Текст книги "Московский гость"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
– Да, наверное, но когда дело обстоит так, как обстоит с ним, то и вся духовная сущность, как бы она ни была содержательна, висит на тончайшем волоске. И в любой момент рискует разбиться...
– Я думаю, это внешнее впечатление, – возразил Григорий. Он помахал рукой, как веером, перед своим носом, обдавая себя свежим ветерком. Жаркий денек! Да... Ты знаешь брата лучше, чем я, но ты знаешь его и слишком давно, и тебе просто необходимо вычленить в нем что-то главное. Поэтому ты говоришь о его сумасшедшем честолюбии. Для меня же главное теперь в нем, как он сегодня ушел от нас на горе... вылитый трагик! Так не ведут себя люди, у которых нет иной заботы, кроме как снискать мирскую славу. Я не сомневаюсь, что тщеславие ему присуще, но не в такой степени, чтобы сам он, помимо этого тщеславия, выглядел очень уж хрупким и беспомощным. Он может испытывать муки разочарования и неудовлетворенности, но вряд ли он когда-нибудь признает себя потерпевшим полное поражение и ни на что не годным.
В тени леса Вера ступала бесшумно, как большая кошка, вышедшая на охоту. Григорий внимательно посмотрел на нее, ему казалось, что тропинка сама стелится ей под ноги, тогда как от него бежит и уворачивается, заставляя его продираться сквозь какие-то противные колючие заросли, и он думал даже не о любви Веры к брату, а том, что такое Виктор в свете ее отношения к нему. Не питается ли она энергией, которую излучают его страдания? Не исключено, что спокойной, достигшей своих пределов и даже чуточку величественной ей помогает чувствовать себя сознание, что никто, кроме нее, не согласится взять на себя заботы о бедствующем брате и потому ее долг посвятить свою жизнь ему, стоять возле него "на подхвате", исследуя его душевные расстройства и обуздывая, как только он вздумает выйти за рамки приличий.
Вполне вероятно, что у Веры это потребительское отношение выразилось не в столь уж явной форме и не обязательно ее сознание долга оказалось ниже истинного сострадания и готовности к самопожертвованию, но, решил Григорий, совсем избегнуть двусмысленности в отношении к брату ей, конечно же, не удалось, ибо ничто так не властно над женщиной как эта жажда потреблять, завладевать под видом опеки, закабалять с самой благовидной целью. И ему захотелось откровенно поговорить на эту тему.
– А что, если не честолюбие, направляет меня? Я приехал сюда, сразу возникает вопрос, кто я такой, мне мало показалось почислиться туристом, подайте мне ранг путешественника. Возможно, я достиг этой заветной цели. Но и этого как будто мало... я остался здесь, а ради чего? Разве не честолюбие побудило меня сделать это? Не честолюбивое желание стать другим, более заметным, признанным? Я уж даже решил было, что стал поэтом. А раз так, то я, следовательно, преобразился по всем правилам герметического искусства, которое сам для себя и придумал. Но поэтом я не стал. И что же осталось? Честолюбие! Почему же ты не сказала слово, когда твой брат искал его, уже отбросив ответ и решение? Разве женщинам в таким случаях не приходит в голову выступить с проповедью любви?
Вера, как бы почуяв подвох, не позволила заманить ее в ловушку намеренным искажением истины:
– Философию и поэзию любви создали мужчины.
– А в жизни ее самыми большими и бойкими пропагандистами являются женщины, – настаивал Григорий. – Любовь! Полюби – и ты найдешь выход из самого, казалось бы, безвыходного положения. Нелепыми безделками покажутся тебе всякие псевдофилософские выкладки об исторической жизни и опасность сделаться карикатурой на самого себя. Но из этого оптимистического рассуждения не видно, что любить стоит жизнь как таковую, а не что-то определенное в жизни. Отдельные, редко встречающиеся люди достойны неподдельного восхищения, но человеческий род в целом никакого уважения не заслуживает. И женщины эгоизм человечества, ведущий в конечном счете к погибели самое жизнь, превратили в нерассуждающий и бесстыжий пафос любви. Любят же они при этом прежде всего самих себя.
