Текст книги "Московский гость"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
– Но послушай, послушай, – перебил Антон Петрович, – ты говоришь странные вещи, смеешься надо мной... Или угрожаешь. Что мне грозит? Я ведь не боюсь... Какая же это совесть? И как она может воплотиться в тебе, в ком-то из вас... после всего, что вы сделали с нашим городом? Разве это возможно? Даже если и есть какая-то правда в твоих словах, все равно, все равно они ничего не объясняют, не говорят всего... Нет в них, знаешь ли, доброго, нужного сердцу... Совесть... Совесть нужна, куда нам без нее! Но такой, как описываешь ты, совесть не бывает.
– Ты говоришь о мире видимом, а что ты знаешь о невидимом? Ты уперся в видимое, на твоих глазах шоры, ты знаешь только свой убогий мирок...
– Ошибаешься, невидимое я, разумеется, не вижу, но я знаю о его существовании, и я влекусь к нему. Положим, тайны, перед грандиозностью которых я действительно мал... но почему бы тебе и не посвятить в них меня, естественно, в пределах допустимого? Я уже чуточку посвящен, то есть Петей, да, как видно, недостаточно... Ты хочешь сказать, что твоя жестокость... ну, если бы ты сейчас и впрямь обошлась со мной жестоко... где-то в другом мире преображается, принимает гораздо более приличный вид и уже олицетворяет мою совесть?
– У тебя нет оснований думать, что твоя совесть имеет приличный облик. Она вполне может быть безобразна, уродлива, жестока...
– Это совершенно невозможно! – возразил Антон Петрович с полной убежденностью.
– Сегодня я уйду. Как и куда – не знаю. Но мы больше никогда не встретимся.
– Я посвященный, – Антон Петрович указал на свой помеченный синими кружочками лоб, – и, стало быть, навсегда связан с тобой, со всеми вами.
– Это чепуха, – Кики Морова пренебрежительно усмехнулась, – пьяные проделки Пети Чура. Когда ты проснешься завтра, твой лоб будет чист, как лоб младенца. А твой друг, страдающий из-за непомерной полноты, обретет былую форму.
– А как же наш номер? Нам нужно чем-то зарабатывать себе на хлеб. Что ни говори, а выступления в этом кафе все-таки кормят меня и Леонида Егоровича. И если он потеряет полноту, наша борьба перестанет интересовать публику.
– Вы придумаете что-нибудь другое... не пропадете! В городе не останется наших следов, и вы забудете о нас. Тебе покажется смешным, что ты говорил о любви с сумасбродной девицей.
– А что можно найти смешного в нашем разговоре? Да и не говори, что не останется никаких ваших следов... все со временем становится прошлым, но всякое прошлое оставляет следы. Если этого не происходит, жизнь прекращается.
– Тебе известны такие случаи, то есть когда жизнь прекращалась? Громкие и пустые слова. И это так похоже на вас, людей, произносить речи, за которыми ничего не кроется.
– Ничего не кроется? Ты ошибаешься! Кроется любовь, по крайней мере у меня... Я не в ответе за других, не знаю, как там у них будет с вашими следами... Но я... твой след, о нет, я так люблю, что для меня прошлое не может погибнуть без следа! Разве я смогу тебя забыть? Не буду тосковать? О, я хочу спасти тебя! Что я должен для этого сделать?
– Назови меня по имени.
– Зачем? – Антон Петрович подозрительно взглянул на девицу.
– Видишь, ты стыдишься моего имени.
– Ну, оно не кажется мне настоящим... Лучше скажи, что я должен сделать, чтобы спасти тебя.
– Ровным счетом ничего.
– Не может быть! Неужели люди так беспомощны? И я не в силах помочь тебе? Пойми, я готов, я сделаю шаг... я бы уже сделал его, но тут какая-то преграда, стена, я ее чувствую... Может быть, это запрет, но в твоей власти отменить его, и если это в твоей власти, так отмени! Я пойду за тобой...
