти. Вопросов не задавал, молча поднялся и молча вышел, резко открыв двустворчатую дверь. И сразу же увидел отскочившего в сторону Гурьянова, понял, что тот подслушивал. Строжиться над ним не стал, а громко, чтобы слышал Бородовский, отправил Гурьянова в караул. Сел за стол и долго, сосредоточенно пил чай, обхватив алюминиевую кружку обеими ладонями. С тоской думал: «Угораздило же вляпаться…»
Вечером, поменяв караул возле дома, Клин уснул, как всегда чутко, готовый в любой момент пробудиться от малейшего звука. И посреди ночи он такой звук различил – тонкий, почти неслышный скрип. Приподнял голову, прислушался. За двустворчатыми дверями – неясное шевеленье, шорохи. Клин, словно его сдуло с дивана, на котором он спал, в два прыжка оказался у двери, рванул ручку. В темноте, едва видные, возле кровати покачивались неясные тени, и оттуда вдруг донеслось сипенье. «Душат!» – опалило Клина. Он рванулся к теням, ударил кого-то в широкую спину, и тени бросились к дверям. На ощупь Клин нашел подушку, сбросил ее и услышал хриплый, облегченный выдох Бородовского:
– Ы-ы-х!
Клин ухватил его за плечи, вздернул, усаживая на кровати, и ощутил под ладонями, сквозь ткань рубахи, скользкое тело, покрытое испариной.
– Ы-ы-х! – еще раз выдохнул Бородовский. – Кто-о-о?
Клин бросился в зал, на ходу выдернул из кармана коробок спичек, который всегда был при нем. Качающийся огонек растолкнул темноту, и в неясном свете Клин увидел: Гурьянов и еще один боец по фамилии Акиньшин, высокий, широкоплечий парнина, упав на голый пол, старательно делали вид, что спят. Клин запалил вторую спичку, пинками поднял их, и они, глянув на командира, опустили головы. Все было ясно без слов.
Клин нашел лампу, зажег ее и прошел в кабинет. Бородовский все еще не мог отдышаться. Дрожащей рукой он хватался за горло, широко разевал рот и между судорожными вздохами успевал прохрипеть:
– Кто-о-о?
– Не знаю, все спят, – ответил Клин и сразу же понял, что говорить ему этого не следовало – собственный голос выдал вранье.
11
Странный лагерь, обнесенный высоким частоколом, жил по воинскому распорядку. Рано утром на маленькой утоптанной площадке перед крайней избой выстроились в две шеренги человек тридцать – все, как на подбор, молодые ребята примерно девятнадцати-двадцати лет, с сытыми лицами и соловыми, еще не проснувшимися после крепкого сна глазами. Одеты они были кто во что горазд: полушубки, зипуны, военные шинели, бекеши, но все было добротным и теплым. На ногах у всех – катанные из овечьей шерсти валенки.
Дверь избы распахнулась и на улицу, легко перескочив порог, не вышел, а прямо-таки выпрыгнул Василий Иванович Конев. В одной гимнастерке, перетянутой портупеей, с непокрытой головой, он пружинисто прошелся вдоль разношерстного строя, поскрипывая по снегу легкими, щегольскими сапожками, и, круто повернувшись, звонко скомандовал:
– Равняйсь! Смирно!
Полушубки, зипуны, военные шинели и бекеши вздрогнули, подтянулись. Василий еще раз внимательно оглядел строй, посверкивая зеленоватыми рысьими глазами, и снова скомандовал:
– Степан, читай утреннюю поверку.
С правого фланга выскочил крепенький, широкоплечий паренек в бекеше, развернул обтерханный по краям лист толстой бумаги и принялся читать:
– Агеенков!
– Я, – отозвался ломкий еще, протяжный голос.
– Бородин! Березуцкий! – частил Степан, словно торопился поскорее добраться до последней фамилии в списке. Добрался. Услышав отзыв от Янина, бодро доложил: – Василий Иваныч, все в наличии, шесть человек в карауле.
– Добро. Теперь читай развод на работы.
Степан сунул список в карман бекеши, из другого кармана достал такой же лист, развернул его и, снова торопясь, не договаривая до конца иные слова, зачастил: чистить конюшню, колоть дрова, откидать снег с внутренней стороны частокола, продолбить подмерзшие проруби на протоке и наносить воды, – множество дел, оказывается, больших и малых, требовалось переделать за короткий зимний день, чтобы лагерь был сытым, помытым и не дрожал от холода.