Текст книги "Пути-дороги"
Автор книги: Михаил Алексеев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Разведчиков догнали две политотдельские машины. В одной из них сидели на своих граммофонных трубах и звукоустановках капитан Гуров и Бокулей. При виде желтоволосого румына Ванин оживился. Разведчик вновь обрел свой обычный шутливо-озорной и лукавый вид.
– Э-эй! Георге! – заорал он, чихая от пыли, поднятой остановившимися машинами. – Слезай к нам. За переводчика у нас будешь. Мне тут нужно с вашими префектами да примарями потолковать. Что-то неважно они встречают гвардии ефрейтора Ванина. Товарищ капитан, отпустите его. Разведчику ведь надо знать местные обычаи.
– Зачем это тебе нужно их знать? – полюбопытствовал маленький и хитрый Гуров, щуря на Сeньку свои черные близорукие глаза.– Трофейничать, что ли, собрался? Знаю я тебя, Ванин!..
Сеньку обидели гуровские слова.
– Плохо вы меня знаете, товарищ капитан. Что было, уже давно быльем поросло. О трофеях не думаю.
На этот раз Сенька говорил правду.
– Нет, хорошо я тебя знаю! – стоял на своем Гуров, но румына все-таки отпустил: он, как и все в дивизии, любил разведчиков. К тому же по роду своей службы ему приходилось поддерживать с ними теснейший контакт.– Ладно, Бокулей, пройдись с хлопцами! – снисходительно сказал капитан.– Только смотрите у меня!..
– Спасибо, товарищ капитан! – обрадовался румын и спрыгнул с машины. По беспокойному блеску в его добрых коричневых глазах Ванин сразу понял, что румын сильно взволнован.
– Ты что, Бокулей? Землю родную под собой почуял?
– Мой дом недалеко...
– Где? Как название села?
Бокулей сказал.
Ванин проворно развязал свой вещевой мешок и вытащил оттуда новую, без единой помарки, карту Румынии, которую он когда-то уже успел "одолжить" у одного немецкого офицера. Вдвоем с Бокулеем быстро нашли нужный пункт.
– Вот теперь все в порядке: Гарманешти, значит? Так это же недалеко. Завтра будем там!
– Хорошо, если наша дивизия туда пойдет,– сказал Камушкин, с сочувствием глядя на Бокулея.
– Туда и пойдет. Куда ж ей еще! – уверенно проговорил Сенька. Сейчас он чувствовал себя по меньшей мере начальником оперативного отдела.– Нашу Непромокаемо-Непросыхаемую всегда посылают на самое острие. Смотрите! – он развернул карту на траве, встал на колено.– Вот линия фронта. Вот город Пашканы. Дальше некуда. Там – румынские доты. Это я слышал от начальника разведки,– добавил новоявленный "оперативник", не без основания полагая, что ему могут и не поверить.– А тут, гляньте, эти самые Гарманешти. В них штаб разместился. Ну, а нам, по знакомству, Бокулей свое поместье предоставит!
Отдохнув, разведчики пошли быстрее. Теперь Забаров не разрешал бойцам останавливаться возле часовен, попадавшихся на каждом километре, и рассматривать Христово распятье да темные образа святых. До ночевки солдатам предстояло пройти еще километров десять. В полдень вступили в большой румынский город Ботошани. В отличие от других населенных пунктов, где обычно было пустынно и тихо, Ботошани казались более оживленными. Солдат удивила бойкая торговля в магазинах, будто война прошла где-то мимо.
Спросив разрешения Забарова, Сенька взял с собой Бокулея и забежал в одну лавчонку. Перед ним любезно раскланялся купец со смолистыми, черт знает как закрученными усами. Сенька порылся в кармане. В руках у него появились леи, которые бойцам выдал накануне ахэчевский начфин.
– Колбасы мне продай.
Лобазник покачал головой и что-то пролепетал.
– Что он? – не понял Ванин.
– Русские деньги просит, рубли,– пояснил Бокулей.– Он думает, что тут Советская власть будет.
– Ах вон оно что! Приспосабливается, значит, купчишка! – Сенька улыбнулся: разведчик полагал, что, во всяком случае, купчишке-то нечего ждать для себя хорошего от Советской власти – не его, нe купеческая эта власть.– Что ж, разве рубли ему дать? – вслух размышлял Ванин.