Он говорил в тайном расчете и надежде, что, закрутившись вихрем слов, выпустит из себя жаркий пар, в который превратились его чувства, и у них с Кики Моровой еще останется время как-то устроиться в выпущенном на волю неистовстве. Они поздравят друг друга, увидев фейерверк той молодости, которая внезапно пробудилась и забродила в нем, стараясь заменить смутность и невразумительность его любви. И на смену будням придут чудеса вечной Кики Моровой. Он ведь не сомневался в ее вечности, и то, что она говорила о близком конце, подразумевало разве что некие изменения, но никак не конец бытия. И он тоже хотел бы иметь такую продолжительность, не нуждающуюся в помыслах о завтрашнем дне, в категориях добра и зла и мучительных поисках смысла и цели. Он позавидовал Кики Моровой, ее благополучной устроенности, ее перемещениям из неизвестности в неизвестность, которые, надо думать, оборачиваются всегда восхождением на более высокую ступень развития. Быть совершенной и жить в совершенстве, – вот что значит быть Кики Моровой. Так полагал бедный Антон Петрович, который не знал, что и думать, на что опереться, куда стремиться, после того как девица, особа, судя по всему, выдающегося ума, наговорила ему кучу совершенно неожиданных вещей, в сущности даже сделала выговор, была с ним предельно откровенна, но сказала нечто такое, с чем он при всем желании не мог согласиться.
Однако свободного времени для проявления горячих чувств и купания в любовных парах уже не оказалось. Все вышло! И с Кики Моровой, т. е. с ее совершенством, обстояло далеко не все так просто, как на миг почудилось ищущему своих путей к солнцу Антону Петровичу. В светлой комнатке на том месте, где сидела, пригорюнившись, красивая и велеречивая особа, усугубился вдруг неровный участок тьмы и в нем находилась уже не красна девица, хотя бы и оторвавшая себе ухо, не смуглая и жизнерадостная секретарша мэра, а взлохмаченная, невероятно костлявая старуха с тоненькими ручками и ножками, в каком-то ветхом платьишке. И это совесть? Это его, Антона Петровича, больная совесть? Ей он должен доверить свои душевные муки, позволить ей быть его вечным укором, неким духовным игом и даже источником физической боли? Мысль смешная, но Антону Петровичу было не до смеха, ибо внезапное преображение возлюбленной напугало его. Он понимал необходимость как-то выразить свое отношение к происходящему, проявиться, обнаружить сочувствие или смелость, доходящую до бесстыже откровенного бегства с места этих событий, которые, естественно, не должны были затронуть его. Но он стоял, как приросший к полу, смотрел на то, чем стала Кики Морова, еще минуту назад первая красавица Беловодска, и не мог пошевелиться. Старуха же смотрела на него чуточку кокетливо и насмешливо, словно спрашивая взглядом: ну, как я выгляжу? нравлюсь я тебе?
И все же он чувствовал, что до странности игривая улыбка, обозначившаяся между резкими скулами старухи, под длинным и острым носом, на тонких ниточках ее губ, приманивает, привязывает его даже сильнее, чем таинственный блеск смуглой кожи Кики Моровой и болотные огоньки в ее глазах. Нынешнее было гораздо ближе его состоянию, молодость, которая вспыхнула было, подзадоривая его к бойкому объяснению с девицей, была в сущности наигранной и вымышленной, а теперь он занял подобающее ему место. И оно, это место, было возле старухи, имени которой он не знал и которая взирала на него с благодушным коварством. Вместе с этой старухой они были моложе, звонче, свежее всякой молодости! Он и сейчас полнился желанием помочь ей, спасти ее, хотя еще отчетливее понимал, что это невозможно, по крайней мере в том смысле, в каком он понимает спасение. Вряд ли она и нуждалась в его помощи. Но что-то же должен он был сделать для нее! Антон Петрович вытянул руки, нацеливая дрожащие пальцы на старуху, всем своим съежившимся, как под кистью художника-карикатуриста, обликом умоляя ее сказать, что в его власти сделать.
– Кики! Кики! – закричал он. – Не бросай меня одного! Я твой!
– А-а, живи... – И она, оскалившись в язвительной усмешке, махнула костлявой рукой.