Григорий шел рядом с женщиной, чтобы иметь возможность постоянно видеть ее лицо, следить за сменой ее настроений. Вынеся свой приговор, он увидел, что Вера уныло насупилась, обмякла, как если бы со всякой любовью в ней теперь было покончено.
– Не только в любви дело, а спасения в ней, может быть, и вовсе никакого нет... Я могла бы напомнить Виктору о работе, – заметила она с загадочной усмешкой.
– Работа, да... но до определенного предела, а когда кризис? Честолюбие свойственно любому мужчине, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что мужчина с притупившимся честолюбием перестает быть мужчиной. Это известно. Но когда кризис, Вера? Когда человек душераздирающе вопит оттого, что не находит себя и что окружающие недостаточно, на его взгляд, ценят его достоинства? Когда сердце человека разрывается на части потому, что он не стал поэтом, хотя, черт возьми, непонятно, почему он должен был им стать? Тут уж случайно оказавшейся рядом женщине не остается ничего иного, как вложить в свою улыбку сочувствие, поиграть бровями в намеке на некие таинства, всем, впрочем, отлично известные. Но спасает ли эта женская любовь? Она приносит успокоение, утешение, забвение, это верно, но она не поднимает, не возвышает. Она не способна дать ничего лучше тех даров, которые принесло бы удовлетворенное честолюбие. И женщина понимает это изначально, она видит это яснее мужчины, на минуту опьяневшего от любви. В конце концов она видит, что не в состоянии дать ничего, кроме себя самой, своего тела. Но сначала надо еще довести мужчину до состояния, когда он, и протрезвев, уже не захочет вернуться к прежним своим привычкам и мечтаниям. Надо навалиться на него, ловко показывая всю прелесть и соблазнительность своих форм...
– Ну хватит! – перебила Вера с досадой. – Это старая песня!
Григорий усмехнулся, довольный, что вывел ее из себя. Ему хотелось знать, скольких любовников она имела. Необходимо было как-то закруглить мысль о ней, но, уносимый потоком слов, он то и дело проскакивал мимо поворотов, которые привели бы к такому закруглению.
– Песня старая, – любезно согласился московский гость, – но зачем же отказываться от нее? В ней много правды, правды, которая будет всегда. Она как нельзя лучше иллюстрирует то блуждание по замкнутому кругу, о котором говорил твой брат. Отношения между мужчиной и женщиной – что же в конечном счете важнее их на земле? Но если и они не ведут к просветлению, к подлинному преображению, то что же тогда?
– Обсуждать это нам имело бы смысл, когда б мы и были те мужчина и женщина, которые ищут отношений или, напротив, защиты от них.
Ее слова подвели их к черте, за которой уже невозможно было бы предаваться отвлеченным разглагольствованиям. Григорий нахмурился, легко различив за показным простодушием и доверчивостью женщины готовые жарко раскрыться ему навстречу объятия. Ничего удивительного в этой влюбленности пылкой провинциалки в загадочного столичного путешественника не было, и Григория подмывало ответить на ее зов некой взаимностью, но он слишком хорошо понимал опасность впоследствии долгие годы расплачиваться за приключение в лесу скукой и разочарованием.
– Ты дальше не ходи, я пойду один, – сказал Григорий.
– Почему? – удивилась Вера.
– Я хочу попасть в Беловодск к началу праздника, а эти разговоры меня задерживают.
– Эти разговоры? Вот как ты понимаешь...
– Послушай, Вера, – перебил он нетерпеливо. – У нас еще будет время поговорить. Не так ли? Наговоримся от души... Думаю, у тебя нет причин считать, что это не так. Время терпит. Я хочу сказать, мы не говорили ни о чем таком, что нужно решить безотлагательно.
– Я тебя не задерживаю, – сказала она и остановилась. – Иди. Я вернусь домой.
