Текст книги "Клуб друзей китайского фарфора"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Ну а вдруг случилось так, что Вера этой ночью замерзла и ее труп лежит сейчас в морге? Стоит ли мне держаться с достоинством, следуя наставлениям внутреннего голоса? Одно дело, когда совесть чиста, и совсем другое, когда ты виновен в чьей-то гибели. Не втянуть ли, пока не поздно, голову в плечи, чтобы не выглядеть смешным потом, когда тебя, этакого вальяжного, грубо возьмут за шиворот? Вдруг уже допросили Суглобова, и он показал, под присягой или как там это делается, что я отнял у девушки пальто? И меня ищут?
Ерунда! Как могло бы это случиться? с какой стати ей замерзать? Сегодня вдвое холодней, а я пойду в одном пиджаке и – выживу.
А если с собой покончила? В записке настрочила, что я на ее невинность покушался, пальто у нее отобрал и жить ей в таких условиях не под силу. Нет, и это чепуха!
Нехорошее чувство переполняло мою душу. Не знаю, на кого кстати было бы обрушить его. Я и о себе думал нехорошо. Оглядел пассажиров трамвая редколесье да и только. Уныние, как после стихийного бедствия. Унылый народ. Унылый край. Странно, что в это морозное воскресное утро всего лишь два с половиной человечка едут в трамвае, две старушки, одна из них заглянула мне в глаза. За мутным стеклом, отделявшим кабинку водителя от салона, маячила темная голова мастера, чье мастерство несло нас по гладким ручейкам рельс. Отделенная от меня, от старушек, от половинки человека, ехавшей вместе с нами, на редкость обособленная, самостоятельная голова. Я долго не мог сообразить, что значит эта половинка, это был сверток, похожий на мой, я думал, что в нем ребенок. Старушке, заглянувшей мне в глаза, я ответил вопросительным взглядом, и она поспешно отвернулась.
Я сошел близко от дома Веры. 11 часов. Слабость в коленках.
Там, как это иногда бывает, были две входные двери, разделенные узким промежутком, и обращенная на улицу была все равно что окно, так что когда Вера открыла первую, мы сразу увидели друг друга. В руках она держала кисть и на ходу смешивала краски на дощечке, лицо у нее было сосредоточенное. Господи, жива, невредима. Стало быть, она с утра пораньше упражняется в живописи, и я, войдя в комнату, увижу плоды ее творчества. Лицо у нее сделалось внезапно словно каменное. И она взмахнула рукой, показывая мне, что я должен немедленно удалиться. Кисть, палитра, мольберт. Рука творца. Я поднял повыше сверток, чтобы она его разглядела, и глазами изобразил, что меня привели сюда цели в высшей степени безвредные и даже полезные, а она повторила своей выразительный, но неуместный – ведь речь шла уже только о пальто, ей принадлежащем, не более, – жест, и захлопнула дверь. Я остался с носом.
Я побрел куда глаза глядят, шел, устало перебирая ногами, но это не могло долго продолжаться, идти куда глаза глядят – какой в этом смысл? И я вернулся к ее дому. Она мстит мне? Она задумала унизить меня, а то и вообще сжить со свету?