Рублишки у Сеньки были, но он не решался покупать на них, жалко было советских денег, да и не хотел, чтобы на наши рубли наживал себе богатство этот черноусый, с прилипчивыми глазами человек. При затруднительных обстоятельствах Сенька всегда мысленно ставил на свое место Шахаева, и это помогало ему найти верное решение.
– Рублей я ему не дам! – уже твердо заявил он Бокулею.– Так и переведи! – и направился к двери, но в магазин уже входил Али Каримов. Тот без долгих размышлений вытащил пачку рублевок.
Однако Ванин остановил азербайджанца.
– Не смей! – строго сказал он.
Каримов покорно и молча сунул деньги обратно в карман. Но, отойдя немного, вдруг забушевал. Сначала тихо, потом все громче и горячей. Он говорил часто, отчетливо и непонятно. Можно было только догадываться, что, поразмыслив, Каримов решил, что Ванин поступил неправильно, не позволив ему сделать покупку на рубли, что Сенька только принизил советские деньги в глазах румынского торговца, а ведь в конце концов – на этот счет у Али не было ни малейшего сомнения – и в Румынии должна быть Советская власть, не зря же Красная Армия пришла в эту страну!
– А ты дискретируешь! – в запальчивости повторял он это понравившееся ему, неудобоваримое чужое слово.
– Постой, постой, Каримыч! – с добродушной снисходительностью остановил его Ванин. Он чувствовал, что Каримов произнес это обидное слово неправильно, и хотел поправить, но вовремя сообразил, что исказит его ещ" больше. Смеясь, продолжал: – Разве так можно? Забормотал, как гусь. Помню, к нам на завод – до войны дело было – вот такой же оратор приезжал. Как начал!..– Сенька остановился, взъерошил светлый чуб и, отчаянно жестикулируя, без единого роздыха, выпалил: – Оно, конечно, если правильно рассудить в смысле рассуждения в отношении их самих, есть не что иное, как вообще, например, по существу вопроса, между прочим, тем не менее, однако, а все-таки весьма!..
Пинчук, не дождавшись конца Сенькиной тирады, громко захохотал. Он вспомнил другого оратора, который – дело было в тридцатых годах – приезжал в Пинчуково село. Около трех часов говорил он крестьянам о мировой революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории и проговорил бы, наверное, еще часа три, если бы вдруг какой-то древний старикашка не срезал его неожиданным вопросом.
– Дозвольте спросить? – поднялся он в задних рядах.
– Прошу.
– Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма?
Оратор немного смешался, вопрос показался ему неуместным, однако ответил:
– Есть, разумеется.
– A чому, скажите, в нашей лавке ии нэмае?..
Помещение качнулось от дружного хохота. Смущенный оратор постарался поскорее закончить свою речь...
...Вспомнив этот случай во всех подробностях, Пинчук захохотал еще громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши.
А Ванин продолжал:
– Закатив такую речь, наш докладчик сел, ожидая, когда захлопают в ладоши. Но все мы хлопали ушами да глазами, потому как ничевохоньки не поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат.
Шагавший рядом с Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и сердито одернул его:
– А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают!
Пилюгина Ванин невзлюбил с первых же дней и не хотел этого скрывать. Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем немногим упрямцам единоличникам, которых еще можно встретить в отдельных селах и деревнях.
– Должно, как музейный экземпляр держат eго в селе,– узнав об этом, рассуждал Пинчук.
– Вот и этот в батюшку удался,– указывал Сенька на Никиту.– Зачем мы его только за границу тащим, этакого чурбана. Подумают еще, что все мы такие...
Во всяком случае, Пилюгин-сын унаследовал от Пилюгина-отца одну прескверную черту – неистребимую зависть ко всему и вся. Завидовал Никита Ванину потому, что у того много орденов, Акиму – что с ним была хорошенькая девушка, Шахаеву – потому, что его все любили, завидовал даже веснушкам Камушкина. Лишь самого себя считал обиженным судьбой. О Пилюгине Сенька сказал как-то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту:
– Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И кому только в голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш начальник. Увидел здоровяка – и в свое подразделение его. Один, мол, "языков" будет таскать. Натаскает он ему! Чего доброго, свой язык еще оставит... Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!..
– Зачем же? – Шахаев улыбался.– Что же мы за разведчики, если одного человека перевоспитать не можем.
– Оно-то так...– нехотя сдавался Ванин.– Но ведь паршивая овца...
– Знаю эту пословицу, Семен,– перебил парторг. – Только к нашим людям она не подходит. Ты вот лучше подумай, как помочь Никите поскорее избавиться от его дурной болезни. Забаров хочет Пилюгина в твое отделение перевести.
