412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Панин » Матюшенко обещал молчать » Текст книги (страница 3)
Матюшенко обещал молчать
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:04

Текст книги "Матюшенко обещал молчать"


Автор книги: Михаил Панин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

– А я, по-твоему, не интересуюсь?

– Интересуешься? Ну, что ж, прекрасно. Тогда ответь мне, если ты интересуешься, на такой вопрос. Ответишь? Где находится, например, республика Гондурас?

– В Америке.

– А в какой, в Южной или в Северной?

Иван отставил трамбовку, вытер нос и задумался.

– Вот видишь – и не знаешь. А я знаю. Гондурас расположен аккурат посередке, в Центральной Америке.

– А ну еще чего-нибудь спроси, – сказал Иван. – По международному положению.

– А как же, спрошу. Но теперь спрошу совсем из другой области. Скажи мне, например… Скажи: в каком году отменили крепостное право?

Иван опять вскинул глаза к небу и наморщил лоб. С минуту шевелил губами, но вспомнить дату никак не мог. И искренне огорчился:

– Вот черт, в школе же проходили!

– Правильно, проходили.

– Нет, не вспомню.

– Крепостное право отменили в 1861 году. Вот видишь: два ноль в мою пользу. И еще один вопрос, последний, даю тебе возможность забить гол престижа. Как, скажи мне, современная мысль трактует происхождение жизни на земле?

– Что как?

– Как трактует, говорю, современная мысль происхождение жизни на земле?

– Это что, от кого человек произошел? От обезьяны.

– Это, Ваня, каждый дурак знает. А я ставлю вопрос ширше: отчего произошла жизнь на земле?

– Так я же говорю – от обезьяны. От человекообразной обезьяны. Сам не знает…

– Как же я не знаю, если я спрашиваю? Хорошо, скажу иначе: а от кого тогда, по-твоему, произошла человекообразная обезьяна? Ну, мне некогда, считаю до десяти. Раз, два, три…

Но Ивану тоже уже надоел экзамен, и он, махнув рукой, брякнул:

– От тебя!

Тут все и произошло. «Да сколько же это терпеть можно!» – закричал Матюшенко и «засветил» набивщику в ухо.

И понял, что пропал.

Иван сел от удара на кучу песка и, держась за ухо, ошалело глядя на Матюшенку, сказал:

– Все! Пробил барабанную перепонку. Все.

– Да что ты брешешь, какую перепонку! Я ж токо-токо руку приложил, – испугался Матюшенко. – А ну дай гляну.

– Все, все, – не подпуская его свободной рукой, твердил набивщик. – Теперь отвечать будешь. Мастер побил рабочего. Все…

Матюшенко затравленно оглянулся – что делать? Пока еще никто ничего не знал, можно дело замять, пообещать Ивану – но что же ему пообещать? Ведра два вина – так он не пьет, приписать в конце месяца ковшей десять – не поверит, что же ему такого пообещать, чтобы не разнес по всему цеху? Деньги? Так где ж их взять…

И вдруг его осенила блестящая идея, очень простая и очень человечная. В детстве, в далеком смешном детстве такие вещи решались так…

– Слушай, Иван, – зорко поглядывая по сторонам, сказал осторожно Матюшенко, – ну, я не сдержался, ну, ударил в ухо… Но ты же сам своими действиями подтолкнул меня на это.

– Все, все, будешь отвечать, – как заведенный, твердил Иван, сидя на горе песка и раскачиваясь, как дервиш.

– Я что тебе предлагаю…

– Ничего мне не надо предлагать! Все, все, теперь ответишь.

– Да ты послушай… Я тебя ударил?

– Ударил.

– Ну вот, а теперь что я предлагаю: ударь и ты меня… Чтоб справедливость не страдала. И будем в расчете, а?

Иван, все так же держа ладонь возле уха, склонил набок голову и надолго задумался. Приоткрыв рот, смотрел недоверчиво на Матюшенку. Предложение явно понравилось ему. И Матюшенко это понял.

– Ну, что? – заговорил он с надеждой. – Я тебя, ты – меня. И разойдемся. А после смены пойдем магарыч пить.

Иван отнял руку от уха и прислушался.

– Ну как – слышно?