В двух шагах от ее дома заброшенная церквушка, на разбитых ступенях играют дети. Я выбрал толстого розовощекого мальчика, рожденного в этот мир кистью Рубенса, подозвал его – чего ты хочешь? что тебе подарить? Он не предвидел, что я явлюсь ему добрым волшебником, не подготовился заблаговременно и теперь сильно путался в своих желаниях, излагал их весьма противоречиво. Мы сторговались на пятидесяти копейках, он брался за эту сумму выполнить мое поручение. Я вручил ему сверток, и он бодро зашагал к застекленной двери. Вот он уже почти у цели (и пошел жидкий снег). Я вижу, как он барабанит в дверь, а дети, его сверстники, с которыми он несколько минут назад самозабвенно предавался играм на ступенях заброшенной церкви, уже, кажется, забыли о нем и не обращали внимания на меня (пошел жидкий снег, и они метались в нем, как угорелые, как язычники, отправляющие свой дикий ритуал). Розовощекий старается, и я с симпатией думаю о нем. А он уже, может быть, говорит молодой красивой женщине, которая что-то против меня замыслила, говорит мальчик, которому я посулил пятьдесят копеек: тетя, возьмите пальто, пожалуйста, его вам дядя передал. Просит тетю, как если бы Лазаря поет. Бог ты мой, да если вся эта история выплывет наружу, если начальник отдела Худой узнает, если Валюха узнает, если папа ее узнает... Все полетит в тартарары! Тетя, возьмите, пожалуйста, пальто. Дядя вовсе не собирался вас насиловать, дядя не вам, а только что трусам вашим угрожал ножом, да и то в шутку, и пальто он ваше присвоить совсем не думал. Я испытываю, пожалуй, нечто подобное чувствам Никиты, когда он в огромном и светлом (там потолок, помнится мне, из стекла) зале почтамта читал в уведомлении: "Ответ вам даст местное управление", и потом, когда в нетерпении своем, от нежелания или неспособности выждать, получить соответствующие указания явиться туда-то и тогда-то, помчался в местное управление поторопить его с ответом, а там дежурный, после звонков в разные инстанции, несколько свысока, но и беззлобно ответил ему, что нужно дождаться соответствующих указаний, и когда он узнал, что в его отсутствие приходил легавый и расспрашивал о нем соседей, когда он понял, что его тайные помыслы стали явными и теперь он как бы у всех на виду, и когда его вызвали наконец в управление и в управлении седоглавый полковник кричал: молчать! Или что-то в подобном роде. Никита толком и выразить ничего не успел. Эх, была бы моя воля, эх, в прежние времена мы с вами не так бы разговаривали, юноша, кричал полковник. А может, и не полковник вовсе; в штатском был. Этот штатский, вволю накричавшись, поручил закончить дело сержанту, т. е. человеку как раз в форме и действительно с сержантскими знаками отличия, и сержант все сокрушался и изумлялся, говорил: вот вы тут пишете: "... поскольку, как я все больше убеждаюсь, наше государство не нуждается в моих творческих возможностях, откровенно пренебрегая ими, я прошу выдать мне разрешение на выезд. Согласен выехать во Вьетнам или в Анголу, где, участвуя в военных действиях на стороне прогрессивных сил, сумею, очевидно, принести пользу, но если вы сочтете, что Вьетнам с Анголой обойдутся без меня, так отправляйте в Париж, Мадрид или в любую другую столицу Европы. Как поступили бы Тютчев или, например, Достоевский, окажись они на моем месте? Уверен, они поступили бы точно так же..."
– Вы пьяны были, когда писали это?
– Нет, я был трезв, в отличном настроении и хотел как лучше.
– Ну, пишите объяснение.
И Никита пишет: "... если вам не показался убедительным мой пример с Тютчевым и Достоевским, вспомните Герцена, и хотя я далек от мысли равнять себя с этим великим человеком, тем более что мне и не под силу бить во все колокола, меня, однако, умиляет та простота, с какой он выдумал покинуть пределы нашего отечества, и пример его представляется заразительным..."
– Я могу надеяться, что мне разрешат уехать?
– А разве об этом идет речь?
– Что же мне делать дальше?
– Продолжайте заниматься своим делом.
Никита подумал – когда полгода спустя на улице заметил своего собеседника уже в чине лейтенанта – возможно, и я внес лепту в его повышение, ведь он быстро и ловко сообразил все в моем деле и мне не оставалось иного, как отступить.
– Она не берет.
– Не берет?
– Нет.
Я, как в тумане, обескураженный, даю мальчику пятьдесят копеек, а он с серьезным видом возвращает мне сверток.
– Значит, она не берет?
– Не берет, она сказала, что это не ее пальто.
– А чье же? Твое, может быть?
– Она сказала, чтобы я отнес его туда, где взял.
– Я дал тебе пятьдесят копеек?
– Нет.
– Неправда! Ты плохо начинаешь, мальчик. Ты вступил на скользкий путь.