Григорию показалось вдруг, что тропинка выскользнула из-под ее ног и она стоит по колено в траве, вырастает из травы, густой и ядовитой. Стоит между соснами, прямится в сосенку, юная и свежая не в пример им, вырастающим из глубокой тени, из лежащей на земле гнили.
– Как же ты пойдешь? – спросил Григорий нерешительно. Побелевшее, белое, как снег, лицо Веры приковывало его взгляд, наполняло ужасом и желанием бежать. – Хочешь, я тебя провожу?
– Нет, – отвергла она его вымученную снисходительность, – ты опоздаешь. Иди.
– Хорошо, – сказал Григорий. – До вечера.
Есть в провинции девушки, – подумал он, шагая между соснами, – умные и тонко чувствующие, а все-таки и они удивительным образом сбиваются и как будто впадают в детство, когда доходит до самого сокровенного... До самого сокровенного? Возможно ли? Жена потому и жена, что она осталась в далекой Москве, а будь она здесь, она была бы чем-то другим, чем-то большим, чем просто жена и привычная обуза. На том быстром ходу, на каком сейчас обычно складываются отношения между юношами и девушками, мужчинами и женщинами, сокровенное оказывается, как правило, чем-то незамеченным, проскакиваемым, как бы даже неизреченным, и потом поздно вспоминать о нем и искать его. Я ли выяснил, – подумал Григорий, жестикулируя, как если бы говорил вслух, другие ли установили, а мне подсунули как данность, но уже известно вполне, что без этой самой сокровенности можно обходиться. Без полноты связи и святости брака. Как будто есть что-то важнее. А может быть, и в самом деле есть. Это более чем вероятно. Правда, все зависит от того, как складывается твоя личная жизнь. Моя складывается так, что я если и не нахожу вещи более важные, то по крайней мере твердо знаю, что они существуют.
–
И снова наследники древней беловодской славы надели самое лучшее, что у них было, и, по совету градоначальника отбросив дурное настроение, в радостном предвкушении какого-то даже самоотверженного отдыха и веселья вышли на улицы. Они потекли в центр города, на площадь перед мэрией, по пути убеждаясь, что народный избранник не обманул и в самом деле отдал на увеселение городской души кругленькую сумму. Они шли, приятно удивляясь праздничному убранству улиц, и обсуждали между собой, во сколько обошлись все эти гирлянды, висевшие над головами прохожих, флажки, красочно размалеванные щиты с изображением сцен героического прошлого и назидательными примерами для подражания желающим хорошо провести время ныне, разноцветные лампочки, обещавшие с наступлением темноты создать необыкновенную иллюминацию. На всех углах появились лотки с выпивкой и закуской, и никто не находил ничего обидного в том, что бесплатно выпить и закусить можно было только в количестве одной рюмки и одного пирожка с капустой, а за повторные следовало платить. В указе поступать так таилась маленькая хитрость мэра, своего рода добродушная усмешка, между строк градоначальник как бы подмигивал и говорил населению: я-то знаю, вы догадаетесь! Догадаться и не составляло большого труда. В каком-то квартале от первого подвернувшегося лотка ждал другой с таким же дармовым угощением, и чтобы основательно подгулять, достаточно было хотя бы только пересечь из конца в конец набережную, где этих самых лотков возникло видимо-невидимо.
Сразу образовались специалисты, главным образом из числа вчерашних скептиков и нытиков, пожелавшие уточнить бдительность лоточников, и они принялись кружить вокруг одних и тех же кварталов, подходя к уже испытанным лоткам словно бы впервые. Затем и они сошлись на площади, обсуждая результаты. Одним удалось на дармовщинку выпить даже и до трех раз у потерявшего нюх на чрезмерно предприимчивых выпивох лоточника, а другие были уличены – видимо, теми торговцами, которые не поспешили с утра пораньше воспользоваться своим правом на бесплатное угощение, – и либо бежали не солоно хлебавши, либо не поскупились выложить ту небольшую сумму, что полагалась за выставленные на лотках дешевые напитки. Но и те, что удачно обвели вокруг пальца торговлю, и те, что вынуждены были вступить с ней в товарно-денежные отношения, были одинаково довольны. День начинался очень хорошо.