– В мое?! Нет уж, товарищ старший сержант, в воспитатели Никиты я не гожусь. Меня самого еще надо воспитывать,– чистосердечно признался Семен и добавил погромче, так, чтобы слышал Ерофеенко: – Вы Акиму его передайте. Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь, и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить...
Вышли на центральную улицу города. Повозка Кузьмича покатилась по асфальту, сбрасывая с колес тяжелые куски высохшего украинского чернозема. Ездовой и старшина сидели рядышком и нередко, поставив ноги на вальки. О чем-то деловито разговаривали, показывая на румынские постройки. По возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по обыкновению овладел хозяйственный зуд.
– А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие...
– Будут и на Украине, да еще получше. Всему свой черед. Уж больно мы наследие-то от царя-батюшки, ни дна бы ему ни покрышки, захудалое получили... Он ведь, Николашка-то, больше о кандалах для народа думал. Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту...
– Цэ так... Да и то сказать, радяньска власть багато и дорог понастроила, кроме всего прочего. Только страна-то наша дуже огромна. Если, скажем, один шлях от Москиы до Харькова привезти сюда, он всю Румынию заполонит... И все ж – мало у нас дорог. И дуже плохи воны...
Солнце медленно погружалось за повитые синей дымкой горы. Реденькие облака, подсвеченные снизу, красной гранитной лестницей спускались за верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как-то особенно велик и необъятен.
Аким взглянул на Пинчука, потом на ездового, на его лошадок, особенно на длинномордую, одноухую красавицу Маруську, которая высекала задними подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг охватившему его.
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?..-
тихо прочел Аким и подумал: «В самом деле, сколько же осталось нам еще переходов, сколько боев? И что думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных хатах или вот за этими наглухо закрытыми железными ставнями городских зданий; что думает вон тот оборванный юноша в шляпе, так пристально и неотрывно смотрящий на советских солдат? И доведется ли мне... Наташе, всем нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами? И скоро ли перешагнем и их?..»
А душа пела, подсказывала, ободряла: перешагнем, обязательно перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит в ушах, захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!..
К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь к роще, в которой ужe расположился медсанбат, тянулись вереницы подвод с ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были мобилизованы румынские крестьяне. Длиннорогие и до крайности тощие волы, запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута, медленно переставляли клешнятые ноги. Солдаты невольно остановились, пропуская мимо себя повозки и взглядываясь в искаженные болью, с почерневшими губами лица раненых. В одной арбе на соломе лежал раненый, покрытый офицерской шинелью. Ванин почему-то не выдержал: движимый неясным и тревожным предчувствием, подбежал к арбе, приоткрыл шинель. Вздрогнув, он вновь опустил ее: залитое кровью лицо офицера показалось ему знакомым. Потом приоткрыл шинель еще раз и узнал лежавшего под ней человека.
– Марченко! – крикнул он, повернувшись к разведчикам.
Наташа вместе со всеми подбежала к повозке.
Лейтенант открыл глаза, в которых уже не было прежнего блеска, долго молча всматривался в склонившееся над ним лицо девушки, в ее белые, забрызганные закатными лучами кудри и не мог понять, кто же эта девушка.
– Это я, Наташа,– подсказала она.– Разве нe узнаете меня? – и увидела, как он весь дернулся, потом улыбнулся и вдруг, должно быть от невыразимой боли, вытянулся струной, заскрипел зубами. Бледное, бескровное лицо его сморщилось, а из плотно зажмуренных глаз покатились по щекам слезы.
Забаров приказал разведчикам перенести лейтенанта на свою повозку. Пинчук и Кузьмич быстро приготовили место. Аким осторожно взял офицера под голову, остальные поддержали за ноги и под спину.
До крайности обрадованный румын повернул быков к дому.