И я поворачиваюсь и ухожу оскорбленный, и можно подумать, будто потеря пятидесяти копеек страшно огорчает меня. Завтра все узнают, что я насильник, вор. В тюрьму не отправят, это было бы уже слишком, но кровушки моей попьют. А начальник отдела Худой и жена моя не задержатся дать мне отставку. Я пойду и подброшу пальто к ее двери, я упакую пальто и переправлю по почте, но она скажет, что ничего этого не было, не находила пальто у двери, не получала по почте, я пойду в участок и честно во всем признаюсь, но из участка непременно сообщат начальнику отдела Худому, моей жене, я выброшу пальто на свалку и скажу, что никогда в глаза его не видывал, но Суглобов подтвердит, что я его украл, я подкуплю Суглобова, но они заставят этого дуралея говорить правду, они это умеют. Правду! Правда одна: я шутил, я баловал, я не собирался насиловать и отнимать пальто. Но есть еще правда взволнованных, обиженных девчушек, и они прислушаются к ней. Они говорят Никите: как вы нам осточертели! Падает снег и скрипит под ногами. Я говорю себе: ты жаждал успеха, счастья, и пришел час, когда тебе представилось, что ты добился своего, и в самом деле, у тебя интересная работа, ты под опекой не кого-нибудь, а самого Худого, великого человека, у тебя крыша над головой, добрая верная жена, кусок хлеба, кое-какие сбережения на черный день и на лишний стаканчик хереса в погребке на главной улице. Но скоро же выяснилось, что это твое счастье обманчиво! Какая хрустальная в нем хрупкость! Чуть только оступился... и где он, покой? где безопасность? где надежность? Оказывается, я жил в мыльном пузыре. И он сейчас лопнет. Какая-то пустая девчонка, возомнившая себя роковой женщиной, проткнет его, нагло усмехаясь. Так что же меня связывает с этой землей, с этим городом, с этими домами, деревьями и розовощекими мальчуганами? Общность целей, нужд, культура, язык? Или связывает память о той минуте, когда я, жадно опрокидывая в себя рюмки с хересом, говорил взопревшему от того же усердия Никите: о, дружище, ты это здорово придумал, ты отлично поступаешь, ты не ослабляй хватку, ты дерзай, это общество не заслуживает другого к себе отношения, его нужно ругать и поносить, я по себе это знаю, ты вообрази только, я у Худого провернул большую работенку и написал отчет, сам все сделал, все подготовил, а как дошло до публикации в журнале, меня вдруг куча соавторов окружила и Худой на первом месте, но ведь Худой это еще куда ни шло, это и в порядке вещей, но я-то почему, по какому такому закону попал на третье место и прохвост какой-то, он там у нас пыль тряпочкой с приборов стирает и это все его эксперименты, он почему тоже у меня в соавторах, видишь теперь, понимаешь теперь, какая у нас торжествует политика, и пикнуть не смей, живо заткнут рот, так что сбросить все это с плеч долой, вот что нам остается. Никита говорил: я от борьбы устал, от политики отошел и начхать мне теперь на политику. Вот так номер! Устал! Что-то быстро ты срезался, дорогой, и как-то очень уж некстати притомился. Я нажимал на него, подталкивал его назад, туда, в горнило борьбы. Не знаю, что там в действительности за борьба такая велась, а только мне нужно было на него хоть какой-то частью моего существа, души моей опираться именно как на борца. Это меня с ним связывало. И многое другое, конечно. Но еще большой вопрос, настоящее ли это. И разве не очевидно, что в голове у моего друга изрядная каша. Стал бы нормальный, здравомыслящий человек во Вьетнам проситься? Наверно, все политики такие. Они свои капризы и свою придурь называют политикой. Ну, хорошо. Только раз уж взялись за дело, так не идите на попятный при первой же осечке. А он мне рассказывает, что стал предпочитать херес и простодушного мальчика Петеньку, а прыгать выше собственной головы в нашем болоте больше не желает, и, мол, Тютчев с Достоевским точно так же поступили бы на его месте. Я немного даже затосковал от его пораженческих слов, почувствовал: и тут какая-то связь распалась. Понять бы еще, с чем она меня связывала. Выпив лишнего, я забормотал бредово: не тушуйся, друг, рискни, взойди хоть на плаху даже, ты вслушайся в наши народные стоны и жалобы, это придаст тебе решимости. Нет, я в кабак лучше пойду, твердит он. Я приуныл: значит, тебе нипочем, что тут у нас так ярко вырисовывается процесс нашего разложения, нашего гниения? Вижу, что он не просто упрямится, а действительно тверд в своем новом нигилизме. Отошел и гримасничает, ухмыляется. Но он все-таки шаг совершил, перемещение некое, а я хоть и призывал его, но телодвижений никаких не делал и выходило, что я просто переливаю из пустого в порожнее.