– Плохо, – мотнул головой набивщик и поковырял в ухе пальцем.

– Ничего, наладится. Ну, так как?

– Ладно.

Иван съехал на заду с кучи песка и поднялся на ноги.

– Давай…

Матюшенко стал в позу. Он прислонился спиной к кирпичной стене цеха, широко расставил ноги и зачем-то застегнул пиджак. Подумал и опять расстегнулся.

– Быстрей, а то увидят…

Но Иван не спешил. Он словно прикидывал на вес свой кулак. То подходил вплотную к своему обидчику, то отступал, деловито выбирая позицию. Наконец остановился и стал засучивать рукав.

И тут Матюшенко увидел, что кулак у набивщика величиной с небольшой арбуз, жилистый, твердый. Он измерил на глаз возможную траекторию и понял: Иван целил ему под левый глаз. Убьет, собака…

И в самый последний момент, когда Иван, прицелившись, уже послал кулак и корпус вперед, Матюшенко быстро пригнулся.

Кулак набивщика со всего размаху угодил в стенку.

Когда их обоих судил товарищеский суд – набивщик стоял перед судьями с забинтованной рукой, показывая ее залу, – Матюшенко сказал:

– А что мне оставалось делать: вы гляньте, граждане, на его кулак. А у меня трое детей.

– Но ты же сказал сам: ударь меня! – возмущался набивщик. – Я и ударил.

– Мало ли что я сказал. У нас свобода слова.

– Так все-таки, кто кого побил? – наморщив лоб, спросил начальник цеха. – Ничего не понимаю.

Вынесли Матюшенке общественное порицание и присудили заплатить Ивану за три рабочих дня – ровно на столько дней дали набивщику больничный. И он опять вернулся на заливку.

– С людьми работать тяжело, ой как тяжело, – потом частенько рассказывал он этот случай, всячески стараясь прикрасить в нем свою роль. – Легче работать с тиграми. Тигр если на тебя зарычит, так хоть ударить можно. А тут стой, как пень, и слушай. Один человек это может стерпеть, а другой, скажем, как я, горячий, нет. Эй, ма-астер! Ломастер… Сколько мы еще сидеть будем – давай металл! За что вам только деньги платят.

ПРОСТОЙ СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ

«Всякое дело начинается с полета фантазии», – сказал как-то Матюшенко и подложил в сумку Тимке Губанову динасовый кирпич. С той сумкой – потертой вместительной торбой из кожзаменителя – жена Тимки когда-то ходила на базар, а потом Тимка стал носить в ней на завод свой обед, завтрак, ужин – смотря в какую смену. Любой другой человек на его месте сразу обнаружил бы лишний вес, в кирпиче килограмма три будет, но Тимка Губанов одной рукой отрывал запросто от земли «Москвича» или «Волгу», а двумя, на спор, мог согнуть дюймовую железную трубу, и потому он ничего не заметил, а подхватил после смены сумку, пожал друзьям руки и побежал домой. Ехал в трамвае, шел с километр пешком и только дома сказал жене:

– Видать, Галя, я немного приболел: сумка пустая, и та тяжелой кажется.

Галя полезла в сумку и обнаружила кирпич.

– Вот паразиты! – сказал Тимка. – Это не иначе Матюшенкина работа. Больше некому.

И на другой день в раздевалке, выскочив раньше всех из душа, он завязал Матюшенкины штаны таким узлом (сначала их намочил немножко), что как ни пыхтел Матюшенко, развязать не смог, так и сидел у своего шкафчика в одних кальсонах.

– Что ж ты теперь делать будешь? – посочувствовал я ему.

– Ждать.

– А чего ждать? Этот узел, кроме Тимки, никто не развяжет.

– Вот я его и жду.

– Так он же домой ушел!

– Ушел, так вернется.

– Почему ты так думаешь? С чего это он вернется?

– Характеру не хватит уйти. Вот увидишь. Он же сейчас стоит где-нибудь за цехом и мучается, думает, как же это я без штанов домой пойду. Помучается-помучается и назад придет. И потом, он же до конца не уверен, что кирпич ему подложил я, а вдруг, думает, вышла несправедливость, совсем не тому человеку отплатил. Вот увидишь.