Проводив Кузьмича и Наташу с Марченко в медсанбат, разведчики вслед за арбой румына направились в село.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ1
Предположения Ванина оправдались: штаб дивизии действительно разместился в Гарманешти, а полки заняли позиции перед цепью дотов, тянувшихся в шахматном порядке от Пашкан до Ясс. Дивизии Сизова пришлось выйти на самое острие клина, вбитого войсками фронта в территорию Румынии. Полки попытались было с ходу пробить брешь в укреплениях врага, но не смогли. Система огня неприятельских дотов была настолько сложной и мощной, что не оставалось ни одного метра непростреливаемой местности. Стало ясно, что укрепленному району противник придаст исключительно большое значение и что без длительной и тщательной подготовки прорвать вражескую оборону будет невозможно. Командующий армией отдал приказ генералу Сизову и командирам соседних с ним дивизий – прекратить атаки. Полки, дождавшись ночи, под покровом темноты отошли немного назад, на высоты, которые хотя и были ниже высот, занятых противником, но все же в какой-то степени господствовали над местностью. Никто в ту ночь не знал, что на этом рубеже придется постоять мною месяцев, что с этих позиций начнется грандиозное августовское наступление 1944 года, вошедшее в историю Великой Отечественной войны под названием Седьмого удара...
Предводительствуемые Бокулеем разведчики въезжали во двор его отца. Занятые своим делом, еще находясь под впечатлением встречи с раненым лейтенантом Марченко, солдаты не замечали, как волновался Георге Бокулей, какими долгими показались ему последние минуты, отделявшие его от встречи с родительским домом. И вот теперь они въехали во двор, где провел свое детство кудрявый желтоволосый мальчик. На крыльце, на подгнивших ступеньках, облокотясь на деревянные перильца, увешанные наполовину вылущенными кукурузными початками, стояла пожилая худая женщина. Георге, глотая слезы, рванулся к ней, и все услышали слово, которое одинаково произносится на всех языках и которое с одинаковой силой обжигает человеческие сердца:
– Мама!!
Она тихо, беспомощно опустилась на ступеньку, протягивая к нему руки, будто умоляя, выкрикивала что-то непонятное для разведчиков. Бокулей взял ее под руки, и она долго и исступленно глядела ему в лицо, как бы загипнотизированная внезапной великой радостью. Потом стала порывисто обнимать его своими слабыми, немощными руками. Она не замечала наблюдавших за ними солдат, появления которых еще минуту назад с ужасом ожидала в своем доме. С нею был сын – ее старший сын, первенец! – и больше ни о чем она не думала и не хотела думать в эту минуту: перед ней стоял он – живой, невредимый, долгожданный...
Потом откуда-то появился и отец – маленький, кучерявый и черноволосый мужичонка в узких латаных штанах – Александру Бокулей. Он поздоровался с сыном сдержанно, и, если бы не худые, длинные пальцы, которые тряслись непрошено, можно было подумать, что Бокулей-старший спокоен. Сняв мерлушковую шапку, он поклонился разведчикам, сказал что-то еще Георге и пошел в дом. Мать, и сын последовали за ним.
Сенька тоже собрался было войти в хату, но его остановил Пинчук:
– Дай людям с сыном одним побыть. Иди щели копать. Забаров сказал, щоб к утру готовы булы.
– Начинается! – недовольно пробурчал Ванин и, обернувшись к Никите, добавил: – Чего стоишь? Бери лопату!..
Но перед тем, как приступить к работе, развeдчики тщательно осмотрели весь двор. Петр Тарасович заглянул в единственный хлевушок, который оказался пустым. Когда-то в нем находились овцы или козы: на земляном полу валялся давно ссохшийся помет.
– Худо живут,– заключил Пинчук, выходя из хлевушка.
И Петру Тарасовичу неудержимо захотелось поскорее узнать жизнь людей в этой незнакомой стране, потолковать с простым народом: выяснить, что и как, и присоветовать в чем-нибудь...
Первое, что бросилось в глаза вошедшему в родной дом Бокулею, это то, что ничего в нем не изменилось со времени его ухода в армию. Тe же закопченные стены с темными тенетниками по углам, в которых барахтались мухи, те же глиняные горшки на подоконниках, тот же вечный, душный и неистребимый запах мамалыги. Посредине комнаты, на прежнем месте, стоял все тот же громоздкий жернов, который особенно привлек внимание молодого Бокулея: Георге вспомнил, что этот жeрнов, несмотря на свою неуклюжесть, являлся предметом их семейной гордости, потому что у других не было и жернова, и к Бокулеям часто приходили соседи размолоть котелок кукурузы. И наконец, старая деревянная кровать. На нее не взглянул Георге: возле этой кровати умерла его двухлетняя сестренка. Мать, уходя на огород, привязывала ребенка к ножке кровати,– так часто делают румынские крестьянки из опасения, что ребенок может выйти на улицу и попасть в колодец. Девочка, привлеченная вкусным запахом мамалыги, потянулась к ней. Вернувшаяся домой мать увидела ее мертвой: ребенок запутался в веревке и задушился.