На площадь из мэрии вышел к людям Волховитов и снова принялся говорить о нынешнем празднике как об осуществлении самых сокровенных желаний, временном и мимолетном, конечно, но в высшем смысле показательном, озаряющем путь к празднику вечному. С маленькой обитой красным трибуны мэр в микрофон говорил о том, как надо жить, чтобы была правильность и чтобы эта правильность вела к общему счастью и благоденствию. Надо уважать друг друга, любить, надо осознать, что люди даны друг другу для совместного бытия и только общими усилиями может быть достигнуто истинное процветание. Но тут же он просил не забивать себе сегодня голову этими серьезными вещами, просто отложить их в тайниках памяти и завтра вспомнить, а пока повеселиться от души и забыв обо всем на свете. Затем Радегаст Славенович спустился с трибуны в толпу, осушил поднесенный ему кубок старинной филигранной работы и весьма внушительных размеров, до краев наполненный чистейшей водкой, занюхал полагавшимся и ему бесплатным пирожком и пошел активно челомкаться с растроганным его речью, способностью к питию и вообще приятными манерами населением.
Начался парад, в живых картинах представлявший историю Беловодска. Правда, авторы этой манифестации после долгих колебаний и сомнений решили все-таки обойти молчанием скользкую тему участия легендарного Волхва в зарождении города и сразу явили исторически развитую и полную блеска жизнь культурно-промышленного центра. Различаясь одеждами и всякими демонстрируемыми талантами, но единясь в тороватости, шествовали всевозможные слои древнего населения. День был знойный, и в лучшем положении оказались ремесленники, которые, изображая свой искусный труд у горнов, где им приходилось управляться с мехами и не забывать о тяге, по праву сбросили всю лишнюю одежду и остались в набедренных повязках, как это показано на картинах по тематике Вулкана и кузницы, а в иных случаях и в подозрительно современных трусах. Их искусство производило, главным образом, ковши, чаши, кубки и стаканы, которые отнюдь не пустовали в руках веселых мастеров. Далее шли купцы, потевшие в долгополых кафтанах и преувеличено роскошных шубах из театрального реквизита, они развлекали зрителей фокусами, доставая из просторных рукавов и необъятных карманов разные прелестные вещицы, которые тут же, по эфемерному прибытию в некие заморские края, выменивали у простодушных иностранцев на водку и табак. Воинская слава того периода была проиллюстрирована народным ополчением, сила духа которого не нуждалась даже в приличном вооружении и с неизменной победоносностью сокрушала гнусного вида выходцев из дикой степи в меховых шапках и с колчанами для стрел на спине. Получив внушительный отпор, вертлявые степняки отлетали прямиком к лоткам, где, выпив и, по грубому своему обычаю, утерев губы тыльной стороной ладони, замышляли новые козни против честного беловодского народа, щурились и скалились еще отвратительнее, выступая в очередной поход. Не была забыта и славная конница. Добрых, подходящих своей упитанностью к правдивому освещению исторических фактов коней не сыскали ни в сельских окрестностях Беловодска, ни даже на ипподроме, и только в цирке удалось подобрать нужных лошадок, и именно в количестве трех. Но это число вполне соответствовало исторической правде, как она выявлена в искусстве живописи, и на лошадок усадили в том же цирке обнаруженных богатырского телосложения атлетов, приклеив им бороды и облачив в шлемы и кольчуги. Сила этих витязей была столь необыкновенна и очевидна, что злоумышлявшие у лотков степняки и в пьяном кумысном своем бреду не грезили нападением на них, стало быть, богатыри только грозно восседали на спинах важно выступавших лошадей и, прикладывая ладони козырьком к глазам, бдительно озирали самые отдаленные рубежи отечества.