Антон Петрович затопал ногами, яростно выделывая свою драму, но словно опустился занавес, темная ниша исчезла, и свет снова равномерно распространялся по артистической уборной. Старуха пропала. Никакой Кики Моровой не было и в помине. Она исчезла, просто рассеялась в воздухе. Где она теперь, что собой представляет, Антон Петрович не понимал совершенно. У него мелькнула мысль, что Кики Морова, преобразившись в улыбчивую старуху, а затем и вовсе исчезнув, унесла с собой какое-то представление о нем, на своих тоненьких бойких ножках побежала по лабиринтам времени и пространства созданием, знающим о его, Антона Петровича, существовании. Где-то за пределами поддающегося познанию мира ведет свою жизнь создание, знающее о нем, и эта мысль служила ему немалым утешением, отнюдь не спасая, конечно, от горького одиночества. Но утешившись таким образом, он осознал всю невозможность любви к тому, что так или иначе оставалось Кики Моровой. Вся краска выжалась из его лица, бледный, пошатываясь, он вернулся в зал к друзьям и зрителям, что-то еще думая о предстоящем выступлении, веря в его неизбежность. Взглянув на него, Красный Гигант тотчас догадался, что происходят события необычайной важности, и его охватила досада, поскольку Антон Петрович был в этих событиях уже задействован, а он опять остался в стороне. С его уст сорвалось:
– Что случилось?
Антон Петрович поднял руку на уровень груди, провел ею в воздухе и ничего не ответил на взволнованный вопрос друга. Зато внезапно оживился Петя Чур.
– А то и случилось, любезный, – сказал он с живостью, словно и не сидел минуту назад перед Леонидом Егоровичем квелым и сонным, – что комедии пришел конец.
– Ну хватит, хватит! – взбеленился Красный Гигант, тяжело поднимаясь из-за стола. – Я не позволю так обращаться со мной, я вам не мальчишка! К черту ваши загадки, мне давно пора все знать! Вы, оба! Что вы затеваете?
Петя Чур достал из кармана зажигалку, пощелкал ею, задумчиво глядя на огонек.
– Для кого-то конец света, – сказал он, поднося зажигалку к свисавшей над головой Красного Гиганта бумажной гирлянде, – для вас же, славный мой шут, всего лишь пустячок, небольшая встряска...
Толстяк, вытаращив глаза, с глухим собачьим ворчанием отскочил в сторону, а пламя побежало по гирлянде, пожирая ее, разрастаясь, веселея. Красный Гигант, хотя и выбежал из зоны, где Петя Чур затеял пожар, не чувствовал себя в безопасности. Он, не зная, как выразить свое недоумение, принялся сосать палец. Одновременно он медленно накалялся от гнева, но и сознавал себя беспомощным, жалким, глубоко несчастным. И такую его беду наглый болтун из мэрии называет пустячком?
– Но это, это... – толстяк задыхался в тупиковом поиске слов, – я не понимаю... что вы делаете, молодой человек?
Петя Чур был на редкость беспечен.
– Гори, гори, веселое заведеньице! – Легко порхая между столиками, он поджигал и в других местах. – Мы здесь недурно проводили время, правда, ребята? Но всему когда-нибудь приходит конец!
Посетители, до этой минуты заядлые пьяницы, а теперь сумрачные и неказистые люди невдомека, повскакали со стульев, они шарахались от вооруженного зажигалкой молодца и наконец сбились в темную кучу у дверей, толкая и давя друг друга, с тревогой озираясь на быстрые траектории огня. Антон Петрович, с отвлеченной невозмутимостью, не проявляя никакого интереса к занимавшемуся пожару, проследовал к выходу, а за ним потянулся и Петя Чур. Пламя вдруг резко и страшно полыхнуло по всей зале, открыло жуткую пасть, оскалилось, выпустило когти, забило бесчисленными хвостами, среди которых, с замечательным проворством подбрасывая тонкие ноги и повизгивая, метеорно нес к выходу свое невероятное брюхо Красный Гигант. Макаронов тоже завизжал. Он ринулся было в огонь, но охранники, предчувствовавшие нечто подобное, были начеку, споро подхватили его и силой, не внимая хозяйским протестам, выволокли на улицу, на тротуар, где уже стояли в своих артистических нарядах Красный Гигант и Голубой Карлик. Владельца кафе потрясло их равнодушное бездействие, их неземная, нездешняя отстраненность. У него осталась большая сумма денег в кабинете, там же хранились кое-какие важные документы, и он не мог отделаться от мысли, что огонь еще не перекрыл туда доступ. Петя Чур, склонившись к уху Макаронова, вкрадчиво шепнул:
– Смелее! Огонь только и ждет, когда ты бросишься в него, чтобы разыграться по-настоящему!