И добрый Тимка вернулся. Сначала осторожно высунулся из-за угла раздевалки, увидел расстроенное лицо друга, подошел. И если бы у него был хвост, он бы им вилял при этом, как виляет какой-нибудь Бровко или Шарик, когда старается загладить перед хозяином вину.

– А я что говорил? – сказал Матюшенко потом, когда мы с ним уже стояли на остановке и ждали трамвай. – Я знаю жизнь.

– Слушай, Матюшенко, я когда-нибудь напишу о тебе книгу. Честное слово, напишу, – сказал я.

– А ты что – писатель?

– Какой я писатель… Но скажу по секрету, я давно мечтаю стать писателем. Со временем, конечно.

– Ясно, – кивнул Матюшенко, выглядывая из-за поворота свой трамвай. – Как говорят, дай бог нашему теляти волка съесть…

И я уже пожалел, что открыл этому болтуну свою тайну, но он, как всегда в таких случаях, положил мне на плечо ладонь.

– Ты только не обижайся, я так… Я разве против. А что, и напиши про меня. Хорошо только напиши, душевно. Я ведь, в общем, человек неплохой: воевал, имею правительственные награды. Больше двадцати лет работаю в литейном цехе. Бригадир… Меня раз даже в кино показывали. Не веришь – кого угодно спроси. Приехало к нам на завод душ пять с аппаратом, нарядили меня во все новое, чистое, речь написали на бумажке, про что – уже не помню, ну, надо, мол, товарищи, работать хорошо, а работать плохо не надо… Пошел потом с жинкой в кино, когда тот журнал показывали. Смотрю: вышел мужик, вылупил глаза, вроде его сзади припекло горячим, оттарабанил что-то, как «Отче наш», быстро-быстро. И музыка заиграла, искры во все стороны летят красиво. Жинка говорит: «Что-то я не поняла, Ваня, ты это или не ты был?» А я и сам не понял. А кто ж, говорю, конечно, я. Потом она с детьми еще раза три смотреть ходила, а и по сию пору думает, что я ей сбрехал. Вот если так напишешь – убью. Где б ты потом ни был – приеду и убью, понял? Парень ты молодой, грамотный, ты еще кем угодно можешь стать, хоть и писателем. Молодым везде у нас дорога. А вот я уже старый.

– Да какой же ты старый – сорок девять лет!

– А то молодой? – И хитро смотрит.

– Ты еще очень молодой, Матюшенко.

Он быстро согласился, что ж, молодой так молодой, он не против, он вообще всегда быстро соглашался, когда ему говорили, что он хороший, самодовольно похлопал себя по животу, сказал:

– Да, да, ты прав, я еще очень молодой. Такой молодой, что… Интересная все же штука жизнь: живешь, живешь, а все кажется, что ты еще мальчик, вчера только за голубями бегал. И всего тебе хочется, чего хочется и молодым, а уже пятьдесят лет скоро. Заглянешь в зеркало – ты или не ты? – пузо, морда… Значит, решил стать писателем?

– Решить-то решил…

– А чего ж ты тогда пошел в металлурги?

– Все шли, и я пошел.

– Ясно, душа, значит, требует другого. Я сам, не поверишь, на пенсию скоро, а иной раз думаю черт знает что. Выпью, в компании, заною, зажмурю глаза, и мне мерещится – я на сцене. Может даже, в Большом театре. И так пою, так стараюсь, ну не дай бог! Ты только никому про это не говори, ладно? А писатель – что ж, хорошее дело. Я один раз тоже был писателем – ничего, понравилось.

– А как это, интересно, ты один раз был писателем?

– А я тебе не рассказывал? Ну, тогда сейчас расскажу. Знаешь что… И мы перестали ждать трамвай, а купили в магазине колбаски, бутылку шипучего яблочного вина, пошли на заводской стадион, пустовавший большую часть года, и легли там на травку.

В сущности, история о том, как Матюшенко был писателем, пусть даже всего один день, мало чем отличается от истории любого писателя. Ведь кто становится в наши дни писателем? Если не принимать в расчет тех немногих счастливцев, кто писателем родился, то писать, как правило, начинают те, кто родился непонятно кем. Известным физиком? Знаменитым путешественником? Гениальным врачом? Поди знай… Выучишься на физика или путешественника, а станешь инженером по труду и зарплате или по снабжению. А переучиваться поздно, не сидеть же за партой всю жизнь, хотя и такие бывают.