Несгибаемым, неподкупным противником этого неизвестно к чему приуроченного праздника был и оставался лидер беловодских левых Аристарх Гаврилович Образумилов. Непобежденной революционной величиной проплывая мимо лотков и прочих приманок буржуазного образа жизни, он теперь громко и внятно выразил возмущение той частью шествия, где содержался намек на погром, устроенный некогда, и не однажды, Москвой цветущему демократическому Беловодску. Совершенно радикальные революционеры, воодушевленные ясно высказанным поучением вождя и благодатно отягощенные умением переписывать историю по своему усмотрению, набросились на манифестантов, чтобы ненужность каких-то двусмысленных, разлагающих намеков заменить железной необходимостью вечного единения с первопрестольной, государственной слитности. Назревавшую пьяную драку предотвратило своевременное вмешательство блюстителей порядка. Но еще больший гнев сподвижников Образумилова вызвало отсутствие в шествии революционной странички, необоснованный, наглый скачок от всяких там старосветских помещиков к сталеваром и космонавтам гораздо более поздней эпохи. Они дружно закричали и засвистели, протестуя против этого перегиба, против столь откровенного затирания правды революционного террора и пролетарской диктатуры. Тотчас же самодельные, на ходу состоявшиеся халтурины, ленины, плехановы, каменевы и зиновьевы, троцкие, дзержинские выбежали из толпы зрителей и присоединились к параду. Торопясь оправдать свое участие в нем, они с уморительной суетливостью захмелевших людей пустились печатать шаг, выбрасывать руки в незабываемых жестах дальнего прицела и целеполагания, рубить и сечь невидимых врагов с внешнего и внутреннего фронта, корчить копирующие былых вождей гримаски и с гневно пенящейся злободневностью грозить нынешним высоко вскинутыми кулаками. Идя в этом строю, они долго говорили между собой о необходимости очередного восстания обездоленных трудящихся масс и на подходе к площади, разгорячившись окончательно, взбаламученными своими умами сочли его свершившимся.
Замыкали шествие современники, но поскольку о настоящем Беловодска сказать особенно было нечего, то там резво вышагивали полуобнаженные девицы, своего рода кордебалет, который то и дело пускался в зажигательную пляску, сопровождавшуюся дикими выкриками и визгом. Но главное действо, воплощенное в костюмах и лицах, ожидало публику на площади, куда и стремилась колонна манифестантов. Там готовилось сооружение живого памятника, состоящего из памятных, знаменитых, покрывших себя неувядающей славой героев беловодской истории. Надо сказать, однако, что эти герои были либо безымянны, либо неизвестны по наружности, либо вовсе легендарны, так что их конкретизация в памятнике носила весьма условный, во всяком случае далеко не научный характер. Так, некий простолюдин Собака, известный тем, что на одной вечевой сходке первый крикнул гоньбу заезжему князю, ставился в основание памятника и там, поскольку один не мог держать на себе всю пирамиду, довольно-таки ловко размножался и плодился. Видимо, на это хитроумное решение скульпторов навело соображение, что низам общества вообще свойственно прежде всего создавать многочисленные семьи и только затем уже оказывать нелюбезный прием приблудным претендентам на власть. На плечи целого выводка меньших людишек, скроенных по образу и подобию Собаки, должны были взгромождаться тоже приумноженные, хотя и не столь неумеренно, как в первом случае, двойники более позднего по времени и, следовательно, более прогрессивного Неудачи, прославившего свое имя святым житием в окрестностных Беловодску лесных чащобах, в частности поеданием древесной коры, что как нельзя лучше содействовало умерщвлению плоти, и лексическими достижениями в общении с диким зверьем. С тенденцией к численному уменьшению предстояло забираться на все более высокие этажи последующим поколениям, выставлявшим напоказ всяких условно помеченных и никак не поименованных полководцев, помещиков, вводивших прогрессивные методы хозяйствования, купцов, писавших очерки о заморских странах, добродетельных губернаторов, крамольных семинаристов, подслеповатых гусляров, пышнотелых баритонов и остроглазых писателей с особым провинциальным складом ума, а также юристов нового времени, блестящий взлет которых на политический олимп началась еще в государственных думах самых первых созывов.