***
Вскоре я уже знал, что родителей Веры зовут Евгений Никифорович и Валерия Михайловна.
Но прежде чем я начну рассказ об этих добрых людях, я должен сделать маленькое отступление, вводящее в курс того, возможно, странного, но несомненно серьезного, по-своему даже большого дела, которому они отдавались. На короткое время и я в него втянулся. Китайцы, китайцы... далекий и загадочный народ, о котором именно в кругу Евгения Никифоровича и Валерии Михайловны меня вооружили солидными познаниями. Прежде не интересовался, а нынче признаю их великие китайские заслуги в области декоративно-прикладного искусства, ведаю о китайской их керамике и в состоянии говорить о ней даже и взахлеб. Разумеется, остаюсь дилетантом, невзирая на преподанные мне уроки, однако стал таков, что для меня уже не прозвучал бы дико и кощунственно вопрос о предпочтении китайского фарфора саксонскому или наоборот, саксонского – китайскому. В разгоряченном, но недостаточно обработанном уме какие только вопросы не возникают! И вот уже таранящий науку, мудрость, философию, искусство, высшее, абсолютное знание ум дилетанта самым серьезным и трогательным образом прикидывает, кому бы в самом деле отдать предпочтение. О Китае мы не знаем, как правило, ничего, в лучшем случае, что там всегда туго приходится простому народу, о Саксонии же нам известно, что она принадлежит Германии, а с Германией у нас уже связаны кое-какие представления, например, приходилось нам слышать, что это страна Баха, пива и туманной идеалистической философии. Роза Люксембург великая дочь немецкого народа, припоминаем мы. Но достаточно ли этого, чтобы предпочесть саксонский фарфор китайскому?
Впрочем, другой вопрос больше занимает меня. Мой корабль дал течь, и в щели, в образовавшиеся трещины я разглядел не удивительный и волшебный подводный мир, заслуживающий пристального внимания, а темную и бездонную пропасть хаоса. Легко вообразить мое состояние. Но я вижу и понимаю теперь, что хаос не есть нечто временное, преходящее, а всегда рядом, впереди нас и позади нас, и даже самого благополучного человека отделяет от него лишь хрупкая перегородка. Вчера, когда я знал об этом понаслышке, теоретически, я смеялся над скороспелыми выводами и разными легкомысленными увлечениями. Сегодня я инстинктивно цепляюсь за любую возможность вновь ощутить под ногами твердую почву. Я готов во всеуслышание заявить, что для тонущего человека и китайская керамика, превращенная в символ, в фетиш, способна предстать спасительной соломинкой. Я, однако, спрашиваю себя: тот ли я человек, которому на роду написано быть фанатиком? обладают ли вещи, идеи, причуды или люди достаточно соблазнительной для меня силой, чтобы я, отбросив всякую иронию, дошел до полного преклонения перед ними? Вопрос сложный. И принципиальный.
***
Иной раз развернется перед глазами панорама обширной цветущей долины, усеянной плоскими крышами одноэтажных домиков. Дух захватывает! Домики отделяются друг от друга лоскутками возделанных огородов. А из-под одной из крыш, но словно из недр земных пробиваются язычки пламени, донельзя аккуратные, будто нарисованные – красное с голубым. Я замираю в восхищении. Катастрофа какая, а? Или только чудится это мне? Или я стал жертвой оптического обмана и вовсе не домик горит, а летят низко над долиной неведомые существа и несут на крыльях огонь? Пожар; и сейчас загорится все, исчезнет из виду и провалится в тартар. Я потрясен, я, как завороженный, смотрю на эту трагическую и прекрасную картину, а в голове настойчиво, торжествующе вертится: Боже праведный, до чего же красива наша земля!