Георге, чтобы, очевидно, не будить горьких воспоминаний, старался не замечать этой кровати. Оживленный и радостный, смотрел он на другие предметы, с удивлением находя их на прежних местах. Он приметил на подоконнике, между накрытых деревянными кружочками горшков, там, куда пробивался, должно быть, уже последний солнечный луч, старого сонливого кота, который словно и не покидал никогда своего места. Георге окончательно убедился, что в доме в самом деле ничего не изменилось. Он еще не успел увидеть, что когда-то смоляно-черная курчавая голова его отца теперь покрылась, будто изморозью, густой сединой, что стрелы морщин у его добрых ласковых глаз углубились и разошлись дальше к вискам и щекам.
– А где Маргарита? – спросил Георге, с первой минуты обнаруживший отсутствие сестры, своей озорной любимицы.– Где она? – тревожно переспросил Георге, перехватив испуганный взгляд матери.
Но маленькая тонконогая Маргарита уже входила в дом. Она взвизгнула, заметив брата, подбежала к нему, обняла за шею и стала быстро и жадно целовать его.
– Георге! Георге! Братец мой!..– говорила она. Но в голосе ее было что-то такое, что встревожило Георге. Он поднял голову, высвободив ее из теплых и странно слабых рук сестры. Отец и мать сидели по-прежнему молча. Мать все так же испуганно глядела то на дочь, то на сына. Георге вопросительно посмотрел на родителей, опять перевел свой встревоженный взгляд на сестру. Та закрыла лицо руками, уронила голову на стол.
Мать сделала над собой усилие и улыбнулась.
– От радости, она, Георге, от радости... Ну, Маргарита, довольно, обедать будем... Это она, сынок, о Василике, о невесте твоей...
Георге мгновенно вспыхнул, потом побледнел:
– Василика?! Что с нею?.. Что с Василикой? Где она?..
– Молодой боярин Штенберг перед приходом русских куда-то увез ее,-ответила Маргарита, поднимая заплаканные глаза и с трудом сдерживая себя, чтобы не разрыдаться.– Он сказал ей, что тебя убили русские...
В комнате долго стояла тяжелая тишина.
Отец молча выложил из чугуна горячую мамалыгу, аккуратно, крест-накрест, разрезал ее ниткой на четыре равных ломтя и, взяв один из них темными жилистыми руками, поднес сыну.
– При встрече нельзя печалиться, Георге! Бог разгневается.
Бокулей осторожно взял ломоть из рук отца.
– Спасибо, отец.
– Ешь, сынок, – глухо проговорил старик. Он взглянул в окно и увидел там хлопотавших русских солдат.– Зачем ты привел их к нам, Георге?
Георге внимательно посмотрел на отца, но ничего не сказал.
Мать и сестра взяли свои порции мамалыги, но ни та, ни другая не притронулись к еде.
"Не даст спокойно куска проглотить", – подумала мать, с досадой взглянув на мужа.
Бокулей-младший, медленно и вяло прожевывая невкусную пищу, которая, судя по тому, что ее подали на стол по такому радостному случаю, в доме отца была большой роскошью, продолжал пристально всматриваться в сильно постаревшее – Георге только сейчас заметил это – лицо отца, и ему стало жаль этого вечного и неутомимого труженика. "Какого еще горя может ждать этот несчастный человек, разве он не испытал уже все, что выпало на долю бедного румына?"
– Будет хорошо, отец, – сказал он тихо, прислушиваясь к уже ставшему для него знакомым и привычным оживленному говору русских солдат. – Тебе нечего бояться их, – он кивнул большой желтой головой в сторону окна. -Тебя они не обидят.
Сказав это, Георге почувствовал новый, еще более острый приступ жалости к отцу и удивился этому своему чувству, потому что никогда раньше не испытывал ничего подобного.
– Отец, это – совсем другие люди, – снова тихо сказал Георге, по-прежнему указывая на окно, за которым слышались солдатские голоса. – Я тебе не могу объяснить, отец, но ты сам поймешь скоро, сам увидишь, своими глазами. А лучше один раз увидеть, чем сто раз слышать. Только прошу тебя, не бойся их и не гляди так. Это – мои друзья, отец! Ты бы лучше рассказал им о своей жизни. Они поймут тебя.
– А-а, чего о ней рассказывать, Георге! Разве это жизнь?