Визгливо, по-бабьи, голосил Макаронов и рвался из крепких рук охранников, а те, зная, что поджег Петя Чур, из какого-то инстинктивного или суеверного страха не указывали на него. Услышав, что он сказал хозяину, эти дюжие парни взглянули на чиновника робко и почтительно, а Макаронов завертел головой на тонкой, как стебелек, шее, страшась, что сейчас вновь нанесут удар – энергетический, психологический, предназначенный индивидуально ему – вольют яд в кровь и мозг, заставят броситься в огонь. Он уже подпал под чары, бился в немыслимых тенетах, пищал в силках, как пойманная птица. Благообразный, подтянутый, прилизанный чиновник Петя Чур стоял рядом с артистами и любовался делом рук своих, – пламя выбивалось наружу из окон и дверей длинными языками, и это зрелище как будто гипнотизировало поджигателя, а вместе с ним и зрителей. Охранники на мгновение ослабили хватку, Макаронов вырвался и бросился к двери; в последний раз мелькнул его клоунский костюм; бумажный колпак на его голове вспыхнул, и Макаронов исчез за стеной огня.
Артисты бросились вдогонку за уходившим Петей Чуром, и Красный Гигант сопел и как будто всхлипывал. Антону Петровичу казалось, что Петя Чур торит путь к исчезнувшей Кики Моровой, к тому же он был тем, кто сделал его посвященным, и таким образом тоскующий и ошеломленный всем пережитым актер нуждался в этом расторопном чиновнике, к которому его приятель по-прежнему обращал мольбы сотворить чудо, снять с него колдовство.
– Нет, господин, постойте, постойте! – взывал Леонид Егорович жалобным голосом и на ходу стирал ладонью пот, обильно струившийся по его лицу. – Я прошу вас! Не убегайте, мне трудно угнаться за вами, я не такой уж поворотливый, не такой, как вы... Но я очень прошу! Выслушайте меня!
Григорий Чудов и летописец Мартын Иванович, которые прогуливались по улицам, занятые наблюдениями и беседой, с удивлением посмотрели на этого странного, смешного человека в красном, словно бы возносившего молитву небесам. Да и катившийся с ним рядом Антон Петрович выглядел забавно в его голубом трико. Григорий узнал, конечно, артистов из "Гладкого брюха", но их появление на улице, даже в такой из ряда вон выходящий день, появление в сценическом облачении, производило впечатление какого-то удручающе грубого, надуманного гротеска.
Перед тем московского гостя и беловодского хрониста обогнала еще более удивительная компания, состоявшая из Пушкина, Горького и великого поэта из Кормленщикова. Они спасались от огня, шатались и напевали. Григорий Чудов неожиданно воскликнул, указывая на комедианта, изображавшего Фаталиста:
– Я мог быть на месте этого паяца!
– Но я-то настоящий летописец! – громко и запальчиво выкрикнул Мартын Иванович. – Вы до сих пор не оценили по достоинству мою деятельность, молодой человек! Я пишу! Ничто в этом городе не ускользает от моего внимания!
Петя Чур, заслышав обращенные к нему слова Красного Гиганта, не обернулся, но замедлил шаг, давая артисту возможность изложить все его просьбы. Впрочем, и слушая, молодой человек занят был исключительно собой, прислушивался к температуре в самых отдаленных уголках тела, к току крови и даже прикладывал с задумчивым видом палец то к голове, то к груди, проверяя их сохранность. Осмыслив добытые в этих исследованиях данные, он грустно кивал в подтверждение, что дела его плохи. Почва уходила из-под ног Пети Чура.