И вот тогда вспоминают об этой странной профессии, не требующей ни диплома, ни разрешающих бумаг, ни должности… Приходят на ум славные имена – Пушкин, Гоголь, Горький, Демьян Бедный. Где они учились на писателей? Нигде. Разве что в людях. А в людях мы, слава богу, с малых лет.

То есть я что хочу сказать: что писательство – почти всегда выход из трудного положения, в которое попал.

Станет или не станет неудавшийся врач или слесарь писателем – зависит от склада ума. Есть тип людей, знающих о жизни много, если не все, скажем, почему в Америке президент называется президентом, а японский микадо – микадо, почему в Швейцарии живут в отелях, а на Кокосовых островах – в хижинах из пальмовых листьев, почему французы и итальянцы едят устриц, а китайцы рис; знают, какой национальности был Навуходоносор, хотя он это тщательно скрывал, а также что такое этногенез, экзистенциализм, куда девалась селедка и с кем жил Диоген в бочке. Давно замечено, что именно люди этого склада, твердо зная, что природа мудра, то и дело порываются в ней все переделать. Это тип лесорубов, с топором они или пока без топора. Те, что без топора, иногда яростно выступают в защиту леса. Но это один тип.

И есть другой тип. Этот в детстве читает не энциклопедию, а сказки, о том, к примеру, почему у коровы длинный хвост, а у зайца хвоста почти нету. И хотя сказка тоже подводит его под мысль, что нет ничего умней природы – она мудро все распределила, – этот тугодум на слово никому не верит и всю жизнь пытается сам до всего дойти. Ага, природа, думает этот тип, но если она, мать, так умна и так справедливо все распределила: зайцу – ноги, корове – рога и хвост, то почему же она дала человеку только два глаза, а не три, не поместив еще один на затылке, что было бы весьма удобно, и он бы не боялся, живя в лесу, что на него нападет сзади тигр или собака? Почему эта мудрая природа не дала человеку еще одного уха, да такого, чтобы он слышал, что о нем в его отсутствие говорят друзья? Не потому ли, что если ты будешь видеть и слышать, о чем говорят за твоей спиной друзья, у тебя не будет друзей… Ты вообще станешь думать о людях плохо. (Те, у кого уникальный слух, подозрительны, смотрят исподлобья и все оттого, что они слишком много слышат.) А если ты будешь думать о людях плохо, то неизбежно станешь думать хорошо только о себе. Но это означает, что ты тоже нехороший человек, а этого уже быть никак не может.

Запутается человек в мыслях и захочется ему с кем-нибудь ими поделиться – готов писатель.

Матюшенко тоже запутался – в самых простых вещах. Обедали однажды как всегда, Матюшенко ел домашние котлеты величиной с ладонь, а Серега Пономарев – вареные яйца с хлебом и с молодым луком. Матюшенко и скажи без всякой задней мысли:

– Хорошие у тебя, Серега, яйца – крупные. Свои или на базаре покупаешь?

– Свои.

– Хорошо. Петух, видать, геройский.

Но тут кто-то сказал, что это в основном не от петуха зависит, а от курицы, смотря какая порода; если курица, к примеру, мелкая, то тут никто не поможет, даже индюк, яйца будет нести, как голубиные, не больше. Поговорили немного на эту тему. Матюшенко считал себя большим специалистом в сельском хозяйстве, потому что был родом из села, как, впрочем, и вся его компания, и в завершение разговора авторитетно заключил, мол, все оно конечно так, курица есть курица, кто ж спорит, а все ж таки и от того, какой петух, много зависит.

– А у меня вообще нет петуха, – сказал вдруг Серега.

– Как нет? – не понял Матюшенко.

– А так. Нет и нет. Был, но Мария на майские на холодец пустила. Хороший получился холодец.

– Ну, значит, соседскому прибавилось работы.

– А нет никакого соседского. На нашей улице я один курей держу.

Матюшенко дожевал котлету и поднял на Серегу глаза.

– Что значит – нет петуха? А куры несутся?

– Несутся.

– И что ты этим хочешь сказать?