***
– Никита, у Веры есть брат?
– Нет, насколько мне известно. А что?
– Да так, чепуха, просто кое-что вообразилось, да и подумал, между прочим, что я ведь почти ничего о ней не знаю, ни кто она, ни кто ее родители, ни с кем она живет и о чем думает...
– Я в детстве части бывал и живал в пригороде у бабушки, в Причудинках. Там и познакомился с Верой. В Причудинках сиживал с ней рядом на горшках. А она с родителями жила в большом доме на холме, приметный это дом, большой, как дворец, и нелепый. С колоннами как в искусстве классицизма. Понял? Первым делом приходит в голову, что живут там необыкновенные тузы, а на самом деле там жила Вера с родителями. Папаша у нее и впрямь какая-то шишка, во всяком случае, всегда производил на всех очень сильное впечатление, солидный он, с важным брюшком. Он и сейчас живет в том доме, и жена у него красавица, то есть мать Веры, но у Веры с ними вышли какие-то разногласия, и она перебралась в город, сняла комнату. Выпорхнула в большую жизнь. У нее родители, по-моему, с фантазиями.
– А она?
– А она, видишь ли, их фантазии не приемлет. Довольствуется собственными.
***
Говорят Никите: ну, молодой человек, вы у нас вот где сидите...
И с выразительностью жеста хлопают себя по затылкам, по шеям, страдают, а хотели бы с удовольствием похлопать по животам, давая понять, что проглотили, слопали этого назойливого молодого человека, который как бельмо на глазу.
А что я такого сделал, что вас утомило и сделало мое общество невыносимым, что я такое сделал, что позволяет вам теперь утверждать, что я будто бы сижу у вас на шее, что это вы беспокоитесь, ведь вы, скорее, не даете мне покоя, преследуете меня и каждый мой шаг изучаете с таким вниманием, словно я подопытное животное...
А вот послушайте: "... возле кинотеатра "Космос", где демонстрировался новый американский фильм и собралась большая толпа желающих посмотреть его, в 20 часов. Инвалид, известный под именем Кеша, уже был там, разворачивая бурную деятельность. В 20.15 появился Никита и в течение ряда минут что-то активно доказывал Кеше, я уловил лишь слово, которое повторять не стану, поскольку оно является отборным ругательством и обозначает половой мужской орган, а я таких слов не произношу даже на улице..."
– Я-то как раз повторить это слово могу, потому как догадываюсь, что имеет в виду ваш целомудренный сотрудник, но вы должны признать, что на основании одного слова, даже такого, и на основании даже того, что оно под собой подразумевает, обвинять меня в преступлении или Бог знает в чем вы там меня обвиняете – это верх...
– Верх чего?
– Верх безрассудства.
– Ай, да мы не безрассудные совсем. И вовсе мы не за слово...
Воскликнул Никита:
– Нечего мне дело шить!
– Мы еще не предъявили вам никакого обвинения.
– Чем занимается Кеша, меня не волнует. Я знаком с ним и не отрицаю этого, но наши общие с ним интересы простираются не дальше пивного ларька.
– Неужели вы за вечер выпиваете до тридцати литров хереса?
– И после тридцати, если надо.
– Херес – вино португальское?
– Испанское. От названия города Херес-де-ла-Фронтера.
– Вы бывали в Херес-де-ла-Фронтера?
– Не приходилось.
– Но поддерживаете связи?
– Исключительно воображаемые.
– И дублоны вам платят воображаемые?
– Это уже чересчур!
– Допустим. Ну, а показания такого рода... помните? мы вам напомним:
"Действительно, она на меня до некоторой степени действовала, его пропаганда, и он давал мне читать кое-какие запрещенные книги, в частности, одну куда как неинтересную книжку, фамилию автора которой я забыл. Никита сказал, что эта книга не пользуется уважением у властей и что я обязан бережно с ней обращаться. Не скажу, чтобы я, по прочтении, полюбил эту книгу, но и не отрицаю, что я ее читал".