– Люди добрые, – изливал душу Леонид Егорович, апеллируя не только к чиновнику, но также к Антону Петровичу и даже к следовавшим за их пестрой компанией московскому гостю и летописцу, как если бы и от них зависело его будущее, – войдите в мое положение! Допустим, я заслужил это наказание... но на время, я хочу сказать, что оно должно носить временный характер, и я вправе это сказать, глядя на моего друга, пережившего подобное... Испытательный срок, да? Допустим, но я его выдержал, не так ли? Все мыслимые сроки вышли, я уверен! Или вы так понимаете свою демократию, что я должен ходить с этим пузом до скончания века? Ждать, пока вы перестанете мутить воду? Но ведь я отлично зарекомендовал себя за это время. Укажите на мои ошибки... вряд ли вы их найдете! Я держался молодцом, ничуть не хуже моего друга, но он уже давно в норме, а я все еще постыдно, невероятно, безобразно толст! Почему? Был отвратителен в роли политика... Я признаю это! Связал свою судьбу с грязнейшей из партий, с мракобесами, ненавистниками людей, и поделом поплатился за это. Но наказание исчерпано! Я другой уже! Был и артистом... Разве я мало потешил вас, кувыркаясь по сцене?
– Зачем же ты унижаешься, Леонид Егорович, – не удержался, вставил наконец Антон Петрович. – Нельзя, это нехорошо... держи себя в руках!
– Держал! Больше не могу! Я тоже человек! Я требую снисхождения и милости!
Леонид Егорович, которого просто заклинило на ужасной мысли, что с ним поступили крайне несправедливо и что у него едва ли остались надежды на лучшее будущее, причитал и дальше, но Антон Петрович уже не слушал его. Из его памяти как-то ускользнул прогноз Кики Моровой, что уже завтра его друг проснется нормальным человеком. Он даже, пожалуй, знал наверняка, что Леонид Егорович действительно лишился всех шансов вернуть себе былой облик и что связано это с происходящими в городе переменами, с исчезновением Кики Моровой и стоящим теперь на очереди исчезновением Пети Чура, а также, очевидно, и всех остальных пособников мэра, не исключая и самого Волховитова. Кому в подобной суматохе до маленькой обиды какого-то дурацкого Красного Гиганта? Антон Петрович жалел друга, но его плач и жалобы, его униженные просьбы были ему неприятны, сам он вел себя куда достойнее, когда соглашался в больнице на сделку с Петей Чуром, хотя о самом этом факте предпочитал не вспоминать. Сейчас он думал о том, что будет завтра с ним, когда он проснется не просто в новом городе, потерявшем своих правителей, а в городе, где он уже никогда не встретит Кики Морову.
И это пробуждение представлялось ему немыслимо отдаленным, пунктом на столь дальней дороге, что и конца ей не было видать, она терялась не то в тумане, не то в какой-то паутине, по странной прихоти видения символизирующей время. И сам он проснется уже не сегодняшним человеком неопределенного возраста, полным сил и готовности влюбляться, прожигать жизнь и жить в свое удовольствие. Его будущее, неизбежное и, невзирая на всю дальность дороги, близкое, именно в усеченности и высыхании, в том, что он станет субъектом смехотворных размеров, без определенных занятий и заметного лица, тщедушным, нервным, бесполезным, с поредевшими волосами, с мхом в ушах и вечной щетиной на щеках, с прошлым, о котором никто, кроме него, ничего не будет помнить. Возможно, он уже стал таким человеком. И что же он помнит о своем прошлом? Вопрос лучше поставить так: что из его прошлого достойно упоминания? Что он расскажет своим внукам? Что когда-то был режиссером театра, потом политиком, стал эстрадным борцом, клоуном? И любил фантастическую женщину?
Странным образом он ощущал, что все это уже действительно в далеком прошлом и что воспоминания о таком прошлом не способны ни в ком пробудить никаких ярких ассоциаций. Даже в нем самом, для него это тоже довольно-таки тусклые страницы каких-то незавидных событий. Впрочем, для окружающих вообще ничто, как если бы он потерял свое поколение, современников и очутился среди людей далекого будущего, в которых его рассказы не отзываются хотя бы эхом чего-то прочитанного в книгах или в учебниках истории. Неужели Кики Морова сказала правду: люди начисто позабудут короткую эру правления Волхва?
Но как такое возможно? И все же дело не в окружающих, среди которых он, может быть, только по случайности заблудившийся человек, а в нем самом, в том провале, которым стало для него самого время его страданий и любви. Он помнит это время, но оно не мучит, не прожигает его, он не вздрагивает и не просыпается среди ночи, внезапно вспомнив что-то из той поры. Оттого ли так, что он внезапно состарился, оскудел, растерял взволнованность и не обрел ничего, кроме безразличия?
Нет, повинны в этом забвении, а следовательно и безразличии, все-таки именно окружающие. Он что-то помнит и этим лучше их, не помнящих ничего. Благодаря этому он неизмеримо выше их. Но в высшем смысле достигнутое все же никакая не высота, оно возвышает его над толпой беспамятных, безмозглых, фактически безголовых, но не возвышает его лично, не возносит его дух, не позволяет дотянуться до совершенства, которое погрезилось ему, когда он мечтал погибнуть, исчезнуть вместе с исчезающей Кики Моровой.
Антон Петрович не хочет быть таким. Ему стыдно жить в пыли забвения, в этой пустыне, где зной высушил всю влагу и все превратил в песок, в этом провале, где смутные тени неких обитателей мнят непознаваемым провалом собственное недавнее прошлое. Антон Петрович находит зазорным для себя с такой тусклой ленью, с такой бесцветной тоской припоминать происходившее с ним вчера, жить настоящей минутой, жить не для чего иного, чтобы только жить, не иметь живого отклика в душе на воспоминания, которые по праву следует назвать светлыми. Какой стыд, позор и мрак! И если он лишен возможности быть другим, если быть нынешним его заставляет собственный одряхлевший, поизносившийся организм, в котором душа едва держится и служит разве что бесполезным придатком, он предпочитает убить себя.
Решение созрело мгновенно, по правде сказать, была прямая дорога в пропасть, а не мысль с ее хрупкими и призрачными построениями. Антон Петрович запищал тонко, словно комар, подбежал к гранитным перильцам набережной, перемахнул через них и кинулся в реку. Быстрое течение понесло его. Он отнюдь не попал сразу в объятия избавительницы смерти, а если и рассчитывал, что умрет от одного соприкосновения с водой, то этим надеждам не суждено было сбыться, как и тем, что он разобьется о кстати подставившееся дно. До дна он не достал вовсе, какая-то сила легко, играючи вытолкнула его на поверхность, и он поплыл, не прилагая почти никаких усилий, в серых сумеречных водах, мутных и грязных. Но оставшиеся на берегу понимали грозившую ему опасность и не отрывали глаз от его головы, стремительно превращавшейся в точку. Леонид Егорович умолк и застыл, как изваяние, а Мартын Иванович закричал, замахал руками, призывая помощь. Григорий же развел руки в стороны, давая понять, что летописец знатно ошибся, если вздумал адресовать ему свои человеколюбивые кличи.