– Ничего, – пожал плечами Серега. – Я говорю, что есть.

– Нет петуха?

– Честное слово, нету! А куры несутся.

И в доказательство Серега показал всем последнее, оставшееся от обеда яйцо.

Тогда еще кто-то сказал, что тоже слышал, будто бы куры несут яйца независимо от петухов. Правда, непонятно, зачем их тогда держат. Но Матюшенко накинулся на него:

– Ты понимаешь, что ты говоришь?! Ну не дурак – зачем петухов держат… Как маленький. А затем, что если не споет петя, не скушаешь яичка. Против природы не попрешь.

– Как же не попрешь? А вот рассказывают, что теперь в колхозе корову до бугая водить совсем и не обязательно. Приходит ветеринар с такой штукой…

– Сам ты с такой штукой! То корова, а то курица, сколько ж тогда этих ветеринаров надо?

– Что ты кричишь? Я же сам, как и ты, думаю: брешет Серега, что у него петуха нет.

Но Серега упрямо стоял на своем: петуха он зарезал, а яйца – вот они, все видели? – тыкал всем под нос оставшееся яйцо, что он их, на базаре покупать будет, если куры есть? Матюшенко, вконец разозлившись, выхватил у него из рук это яйцо и съел.

– Не морочь голову, – сказал, – яйцо как яйцо. А может, ты петуха от курицы отличить не можешь? Так пойдем тогда, я тебе его покажу, он, понимаешь, под курицу замаскировался…

Тут подошел Витя Бричка, послушал, о чем говорят, и все поставил на место.

– Вот дурни! – сказал он. – Да куры всю жизнь так несутся. Что ж вы думаете, в колхозе или на птицефабрике государственный план по яйцам от петухов зависит? Кто бы это допустил?

– А от кого же он зависит – от председателя колхоза?

Спорили, спорили…

И вот после этого случая Матюшенко с грустью понял, что он уже давно стал городским человеком, оторвался от родных корней, забыл простые вещи и, может, даже пшеницу от жита уже не сможет отличить. И так захотелось съездить хотя бы на день в село, где он родился, что стал он думать об этом днем и ночью; ночью вдобавок снилось: степь – до самого горизонта, летний зной, кузнечики в траве куют и куют, дзень-дзень, дзень-дзень, жаворонок повис в небе. В дрожащем мареве едва виднеется далекое село, соломенные крыши над садами, блестит пруд. И чуть слышна песня. Кто поет, где поет – неясно, печально или весело певцу, – а только от той песни набежит вдруг счастливая слеза – край мой отчий… Он, мальчишка, лежит на теплой земле, смотрит в небо и ждет вечера, чтобы собрать попавшихся в ловушки сусликов и нести добычу домой. А можно было и не лежать на солнце, а забраться в пшеницу, устроить среди высоких пахучих стеблей себе гнездо, поесть молока с хлебом, прихваченным из дому, и никому-то тебя не видно, и ты никого не видишь – небо да жаворонки. А потом сладко уснуть.

Когда Матюшенко об этом думал, у него, видно, делалось странное лицо, потому что жена спрашивала:

– Что это ты такой тихий?

– А что – ничего…

– Уж не заболел ли, глаза вон красные.

Он передразнивал супругу – что с тобой, что с тобой! – подумать ни о чем нельзя человеку. Жена еще пуще удивлялась:

– Да о чем же думать – на работе все в порядке?

Дура баба.

И решил Матюшенко: поеду! Возьму отгул к выходному дню и поеду. Потому как не мог он больше терпеть эту внезапно свалившуюся на него муку.

Село, где он когда-то родился, бегал босиком и семь весен ходил в школу, было от города не так уж далеко, сто двадцать километров, но Матюшенко не был в нем целых двадцать лет – никого у него там не осталось. Отец и мать давно умерли; отец еще в тридцатом или в тридцать первом году, и он его не помнил, а мать – в войну, когда наши освободили село от немцев, а его призвали в армию. Старший брат Николай пропал без вести в первые дни войны, полег на фронте или сгинул в плену, кто знает, так что, когда Матюшенко в сорок шестом году демобилизовали по какой-то хитрой болезни почек (хитрой – потому что болело, болело, а потом как рукой сняло), то он поехал прямо в Н-ск, где, как говорили, грузчикам в порту хорошо платят. С селом его, кроме памяти, уже ничего не связывало.