Еще выше предусматривалось помещение довольно правдоподобно воссозданного Фаталиста, гения из Кормленщикова, а чтобы он не красовался в удручающем одиночестве, к нему реализм ваятелей прибавлял поэта Пушкина, который, не будучи беловодцем, в свое время, однако, зафиксировано посещал город, и писателя Горького, который никаких документальных свидетельств о пребывании в Беловодске не оставил, но по своей знаменитой склонности к бродяжничеству наверняка здесь бывал. Особой заботой и даже головоломкой для авторов стала верхушка памятника: звезда устарела, крест не вполне соответствовал духу нынешнего городского правления, а какой-нибудь лавровый венок или ангел, завербованный в качестве беловодского опекуна, вызвал бы, пожалуй, не ощущение триумфа, а печальные ассоциации с захоронением всех исторических чаяний и надежд. В конце концов решено было поставить поверх Фаталиста с прилагавшимися к нему Пушкиным и Горьким живую фигуру, в которой всякий не затуманенный пристрастием глаз с удовольствием узнает мэра Радегаста Славеновича.
И вот вся эта ватага разнообразно облаченных исполнителей принялась составлять композицию. Единоподобный отряд Собаки угрожающе ворчал на отшельников, что те, дармоеды, слишком жмут им на плечи своими босыми грязными ногами, а они, изможденные, но с благообразными ликами, в ответ лягали низовиков пятками, в то же время горячо протестуя, когда полководцы и купцы, выбирая себе позицию поустойчивей, ненароком водружали тяжелые сапоги на их попаленные солнцем макушки. Злобным шипением, тычками, риторическим "куда прете, сволочи?" провожали простолюдины, анахореты и служивые носителей литературной славы, хотя отлично знали, что тем и полагается забраться гораздо выше их. В особенности досталось исполняющему на самой вершине пирамиды обязанности Радегаста Славеновича: пока он туда взошел по плечам и головам товарищей, его наградили, под смех публики, не одним пинком, а после прямого попадания кулака в челюсть, едва не свалившего его вниз, бедняга вынужден был продолжать восхождение в полуобморочном состоянии. Настоящий мэр не нашел в этом ничего предосудительного, колеблющего основы и вместе со всеми смеялся над незадачливым артистом. Он был доволен и от всей души благодарил добровольных и бескорыстных устроителей этого грандиозного представления.
Изваянный искусством творцов и исполнителей лже-мэр, достигнув желанной высоты, отер пот со лба и надолго приложился к винной бутылке, правда, издали казалось, что он трубит в горн, обращенный к небесам. Публика рукоплескала ему, а путавшиеся под ногами дети бросали комья земли в Собаку и его двойников, надеясь выбить из-под памятника основу и насладиться зрелищем его крушения.
Антон Петрович Мягкотелов, который шел в "Гладкое брюхо" к раннему в этот день началу своей артистической службы, остановился поглазеть на все эти забавы. Вместе с Радегастом Славеновичем на площадь вышли некоторые его сотрудники, и среди них Кики Морова. Завидев ее, Антон Петрович вдруг совершенно потерял голову, и не удивительно, поскольку волшебная девушка была нынче чудо как хороша. Она надела платье, красоту которого описать невозможно, ее украшали драгоценности, исходившие нездешним сиянием, и многие любовались ею словно музейным экспонатом. Но у Антона Петровича была уже весьма основательно сложившаяся привычка любоваться Кики Моровой при каждом удобном и не слишком удобном случае, наслаждаться ее присутствием, он восхищался, конечно же, не ее нарядом и украшениями, а ее женской сутью, беспримерной красотой ее форм и загадкой смуглого лица, он любил ее. В голову больно, огненно ударила мысль, что далека и безвозвратна та его жизнь, когда он не знал Кики Моровой или она представляла собой нечто злое и сомнительное в его глазах, а впереди невозможность продолжать существование без нее, без ее согласия снизойти к его маленькой сумасшедшей страсти.