Вот так, молодой человек, кирпичик к кирпичику, слово к слову – и складывается чудовищная картина преступной деятельности.
– Я давно не занимаюсь политикой...
– ... давно?
– ... очень давно...
– ... а мы вас недавно видели...
– ... давно не читаю запрещенных книг, не держу их дома и не знаю, что с ними сталось. Сам книжек не пишу и стишками не балуюсь.
– И грамоту забыли?
– Начисто!
– И растительной жизнью зажили?
– Стебельком тонким.
– В бессмысленное существо превратились?
– И нет обратного пути!
– А бельмом у нас на глазу быть не перестали!
– Вы шутите!
– Поступают жалобы от ваших соседей. Вот послушайте:
"Однажды среди ночи нас разбудили громкие крики мужчин и женщин. Мы увидели, что из квартиры нашего соседа Никиты вывалилась во главе с самим Никитой целая ватага пьяных молодых людей, и все они стали бесноваться посреди двора, кричать, что-то делать, и разбудили весь двор своим безнаказанным хулиганским поведением. И это уже не первый раз, а такой, что мы уже и со счета сбились, хотя с мужем хотели, чтобы наши претензии и обвинения носили основательный характер и послужили нашему правому делу. До каких же пор это будет продолжаться, принимая формы откровенного разгула?"
– Было. И не раз. Я и сам сбился со счета. Что было, то было.
– И как же вы посоветуете нам поступить с вами?
Берут с улицы пьяного Никиту, а с ним заодно берут его собутыльника, который называет себя художником, волокут их в участок.
– Опять, опять? – кричит дородный капитан, тыча в грудь Никиты пальцем. – Не надоело? Зато нам надоело! Хватит, терпели! Ведите его, покажите ему, как у нас тут ракушки на задницу вешают!
Видит художник, что Никита из тесного кольца легавых в коридоре каким-то слишком уж искусственным маневром к стене отскочил, отлетел даже как будто.
– Что там? – спросил художник капитана.
Капитан лукаво и мечтательно усмехнулся:
– Там ой как занятно...
– Никита мой друг, – сказал художник взволнованно. – Никита мой друг. – Он приподнялся со стула, деловито и вместе с тем благостно заглянул в коридор и вымолвил: – Если вы его взяли, возьмите и меня.
Капитан не протестовал, не противился. Его багровое лицо сохранило безмятежное выражение. Он не был похож на утопленников, которых любил рисовать художник. Умение художника произносить слова указало ему, что и художник человек, а всякому человеку – капитан это отлично усвоил – можно навесить на задницу ракушки.
Идущего впереди Никиту окутал туман, художник почти не различал теперь своего друга. Не отличал от тех, кто навешивал ракушки. Да и не старался. Поджимай хвост, бродяга! крикнули ему. Художник не знал, как это делается, подвело его, должно быть, отсутствие рудиментарных остатков. Что-то тугое ткнуло его в бок. Совсем не страшно, подумал он, совсем не так страшно и неприятно, как казалось издали, и я правильно поступил, решившись разделить с Никитой страдания. Их втолкнули в небольшую кафельную комнату с кожаным креслом посередине. И это было уже отнюдь не так, как на полотнах Гогена. Художник подумал: а вдруг кресло воспламенится? Видать, прогулкой по коридору не ограничится дело. Художник скис. Не падай духом, приятель, крикнул Никита, докажем этим сатрапам и вандалам, что у нас есть порох в пороховницах. Художнику показалось, что Никита предал их общие интересы, заключавшиеся в том, чтобы поскорее выбраться из этой немыслимой обстановки произвола и грубости. Зачем было вещать о порохе? Теперь о них Бог весть что подумают. Ведь яснее ясного, что кресло воспламеняется. Сгоришь, как Ян Жижка. Как мотылек. Но художник быстро совладал со своим страхом, взял себя в руки. Что бы ни произошло в этой комнате, унижен по-настоящему он не будет, человек в руках врагов терпит муки, а не унижение. Его репутация не пострадает. Происходящее имеет и познавательное значение. Наступит время, когда его объявят героем, а его мучителей негодяями. Он кое в чем уступит им ныне, что ж, в другой раз отыграется, и чем больше уступит, тем больше затем отыграет.