Правда, была там еще у него двоюродная сестра Валька, материной сестры Оляны дочь, малыми детьми они дружили, но Вальку Матюшенко не любил вспоминать. В сорок седьмом году, когда он уже работал на заводе и жил в общежитии – девять человек в комнате, – он как-то осенью два месяца проболел, а когда выписали из больницы – за стенки держался, – решил съездить на неделю в село, отъесться, все-таки у него там двоюродная сестра. «А если повезет, – была потайная мысль, – то, может, и хлопцам привезу сала».

Но в первый же день по приезде, когда они с мужем Вальки, колхозным шофером Петром, добрым и компанейским малым, выпивали во дворе, под сливой, Валька устроила скандал: вырывала у мужа стакан, прятала бутылку. «Как же это можно – если родственник приехал!» – кричал на нее Петр о. «У тебя таких родственников и тут до черта!» – кричала Валька. В конце концов Петро плюнул и повел Матюшенко в чайную. Там просидели до вечера, а утром, едва Петро ушел на работу, Валька выставила Матюшенкин чемодан на улицу и сказала: «Вот бог, а вот порог. Чтобы ноги твоей у меня больше не было, бродяга».

– Да какой же я бродяга? – только и сказал.

– А такой, что одна рубаха на смену и та драная! Трусов запасных себе не можешь купить.

Ясно, в чемодан слазила сестричка…

Поехал назад. Когда в общежитии спросили, а где же обещанное сало, пришлось соврать, вез, мол, целый пуд или даже больше, да в поезде стянули мешок – тогда это случалось часто.

И больше он годами не вспоминал Вальку. Только лет пять назад, когда ему дали от завода трехкомнатную квартиру на Черемушках, с балконом, на пятом этаже, немного обставились, чего-то вдруг пришло в голову: вот бы Валька теперь взглянула… Просто так подумал. И забыл. Нет родичей и нет, что же тут поделать.

И вот однажды, в конце июня, нежарким приятным утром Матюшенко надел на себя все новое: трусы, майку, сорочку, костюм, галстук, шляпу, положил в портфель младшей дочки Маринки заготовленных с вечера домашних котлет, хлеба, тройку малосольных огурцов и всего того, что безусловно пригодится в пути человеку здоровому и любящему покушать, и отправился на автобусный вокзал.

Его родное село называлось Жабунево. Двадцать лет назад туда надо было добираться сначала поездом, до райцентра, а потом километров семь – попутной машиной, на бричке, пешим или на волах, – словом, на чем хочешь. Но сейчас во все углы области, даже в самое малое село ходили или заходили по пути в другие села автобусы, это Матюшенко знал, хотя последнее время даже в отпуск никуда не ездил, да и куда ездить: море – рядом. Он вошел в стеклянное здание вокзала, гудевшее даже в этот ранний час, словно пчелиный рой, и стал читать расписание. В глазах замелькали знакомые названия сел: Глинища, Самовольно-Степановка, Ивковка, Будяки… Будяки были совсем рядом с Жабуневым, километров пять, если от Киева ехать, но что такое – самого Жабунева ни в расписании, ни на карте нигде не было видно. Матюшенко прочитал названия всех рейсов раз пять.

– Что за черт, – повернулся он к стоявшим за его спиной двум пожилым мужчинам с портфелями, тоже изучавшим расписание. – Была деревня – и как корова языком слизала. Куда она могла деваться? Вы, случаем, не знаете село такое – Жабунево?

Мужчины переглянулись.

– Случайно знаем, – сказал один из них, толстый, толще Матюшенки, с совершенно лысой головой и красными ушами, поросшими густым пухом. Толстяк был в вышитой сорочке и в необъятных штанах, перепоясанных узким ремешком, как обручем большая сорокаведерная бочка. – Села Жабунево давно нет, – сказал он веско, – а есть поселок городского типа Степной. Отстали вы от жизни. Вот, пожалуйста. – И он показал пальцем на схему.

– Тогда все понятно, – сказал Матюшенко. – А то я смотрю, смотрю. Надо же – Степной!