И вот, пока окружившее градоначальника народонаселение со слезами благодарности на глазах желало ему долгих лет жизни и правления, Антон Петрович подобрался поближе, чтобы лучше видеть избранницу своего сердца, и стал стонать, пускать слюни и шмыгать носом. Он издавал какие-то жалобные всхлипывания и вот-вот должен был заорать, как тоскующий, до злобы охваченный любовной лихорадкой кот. Но никого не удивляло его поведение, ведь многие голосили и плакали от близости мэра, просто оттого, что могут, протянув руку, потрогать облеченного великой властью человека. Если уж кто и удивлялся внезапно обуявшей Антона Петровича сопливости, так это он сам, но, разумеется, лишь краешком сознания, не вступившим еще в общий мрак, куда он ухнул с ходу, без подготовки, с головой. Он удивлялся, но не осуждал себя. Голубой Карлик и раньше подозревал, что влюблен в Кики Морову, доставившую ему, кстати сказать, больше хлопот и несчастий, чем радости, он только не догадывался и не сознавал, что любит ее до такой степени, т. е. что это вообще возможно – так любить. Бог ты мой! неужели можно до такой степени потерять голову, что ты стоишь у всех на виду, сопливишься и плачешь, стонешь в голос и простираешь руки к предмету своей страсти и вожделения?!
Вдруг рядом мелькнул Петя Чур, и влюбленный артист успел схватить его за рукав пиджака.
– Петя, как хорошо, что я встретил вас! – воскликнул он. – Помогите мне! Я совсем потерял голову... я так люблю ее, что теряю расудок...
– Ну-ну, дорогой, – Петя Чур поблажливо усмехнулся, – возьми себя в руки, не расслабляйся. И чего сопли распустил? Мужайся, парень!
– Может быть, вы даже понимаете, о ком я говорю, догадываетесь... Ах, черт! Я сам не свой... И мне необходима хоть какая-то ясность в этом вопросе... Я о ней, Петя...
– Я понимаю и знаю, – важно кивнул чиновник, – и не могу не одобрить твой выбор, Антоша. У тебя отменный вкус.
– Вы поможете мне? Я ведь не прошу многого, мне бы только немного побыть с ней, почувствовать, что она замечает меня, задерживает на мне взгляд...
– Это можно устроить. Ты в "Гладкое брюхо"? Я приведу ее туда. И мы здорово повеселимся.
– Благодарю вас, Петя! Вы сделали меня счастливым... Но не думайте, что я совсем бессилен и совсем сбрендил, что я мозгляк, над которым ей останется лишь посмеяться... я, конечно, готов преклоняться, я преклоню перед ней колени, исполню любую ее прихоть, потому что я уже потерял рассудок, но вообще-то я ради нее горы сверну, реки заставлю...
– Вот! вот! – Петя Чур, серьезно торжествуя, поднял палец. Наконец-то ты заговорил как настоящий мужчина. Я ждал этого. Я не сомневался в тебе, верил в тебя, Антоша. И ты заслужил...
В руке Пети Чура возникла отлично знакомая артисту печать.
– О нет! – вскричал Антон Петрович. – Сейчас это не нужно и напрочь бессмысленно, это уже ни к чему, Петя! Я перешагнул черту, но не в том смысле... я достиг благороднейшего безумия любви, и больше мне ничего не надо!
Однако этот совершенно утративший благоразумие, в страсти познавший пламенное и святое простодушие Антон Петрович был полностью в руках развлекавшегося игрой в наставничество молодого человека. И как несколько минут назад налетела и прошибла любовь к прекрасной незнакомке, к знойной мучительнице Кики Моровой, так теперь с неожиданной, не похожей на прошлые разы, тяжкой силой ударила артиста печать, которой торпедировал его лоб Петя Чур, не обративший ни малейшего внимания на протестующие жесты инициируемого. Словно молот обрушился на Голубого Карлика, и настоящий вулкан ответно взорвался в его голове. Он стоял обалдевший, пошатываясь в каком-то тихо клубящемся вокруг тумане. Петя Чур, исполнив свое дело, исчез, вместо него Антон Петрович увидел глупо ухмыляющиеся физиономии людей, не замедливших найти в нем козла отпущения, – это были господа, которые именно искали жертву, мишень для их сатиры, поскольку царившая вокруг атмосфера любви к мэру казалась им чуждой и отвратительной.