Вдруг нечто широкое и плоское, с маленькой хищной головкой и каким-то подобием крыльев по бокам, мясисто шлепнувшись на тротуар, вышмыгнуло у них из-под ног, перевалилось через перила и целеустремленно помчалось по воде вслед за самоубийцей. Безусловное отсутствие Пети Чура на набережной заставляло предполагать, что именно его настигло это умопомрачительное превращение и не кто иной как он затем порадовал взоры очевидцев сверхскоростным движением по воде как посуху в образе некоего крылатого ската. Нагнав Антона Петровича, это быстро освоившееся с водной стихией чудище нырнуло под незадачливого утопленника, бережно объяло его, облепило в точном соответствии с контурами тела и уже с какой-то властностью повлекло на себе, но не прямо и тем более не ко дну, а принявшись с игривостью выписывать на реке причудливые зигзаги. Антон Петрович, даром что ужаснулся, цепко запустил пальцы в мягкое тело спасителя, чтобы удержаться на нем при той невероятной гонке, которую новоиспеченный скат затеял явно в свое удовольствие. Артиста заставила содрогнуться от отвращения вдруг возникшая над поверхностью воды и замаячившая перед ним носом его удивительного корабля птичья головка этого чересчур подвижного существа. Но, стыдясь своего страха, смущенный тем, что на виду у своих спутников предпринял попытку самоубийства, однако не разбился насмерть и теперь плывет Бог весть на чем по речной глади, он только засмеялся, словно от щекотки, и с упреком вымолвил, нервно хихикая:
– Ну перестань! Что ты делаешь? Оставь меня...
Бывший Петя Чур, сподобившийся великого таланта к маневрам на водных просторах, еще немного повальсировал, а затем с обескураживающей внезапностью свернул к берегу, на котором стоял кремль, и, непостижимым образом спружинив, выбросил на него Антона Петровича словно из пращи. После этого деяния он нырнул в воду и больше не показывался. А кричащий от ужаса Антон Петрович, не имея ни малейшей возможности своевременно выйти из горизонтального положения, пропахал носом пляжный песок, заехал в густые заросли у кремлевской подошвы и прекратил вынужденное движение лишь тогда, когда древние стены поднялись у него на пути непреодолимой преградой.
________________
Убедившись, что жизни Голубого Карлика больше не угрожает опасность и помощи Красного Гиганта, побежавшего к мосту, чтобы перебраться на противоположный берег, будет с него довольно, Чудов и Шуткин продолжили свою прогулку.
– Вы видели все собственными глазами, – вдруг закипятился Мартын Иванович, сбился с шага и стал продвигаться на манер раненого таракана. На ваших глазах этот молодой человек... а его принадлежность к штату мэрии, полагаю, не подлежит сомнению... превратился в... в... в... одним словом, в ископаемое, в нечто такое, во что мы с вами... никогда, никогда! Летописец потряс кулачками. – Я подчеркиваю, не вызывает никаких сомнений, что превращение произошло именно с ним... Иначе как вы объясните его исчезновение и одновременное появление того самого существа, назвать которое точно и определенно, даже в мифологическом смысле, я не берусь? Так какие же еще доказательства нужны вам, Григорий?
– Доказательства чего? – откликнулся Григорий с показным простодушием.
– Того, что в мэрии имеется, по крайней мере, один молодой человек... этот самый, который на наших глазах... молодой человек, который на самом деле и не человек вовсе, а существо неизвестной породы или вообще нечистая сила. Но я думаю, что он не один там такой, я убежден в этом! Вся мэрия сверху донизу... ужас, ужас! И вы требуете еще каких-то доказательств?
Григорий не питал к старику недобрых чувств и вовсе не думал оскорбить его. Но когда сейчас он усмехнулся, Мартын Иванович, если бы он не был сосредоточен целиком на изобретении убедительных слов и приглядывал за своим молодым другом, непременно и не без оснований истолковал бы его улыбку как высокомерную и недоброжелательную. Это иногда получалось у Григория само собой, независимо от его воли и чувств.
– А я никаких доказательств и не требую, – возразил Григорий. – Вы зря волнуетесь, Мартын Иванович. Поймите меня верно, я не только интересуюсь ходом вашей мысли и уважаю ваше мнение, я люблю вас всей душой, как никого в этом городе. Я много думал о тех словах, которые вы сказали в прошлый раз в защиту жизни... в защиту каждого листочка на дереве и самого убогого на вид дождевого червя... кажется так? Я почувствовал одиночество и печаль вашей старости, мой дорогой!
– Ну-ну, не будем об этом... – смутился старик. – Я, может быть, наговорил тогда лишнего... так, отчасти разошелся...
– Я давно уже понял, – сказал Григорий, – что беловодская власть ведет свою родословную хоть и из тьмы веков да не от известных нам исторических лиц.
– Если бы только это! Если бы! И вот вы говорите, что я зря волнуюсь... Нет, я волнуюсь не зря! Мне не безразлична судьба моего города.
– Но и мне она тоже не безразлична, – ответил Григорий.
– Однако вы всегда спорили со мной, никогда не соглашались... Вы всегда... у вас... как бы это выразить... вы всегда были себе на уме... Я, может, не совсем точно выразился...
Григорий перебил со смехом:
– И тем не менее я готов признать вашу критику справедливой. Только что проку ворошить мои прошлые грехи? Посмотрите, что творится в городе сегодня. Перед этим бледнеют все мои проступки и прегрешения.
– А мы как раз к этому переходим! – подхватил Мартын Иванович. – Как раз это мы сейчас и будем обсуждать! Не знаю, как на вас, а на меня увиденное произвело гнетущее впечатление, очень гнетущее, я должен сделать на этом ударение... Какие еще нужны свидетельства тлетворного влияния наших властей на население, простых граждан и толпу, чтобы вы забили тревогу?
– А что мне ее бить? Я здесь человек пришлый, меня не услышат. Похоже, – задумчиво произнес Григорий, – власть больше не контролирует положение...
Старик вскинулся с натужным беспокойством:
– Начинается революция?
– Ну, революция не революция, это было бы слишком... Так, беспорядки, и инспирированы они мэрией, то есть в определенной степени... Но тот самый штат мэрии, о котором вы упомянули, я думаю, покидает нас... как бы эвакуация. Вы сами видели, что сталось с одним из сотрудников...
– Но вы готовы гарантировать, – торопко перебил Мартын Иванович, – что этот сотрудник не объявится где-нибудь в другом месте да еще заделавшись чиновником более высокого ранга?
– Нет, не готов.
– О, посмотрите! – воскликнул старик и схватил Григория за руку.
Они как раз приблизились к мэрии, где опять толпился народ, разогнанный было блюстителями порядка. Пограбив лотки, случайных прохожих и некоторые дома, люди снова потянулись на главную площадь, поскольку лишь здесь могли по-настоящему сознавать свое единство и силу. Здесь они собирались в огромный, страшный кулак, а им это и нужно было, ибо, припрятав награбленное и наскучив беготней по затаившимся от них улицам, они не знали, на что бы еще направить свою могучую энергию. Даже в мыслях не покушались они на жизнь мэра, и вдохновляло их незлобивое, вполне естественное желание поговорить по душам, с кем угодно и не в последнюю очередь с Радегастом Славеновичем. Но уже на площади, обретя снова единство, которое само по себе еще не обладало каким-то определенным содержанием, они опять задумались, куда же толкать всю эту колоссальную махину их братства, и как бы независимо от сделанных, или не сделанных, ими выводов, но очень гладко и натурально махина повернулась против мэрии. Весь город, как им представлялось, уже подчинился их власти, трепещет перед их мощью, и только мэрия все еще держится вызывающе независимо, следовательно, возникает необходимость разобраться с ней, не исключено, что даже и пограбить, а затем пустить красного петуха. Творческая мысль билась в пьяных головах, металась от одной крайности к другой, и вопрос о грабеже вовсе не стоял принципиально, все могло закончиться и полюбовным соглашением. Мятежной была только подзахмелевшая гордость, которая вдруг разбухла до невозможности и превратила рядового гражданина со слабо выраженными криминальными дарованиями в жупел, в машину террора, для красоты и содержательности снабженную вяло струящимся и частенько вовсе вытекающим из памяти благородно-разбойничьим мотивом народного мщения. Это опасное благородство заговорило на особой стадии опьянения, когда человек движется фактически уже без опознавательных знаков принадлежности к человечеству, но непременно хочет, чтобы его признали и отметили в каком-то высшем смысле. И в столь возвышенном порыве, в годину могущества и славы было постигнуто, что стыдно, недостойно обижать и насиловать слабых и пора браться за сильных, схлестнуться с ними, как и подобает героям, в открытом бою.




