– А вам тоже в Степной нужно? Мы вот с товарищем как раз туда едем.

Тут Матюшенко малость смутился. По правде сказать, он еще сам не знал, как поступит, поедет ли он в Жабунево, то бишь Степной, или, немного не доезжая, выйдет из автобуса, пройдется сколько там надо километров и ограничится тем, что посмотрит на родное село издалека. И так, и так думал. Лучше бы, конечно, поехать прямо в Степной, походить по селу, по всем местам, что с детства помнит, посмотреть, каким оно теперь стало, как живут люди, но почему-то не хотелось, чтобы его кто-нибудь узнал. Хотя кто меня теперь узнает, успокаивал сам себя, голова белая, пузо не обхватишь, да и кому узнавать: из бывших друзей-приятелей мало кто в село после войны вернулся. В тот приезд Валька говорила, кто погиб, кто в город подался. А старики – сколько ж им сейчас, старикам, если ему пятьдесят скоро.

И решил, что главное сесть в автобус, а там уж видно будет.

– Да нет, – сказал он толстяку, похожему на бочку, – это я так просто спросил. Мне совсем в другое направление надо.

И отошел в сторонку – попутчики ему сегодня были не нужны.

Когда объявили посадку, он первым забрался в автобус и стал тайком разглядывать пассажиров, занимавших свои места, в надежде увидеть какое-нибудь знакомое лицо, обрадоваться, но ни под каким видом не признаться. Словно он чувствовал перед земляками невольную вину: уехал, а они остались, жили как-то, работали и, видно, неплохо работали, если соломенное Жабунево теперь – поселок городского типа. И оттого, что они обошлись без него, было даже немного обидно.

Но никого знакомого он так и не увидел. Ехал все больше молодой народ, вовсе не деревенского вида парни и девушки с гитарами и транзисторами, модные мамы с нарядными детьми – на выходной день к бабушкам и дедушкам в гости. Только на самых передних сиденьях уселись уже знакомые ему лысый толстяк и его, несколько моложе и тоньше, спутник. Этот второй, с виду ровесник Матюшенки и, как и он, в костюме и при галстуке, увидел его в глубине автобуса и что-то сказал лысому на ухо, но тот, пожав плечами, из деликатности не оглянулся. Бог с ними, какое-нибудь начальство едет проверять колхозные или совхозные дела. Едут и пусть едут, у него сегодня своя задача.

А ехать было до Степного без малого три часа. Скоро над тянувшейся по одну сторону шоссе густой посадкой из акаций, кустов сирени и диких маслин поднялось солнце, и в автобусе сделалось жарко, как в духовке. Тут Матюшенко пожалел, что надел сдуру костюм, а не едет в одной сорочке или в майке с короткими рукавами, как ехало большинство мужчин в автобусе, но представив себе вполне возможную встречу с Валькой и памятуя злополучные трусы, решил, что в костюме и в шляпе он все-таки куда представительней. Пиджак он скинул, но впору было скинуть и все остальное, оставшись, как дома, в одних трусах. Стало даже немного мутить. А тут еще как на грех он выпил бутылку пива…

Положение осложнялось тем, что на остановках он не выходил из автобуса – боялся столкнуться с теми двумя, а они обязательно спросят: «Как же так, сказал, что едешь совсем в другое место, а сам…» Выходит, обманул. А он и сам не знает, зачем ляпнул. Откуда они на его голову взялись, думал он и терпел. По этой самой причине долгожданная встреча с родиной стала Матюшенку даже немного пугать: ее не хотелось начинать с поисков общественного туалета, который еще черт знает, есть там или нет, хотя село теперь вроде и не село, а поселок городского типа. Последнее обстоятельство давало некоторую надежду, и все-таки, когда справа от дороги величественно проплыл знакомый с малых лет пологий курган – старинная казацкая могила, – Матюшенко решил попросить шофера остановиться, чтобы выйти, немного не доезжая до села. Это как раз совпадало с его первоначальным планом увидеть Жабунево с того самого памятного ему места, где он когда-то мальчишкой ловил самодельными капканами сусликов, а один раз даже поймал настоящую лису; шкуру пушистой красавицы мать продала жене директора школы, а ему на вырученные деньги купила новый ватник. На своих двух знакомцев, пробираясь по проходу, он старался не смотреть.