***
РАЗМЫШЛЕНИЯ, РАССУЖДЕНИЯ И ПРОГНОЗЫ ЕВГЕНИЯ НИКИФОРОВИЧА, которыми он охотно делится с друзьями и единомышленниками, на редкость соответствуют духу времени... когда Я говорю о китайском фарфоре... эпоха Шан, династия Хань... конечно, наш кружок не назовешь настоящим объединением, каким-нибудь добровольным обществом, у нас нет официального статуса, и мы к нему не стремимся... но мы вправе называть себя клубом, потому что мы единомышленники, мы собираемся вместе и радуемся нашим сокровищам... высокая культура, взять хотя бы изделия из глины периода Тан... периода Мин... мы обладаем глубокими знаниями по интересующему нас предмету... ясное дело, Я на хорошем счету, у меня отличная должность, и чтобы обеспечить семью, приходится брать взятки... мы живем одной большой семьей... увы, не за горами старость, печальная сама по себе, но мы сохранили в себе много ребяческого, лучезарного, босяцкого... среди нас выходцы из разных мест и представители разных народов, но Я бы не назвал наше собрание разноплеменной сволочью, скорее это образец истинного интернационализма... хороши наши собрания... мы воистину увлеченные люди... Я бы особо отметил мастеров семейства Чжан... легкомысленное поведение моей жены порой раздражает меня, но Я, как истинный джентльмен, не стесняю ее свободы... удивительно хороши наши сборища... тема купли-продажи не иссякает, и это естественно, ведь для пополнения наших коллекций приходится делать бизнес и вращаться в мирке торгашей... известно, что моя коллекция из лучших, лучше нет и не бывает, мои гости бродят по моему дому как по музею и выражают восхищение с детской непосредственностью, все им хочется потрогать руками, а вино льется рекой... мы наловчились закатывать роскошные пиры, с которых многих гостей уносят пьяными в стельку... это развлечения, без них нельзя... у нас бывают запои...
***
Художник думал, а может быть, некоторым образом вообразил, что в кафельной комнатке будут: загонять иголки под ногти, пытать огнем и железом, опускать в чан с нечистотами, пропускать через тело электрический ток, сдавливать голову специальными щипцами, травить овчарками. А после, когда его выпустят под давлением мирового общественного мнения, всегда служащего пользе обиженных и обездоленных, все честные и добросердечные люди будут смотреть на него как на героя и мученика, и он проживет оставшиеся ему считанные дни больным, разбитым человеком. Таиться такому нужно ли? С обезоруживающей прямотой скажет он моей жене Валечке, что глупо жить с таким скотом, как я, и разумно жить с ним, героем, мучеником, художником, и они уедут за тридевять земель, и останется у него только одно еще сожаление: что не родился он в благословенные времена, когда у него были бы шансы стать первым кубистом, а то получается, что он вроде как эпигон, а ведь во всем повинно наше гнусное время, и гнусно, что он не родился лет на пятьдесят раньше, когда еще можно было заделаться в чем-нибудь первым, но ничего, он залижет эту рану и станет вторым мужем Валечки и справится со своей нравственно-супружеской задачей столь хорошо, как и не снилось первому.
***
ПИСЬМО ВАЛЕРИИ МИХАЙЛОВНЫ ДАЛЕКОЙ ПОДРУГЕ, по странной случайности не отправленное, забытое между отбросами, объедками, следами свинства, безобразного разгула, который ее муж называет собранием друзей китайского фарфора, письмо, представляющее собой значительный документ, свидетельство о духе, царящем в доме на холме в Причудинках, документ, наполовину уничтоженный чьей-то неосторожной или коварной рукой, начинающийся следующим образом: ...ствую удовлетворение. Опуская мелкие подробности быта, перехожу к главному, дорогая Лиза. Ты спрашиваешь, сознаю ли я всю фальшь своего существования. Еще как сознаю! Но в то же время позволь спросить: о какой фальши ты толкуешь? Обрати внимание на то обстоятельство, для меня, признаюсь, отрадное, что я имею все, чего хочу, по крайней мере, очень многое из того, что мне хочется. Я живу, не обременяя себя трудовыми хлопотами, меня не одолевают тревожные помыслы о завтрашнем дне, я имею мужа, который ни на секунду не забывает о своем долге окружать меня атмосферой любви и заботы, имею любовника, который не претендует на большее, чем похитить меня на часок-другой из-под носа зазевавшегося супруга. А если, допустим, я бы вдруг вообразила, что подобное существование не достойно меня, что оно действует на меня пагубно и обрекает на вечные муки мою бессмертную душу; если бы я, вместо того чтобы лодырничать, пить шампанское и тешиться с мужиками, пошла на фабрику зарабатывать себе на хлеб насущный и угасала в ужасном цеху на какой-нибудь никчемной или даже попросту комической должности, – не отвергла бы я очень скоро даже малейшее предположение, что это и есть истинная, разумная и правильная жизнь? Кто мне докажет, что уход от жизни, которая мне как раз вполне по душе, в тяжкие труды и нищету есть мудрый шаг, а не глупая и насквозь фальшивая выдумка?
Всякий человеческий опыт, всякая форма, в какую облекается то или иное человеческое бытие, может быть признано истинным и необходимым, а может позорным и ничтожным. Это с какой точки зрения смотреть. Я придерживаюсь мнения, что человек, если он не мутит воду попусту, а спокойно делает то, что ему нравится делать, заслуживает одобрения.
Ты упрекаешь меня, что я-де довела дочь до разрыва с нами, что мы своим дурным поведением вынудили ее уйти из дома. Дорогая Лиза, ты превратно судишь о наших с мужем методах воспитания и забываешь, что у девочки, хотя ей и пора уже прозреть, все еще длится небезызвестный и заслуживающий определенного уважения возраст разочарований и героических решений. Девочке захотелось проявить характер и доказать свою самостоятельность, что ж, пусть помыкается, а мы-то, взрослые, мы знаем, чем кончаются подобные бунты и незрелые авантюры. Еще прибежит просить у нас прощения.
Выстраивая свое патетическое обвинение, ты упираешь на тот пункт, что мы с Женечкой выдаем себя за одержимых коллекционеров, которые будто бы помешаны на китайском фарфоре, а в действительности прикрываем этим увлечением свое стремление набить дом добром и, купаясь в роскоши, предаваться пьянству и блуду. Нет, милая, опять ты наводишь тень на плетень. Во-первых, обвинять меня в пьянстве и распущенности впору разве что обветшалому фарисею, для которого все радости бытия уже в прошлом. Я взбодряюсь шампанским и пользуюсь услугами любовника лишь в той мере, в какой это доставляет мне удовольствие, и никогда не выхожу в этом за рамки приличий. Во-вторых, не я придумала китайскую керамику, фарфор весь этот их, а сами китайцы, не я слепила клуб друзей китайского фарфора, а мой неугомонный муж, тогда как лично я обошлась бы и без подобных затей. Стало быть, мое лицемерие в том, что я, не разделяя по-настоящему увлечения мужа, тем не менее поощряю их из соображений собственной выгоды, а вот простодушный и по-своему честный пафос дочери, отвергающей наш стиль, никоим образом не поощряю? И в том еще, что я, понимая, что моему Женечке и его соратникам вся эта китайская выдумка нужна лишь для того, чтобы с некоторым изыском, шиком спускать наворованные денежки, между тем не протестую, а играю с ними в одну игру, содействую их комедии? Не спорю, эти люди уже не могут не поступать дурно. Но вместе с тем они успели соскучиться по детству и ловят всякий случай, чтобы показать себя бойкими и бесшабашными малыми. Поэтому я предпочитаю называть их не порочными, а легкомысленными, и если так, то скажи, что же скверного в их легкомыслии? Почему бы человеку и не веселиться, если ему весело и если у него есть возможность повеселиться? Живем-то один раз.