– Быстро же ты нарезался, мужик! – высмеивали они пострадавшего, как бы не замечая его трезвости и той муки, с какой он хватался за потрясенный ударом лоб. – На ногах-то еще стоишь? Раненько, видать, взялся за рюмку!
Но Антон Петрович и не думал пасовать перед ними. Любовь к Кики Моровой вышла из-под его контроля, поднялась на уровень, откуда было уже не узнать, да и не разглядеть действительность. И если он еще не сошел с ума, то уж во всяком случае отчетливо разделился на две половинки, одна из которых умильно улыбалась в небесах, а вторая, стоя на площади в окружении праздных негодяев и подвыпивших насмешников, рассказывала о величии своей страсти.
– Что вы понимаете? – кричал в исступлении земной Антон Петрович. Несчастные недоумки! Убогий люд! Низкие душонки! Я люблю! – закончил он другим, дрогнувшим голосом, уже как бы сверху, с небес.
Вдруг кто-то узнал его и не без театрального изящества подал реплику:
– Да это же Голубой Карлик, он в вертепе развлекает толстосумов, а раньше на митингах скидывался демократом!
Пока художественно опознанный бедолага выбирался из гогочущей толпы, ему отвесили пару внушительных пинков под зад. Щелкнули его несколько раз и по шее, чем-то тонким и жгучим. Это орудие позорной казни, быстро совершенной над Антоном Петровичем на площади в порядке самосуда, впивалось в кожу и проникало его всего как бы огненными стрелами, но тем сильнее – и пусть это утверждение не покажется высосанным из пальца – он чувствовал красоту и неотразимую силу своей любви. Она поднимала его над землей, и удары, которые, однако, настигали его плоть, воспринимались им как всего лишь неизбежные тернии, а то и вовсе досадные помехи на пути к совершенству.
–
"Гладкое брюхо" готовилось к наплыву гостей. Макаронов легко провидел будущее: эти гости сначала от души погуляют на улицах и в кафе явятся, скорее всего, в непотребном виде; однако даже такое будущее устраивало Макаронова, и всякие печальные предчувствия не сбивали его со стремления встретить посетителей чистотой и блеском. Он лично участвовал в развешивании бумажных гирлянд и разноцветных лампочек, не поскупился и на живые цветы. Расставляя их на столах, словно бы осыпанный и увитый ими, Макаронов блаженно улыбался, хотя если вспомнить о его незаурядном и столь же незадачливом жениховстве, то надо признать, что с этой стороны он не имел оснований сознавать себя счастливым человеком, поскольку Соня Лубкова в последнее время решительно отошла к Шишигину, а верного жениха, своего, можно сказать, верноподданного, и вовсе не удостаивала вниманием. И все же Макаронов улыбался, как бы закрыв глаза на этот прискорбный факт. Красный Гигант и Голубой Карлик, перед выступлением подкреплявшие силы отбивными котлетками на своем обычном месте в углу, с неприязнью следили за владельцем кафе, и у них не было ни малейшего сомнения, что этот малый, уже костюмированный под клоуна, финансовый магнат, ставший притчей во языцех из-за своих смехотворных упаданий вокруг взбалмошной поэтессы, улыбается исключительно в предвкушении новых доходов. Они не в состоянии были понять счастье жизни, через которое Макаронов проходил как через дивный лес, наполненный сказочными существами и волшебными звуками музыкальных инструментов, на которых играли безмятежные, плененные красотой друг друга боги.




