Но получилось так: вылетев из автобуса, Матюшенко мигом исчез в зарослях лесозащитной полосы, а когда, немного погодя, опять выбрался на дорогу, то нос к носу едва не столкнулся с теми самыми двумя – они стояли на обочине и, щурясь от солнца, оглядывали колхозные поля. Вернее, оглядывал очень толстый, стоял, как маршал па картине, – живот вперед, руки за спину, а тот, что потоньше и помоложе, взглянув на Матюшенку с пониманием, сказал:

– Жарко в автобусе. Решили вот немного пройтись пешком.

– Я тоже решил пройтись пешком, – бодро сказал Матюшенко. И вдруг увидел вдалеке крыши родного села…

– Вот и хорошо, – кивнул тот, что потоньше. – Значит, будете свидетелем исторического события.

– Ладно тебе, Паша, – не поворачивая головы, вздохнул толстяк. – Красотища-то какая – как море…

А Паша опять подмигнул Матюшенке:

– Да, да, не удивляйтесь. Сейчас на ваших глазах известный советский писатель, – и он назвал фамилию, которую Матюшенко никогда раньше не слыхал3  – вспомнив свое босоногое, домотканое, беспорточное – какое там еще? – детство, осуществит заветную мечту: полежит в пшенице. Сколько лет не лежал, Вася? – окликнул он приятеля. Толстый Вася оглянулся и серьезно сказал:

– Лет сорок пять, не меньше. Вот тебе и босоногое детство…

Тогда Матюшенко закричал:

– Постойте, братцы! Да я сам лет тридцать в пшенице не лежал! А то и больше. Я, можно сказать, тоже за этим сюда приехал, ей-богу!

Паша без всякого энтузиазма кивнул:

– Ну вот, еще один романтик – приехал полежать в пшенице за сто верст. Что мне с вами делать…

– Мы, допустим, не за тем приехали, – кинув на Матюшенку хмурый взгляд, буркнул Вася.

– Да я тоже не за тем приехал! Но если честно, вроде и за тем. Понимаете…

– Все ясно, – и Паша поставил портфель в траву. – Придется, видно, и мне полежать заодно с вами. Устроим, так сказать, братское лежание. Ну что, начнем, пока вокруг никого нету?

– Начнем! – Матюшенко бросил пиджак с портфелем на землю и принялся быстро расстегивать рубаху, словно он собирался лезть не в пшеницу, а в воду. Но у самой кромки поля остановился. – Что же вы, товарищи?

Товарищи стояли на дороге и не двигались с места. Моложавый крепкий Паша, в черной шевелюре которого было совсем мало седых волос, прищурив глаз, хитровато поглядывал на друга: как, мол, в самом деле полезем или это была шутка, а Вася, с такой миной на лице, будто хватил кислого, сказал, повернувшись к нему:

– Балаболка чертова. Разве это так делается…

И Матюшенко тоже понял: это ведь совсем разные вещи – лежать в пшенице одному, как об этом давно мечталось, или если они, три таких пожилых толстых типа, как три медведя, на четвереньках полезут в колхозный огород. Кроме смеха, ничего из этого не выйдет.

– Да, ничего не получится, – сказал он с сожалением. – Втроем не будет никакого эффекту. Тогда знаете что…

И Матюшенко предложил друзьям осуществить мечту хотя бы наполовину, то есть если полежать действительно нельзя, то кто же им мешает посидеть в пшенице. Тем более, что – каждый знает – сидеть втроем даже лучше, чем одному, и ничем не хуже, чем с кем-нибудь на пару. Тут вообще другой принцип: чем больше, тем лучше. И стал, загибая пальцы, перечислять содержимое своего портфеля – пальцев на обеих руках едва хватило.

– А что, неплохая идея, – сказал Васе Паша, – пора и в самом деле закусить. У нас с собой тоже кое-что есть, – кивнул он Матюшенке. – Место хорошее. Ну как, Вася?

Судя по некоторому оживлению в глазах известного писателя, ему тоже понравилась идея посидеть в пшенице. Он только кротко спросил, не очень ли это будет большой проступок перед народом – в таком количестве топтать колхозную ниву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю