Текст книги "Клуб друзей китайского фарфора"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
– А кто это "мы"? И что вам за дело до книжек?
Теперь и я внимательно присматривался к этому субъекту. Что нашла в нем Валерия Михайловна? Мне он был неприятен.
– Никита написал стихотворение, – сказал я медленно, с чувством, – и дай Бог каждому из нас сочинить хотя бы половинку такого стихотворения.
***
Надеюсь, вы узнали меня, это я, Савва. Я полный мужчина, не в смысле жиру, хотя и его у меня хоть отбавляй, а в смысле законченности. Так определила Вера, свет очей моих, и этим она хотела сказать, что мои рассуждения о нравственности являются плодом зрелого, мужественного размышления. Да, как вы уже догадались, я снова побывал у нее, и как не знал я радости, попав к ней в немилость в прошлый раз и будучи изгнанным без права возвращения, так не прибавило мне приятных эмоций и это посещение, на которое я решился после долгих сомнений и мук. С пьянством она покончила, но пьянство сменилось, увы, каким-то особым помрачением духа, затмением ума. Я посетовал, что вижу ее, любимую мной женщину, такой расслабленной, жалкой, а когда услышал ее ответ, я понял, что мои сетования – пустой звук в сравнении с ее жалобами и тем более ее горем.
– Подумайте, мил человек, – сказала она с печальным смехом, – мне ли быть в приятном вашему глазу состоянии, когда мои надежды на культурный и мирный исход приключения с Максом не только не оправдались, но я еще и второго своего пальто лишилась самым неприличным и диким образом?
– Я вижу, – ответил я ей, – вся эта странная, почти фантастическая история требует обстоятельных разъяснений, а потому я не уйду, пока вы не расскажете мне все. Но прежде я хочу знать: есть ли у вас еще хоть какая-нибудь верхняя одежда, чтобы вы могли выйти на улицу?
– Менее всего я думаю о тех пальто и менее всего забочусь, есть ли у меня верхняя одежда, – возразила она. – Есть вещи пострашнее... Анекдотическая история, в которой мой ласковый дружок Макс показал себя сущим разбойником, раздевающим слабых девушек, она, скажу я вам, вызвала к жизни необыкновенные и отвратительные процессы... ах, не знаю, какие слова подобрать, чтобы донести до вас чудовищную правду!
– Что же это за процессы? – спросил я.
Она ответила:
– А вы приходите завтра, и я вам скажу. Приходите, если уверены, что вам хватит духу выслушать мою страшную исповедь и столкнуться с явлениями, которых вы никак не можете и предполагать.
Я ушел от нее встревоженный, а на следующий день пришел ровно в условленный час.
– Значит, вы решились? – воскликнула Вера. – Решились прийти и выслушать меня?
– А как же! – откликнулся я, всем своим видом демонстрируя доблесть, хотя внутри, не скрою, дрожал как продрогший щенок.
– Ну что ж, – она движением, исполненным достоинства, откинула прядь со лба, – вы сделали выбор.
– Итак, я вправе надеяться, что мое любопытство будет удовлетворено?
– И она только оно. – Она странно усмехнулась, и в этот момент какая-то неприятная гримаса, говорившая, что Вера, может быть, в глубине души потешается над вспыхнувшими у меня после ее слов надеждами, появилась на ее лице. – Человек эксплуатирует, мучает, уродует природу, и она начинает мстить нам. Для меня уже не тайна, что исчезновение многих видов животных и резкое падение нравов в скором будущем приведут к необратимым изменениям. Природа ответит нам порождением мутантов, она и многих из нас, если не большинство, превратит в монстров. Эти мерзкие существа будут пожирать друг друга, людей и все живое, и когда они, накопившись как пауки в банке, урча и угрожающе двигая челюстями, заполонят весь мир, спасение, которое некогда возвестил мученик Голгофы, прекратит свое действие. Цивилизация погибнет. Можно ли избежать этого плачевного конца? Мой личный опыт свидетельствует, что нет.
Я сказал в ответ на ее мрачные прогнозы:
– Я всегда утверждал, Вера, что к вашим словам следует прислушиваться с особым вниманием, а ваш опыт заслуживает того, чтобы его изучали до мельчайших подробностей.
– Мутанты и монстры уже приступили к завоеванию нашего мира, – сказала она, – они уже выводятся, вьют гнезда и люди, менее других виновные в общем падении рода человеческого, в первую очередь становятся их жертвами.
– Это происходит на заводах и фабриках, где всегда так грязно, дымно и за тяжелый, нечеловеческий труд платят копейки? – спросил я.
– Как и Христос, я стала жертвой людей. Но силы неба, силы света и не думают использовать мою драму в своих благих целях, нет, мной хотят воспользоваться силы зла, силы ада. Кое-какая вина лежит и на мне, да, я тоже сплоховала, упустила время, поздно спохватилась – черное семя уже было брошено в мою душу. Когда я забеспокоилась и спросила себя, что со мной происходит, гнусный плод уже крепко сидел в моем чреве. Чего я только не предпринимала, чтобы избавиться от него, да все тщетно.
– Макс постарался? – спросил я угрюмо.
Не слушала она меня, не слышала.
– Существо ворочается во мне, укладывается поудобнее, а порой и рычит угрожающе. Боже мой, за что же мне это несчастье?! – Она опустила голову и закрыла лицо руками, и я хотел было утешить ее, заметить ей, что она, пожалуй, чересчур сгустила краски, но она, велев мне молчать, сказала, что будет лучше, если я вообще уйду, пока у монстра не возникло искушение вырваться из ее чрева и нанести мне урон.
Я считался прежде всего с содержательностью нашей беседы и верил, что в конце концов сумею помочь Вере отделаться от мрачных фантасмагорий, завладевших ее разумом, а о какой-либо опасности для себя не думал вовсе. И эта беспечность едва не стоила мне головы. Внезапно Вера с душераздирающим воплем рухнула на кровать, лицом вниз; что-то долго поделывала она руками под собой, а когда вдруг откинулась на спину, я увидел на простыни уродливое существо величиной с крупного кота, черное до блеска, с гладкой, как у змеи, кожей. Веру обессилели "роды", и ей невмочь было даже наблюдать за тем, что происходило между мной и монстром. С болью и смятением увидел я большое пятно крови на ее платье, и мне пришло в голову, что ей грозит смерть. Но мне и самому грозила смертельная опасность, существо, надо сказать, не скрывало своих враждебных намерений. Еще издали монстр плюнул, метя мне в лицо, однако я уклонился, и плевок, угодив в зеркало, прожег в нем внушительную дыру с краями, которые после быстрой и жестокой плавки висели как лохмотья. Видя такое дело, а также сознавая, что гордость не велит мне покидать комнату, не дав никакого отпора этому дьяволу, я решительно принял бой, вооружился кстати подвернувшейся линейкой и стал ею фехтовать против моего неприятеля, который как раз занес над моей головой длинные и кривые когти. Нужно знать, что монстр этот опасен, подл и мерзок не только ударами лап и хвоста, но и жгучими плевками, а еще поносными и газовыми струями, которые он, между прочим, принялся с завидной ловкостью выпускать через все свои отверстия, сжигая и рассыпая в прах всю бедную, незатейливую обстановку комнаты, томики стихов, посуду и всюду разбросанные холсты, завершенные и только начатые живописные работы.
– Уходите, иначе вы погибнете, спасайтесь, а мне предоставьте самой расхлебывать эту кровавую кашу! – простонала Вера с кровати, на которой по-прежнему лежала, сжавшись в комок.
Но я уже понял, что если под впечатлением бесчинств монстра и исходящей от него угрозы все же пошатнутся устои моей порядочности и я подумаю о бегстве, от последнего меня отвратит сила любви, той любви к Вере, факел которой я пронес сквозь годы. Так и случилось. Монстр, совершая причудливые скачки по комнате, старался боднуть меня и свалить на пол, после чего мне будет суждено лишь сделаться его легкой добычей. Просто было угадать его цели, труднее было устоять перед искушением покинуть поле брани, к чему подталкивал даже не столько страх, сколько отвращение, и не раз, оказываясь в ходе битвы возле двери, я испытывал желание закрыть ее за собой, уйти подальше и забыть о случившемся. Я хотел бы вообще уйти от мира, кризис которого и обусловил появление чудовища. Но память о чувстве, связывающем меня с Верой, хотя и не находящем у нее взаимности, не позволяла мне сделать этого, и я продолжал стойко отражать яростные атаки врага, так что в конце концов он, видя мою непобедимость, причина которой крылась, как он не мог не сознавать, в моем глубоком нравственном здоровье, не солоно хлебавши, панически и бесславно подался туда, откуда пришел. Это была моя полная и безусловная победа, омраченная лишь тем, что монстр не исчез вовсе, а вновь укрылся в теле девушки, ради блага которой я без колебаний пожертвовал бы собственной жизнью. Она тихо лежала на кровати, как бы прислушиваясь к тому, что делало в ней вернувшееся существо. У меня не повернулся бы язык назвать его ее чадом; а ведь в сущности, так оно и было, в каком-то смысле монстр и был ее чадом, и эта из ряда вон выходящая ситуация показывала черты такой трагедии и таких неразрешимых противоречий, что мой лоб покрылся испариной, сердце преисполнилось горечи, а разум закипел от возмущения.
– Вера, милая, родная, чудесная, единственная, – сказал я, – вы видели, что я не струсил и доказал нашим врагам, что рассчитывать на легкую победу им не приходится. Но борьба только начинается. Скажите, что я еще могу для вас сделать?
– Милый Савва, – сказала она, – я все видела и я преклоняюсь перед вашим мужеством. Но сделать что-либо еще вам не под силу. И будет лучше, если вы оставите меня одну.
И она отвернулась к стене, а я понял, что должен дать ей время поразмыслить наедине с собой о происшедшем, и поспешил к вам, что вы тоже узнали правду, как она ни ужасно, и спросили себя, чиста ли ваша совесть...
***
Новое обострение, конвульсии, судорога, учащение пульса, обильное потовыделение, мочеиспускание, сильные позывы на рвоту где-нибудь на задворках Дворца спорта, в обществе Кеши, который как ни в чем не бывало приветствует нас. Снова собирается наш штаб и разрабатывает стратегию возобновившейся войны. Новый поход на Причудинки. Штурм заснеженной высоты, безымянного холма с нелепым и незабываемым домом на вершине. Труба зовет в бой. Петенька с Захаром усердно оглашают окрестности воинственными кличами. Я, взявший на себя командованием всеми нашими операциями, представляю собой мучительную загадку для окружающих. Чиста ли моя совесть? Мой задумчивый вид может свидетельствовать, что я беспрестанно размышляю об этом. Но мне, ей-богу, плевать на Савву с его бредом, которым он пытался расшевелить твердыню моей души. Пусть все знают, что монстр вызрел в чреве Веры. Я всем разболтал. Пусть верят в эту басню, если им этого хочется. Из рассказа Саввы я почерпнул для себя лишь ту информацию, что Евгений Никифорович и Валерия Михайловна не выполнили свое обещание. Ну так и есть! пальто валяются в том же углу, где мы их оставили. Господи, только бы не поддаться безумию, вымыслу, бреду, умоисступлению. Не знаю, велико ли мое преступление. Есть ли у меня основания считать, что моя совесть не чиста? Можно ли полагать, а не чувствовать это? Я не чувствую. В углу валяются пальто, и я смотрю на них как сквозь туман. Туман, крадущий у меня драгоценное время. Валя спросила:
– У тебя все в порядке?
Я ответил:
– Почему ты спрашиваешь?
Она ответила:
– Потому что у тебя грустный вид.
Я спросил:
– Ты знаешь, что в таких случаях делать?
Она ответила:
– Знаешь, даже в наше время распущенности, цинизма, пьянства, всеобщего и всеобъемлющего равнодушия, даже при все том, что мы образованные люди, просвещенные атеисты, человек не может совсем не верить в Бога, и если тебе трудно, если у тебя в делах неразбериха или нелады с совестью, пересиль себя и зайди в церковь, и посмотри, что там делается, и подумай, и, может быть, помолись, и поставь свечечку, и, может быть, тебе полегчает, кто знает, может быть, Бог поможет тебе...
Я шел мимо церкви, и открытая дверь, обнажавшая загадочный вход в клочок загадочного, тускло освещенного пространства, манила меня, звала, чтобы я вошел и осмотрелся, и подумал, и тем решил свои проблемы, и я не сомневался, что во мне тоже живет вера, как живет она в моей тихой и преданной жене, как живет она в Никите и во всех тех, кто полагает, что Бог умер. Но Бог смиренный, любящий отвернулся от нас, а суровый, который покарает нас за наши грехи, еще не пришел. Смерть приблизит меня к нему. Я еще жив. Боже, я не прошу для себя больших и непосильных даров. Я молод, стоек, пронзителен, и мне с трудом верится, что грядет время старости, похожей на наказание. Немногого я прошу для себя. Возможности. Шанса. Возможности не упустить свой шанс. Горе мне с этими пальто! Они отнимают у меня время и силы, я вошел в туман и не вижу выхода, но все имеет свою причину, и я знаю, почему проклятие настигло меня. Помоги же мне выкарабкаться! Я хочу одного: работать, работать, работать, там, в отделе, где начальником Худой, под его началом, хотя бы и вечно под его опекой, пусть среди грязи, обмана, в окружении ничтожеств, шутов, пусть неправедными путями и негодными средствами, но достигать своей цели, лишь бы работать, делать то, что велит мне делать теснящееся в груди творческое напряжение, потому что нет иного выхода и в ином я не вижу смысла своей жизни.
***
Нельзя не признать и нельзя не отметить ошеломительный рост престижа клуба друзей китайского фарфора в наших глазах. Я хорошо понял своих соратников, когда при первом рассмотрении, в силу их критического настроения да и того, что Евгений Никифорович, Валерия Михайловна и кучерявый отнюдь не показали себя с лучшей стороны, увлечение огромной вазой, громоздившейся в центре гостиной, показалось им блажью. Адепты фарфора, представленные тремя слишком трезвыми, взрослыми, рассудительными субъектами, сохранились в их памяти разве что в образе каких-то сомнительных и, пожалуй даже, архаичных теней. Чепуха! детская шалость! с жиру бесятся! откликнулись на откровение причудинской троицы Никита, Петенька и Захар хором юных, но вполне бывалых мудрецов. Я не стал переубеждать их.
Совсем по-иному открылся моим друзьям дом в Причудинках во время нашего второго нашествия. Мы попали на феерию, на карнавал. А главное, мы попали в КИТАЙСКИЙ ЗАЛ. Мы могли войти и остаться, а могли обратиться в бегство, и никто бы не придал особого значения ни тому, ни другому. Мы не были дураками и выбрали первое. Валерия Михайловна, как гостеприимная хозяйка и как человек, еще контролирующий свои чувства, окружила нас заботой, и полные чаши вина в мгновение ока сосредоточились перед нами, но она и слышать ничего не хотела о пальто, ей было некогда, не до того потом, потом. И я понял ее. В сравнении с тем, что происходило в Китайском зале, мои мольбы привести к благополучному завершению историю с пальто выглядели смешными и жалкими. Впрочем, я и не опустился до мольб, я сразу понял ее, понимающе кивнул, легонько пожал ей руку и, на мгновение закрыв глаза, как бы зажмурившись в сладком и страшном восторге постижения гораздо большего, чем то можно было выразить словами, проникновенно вымолвил: я понимаю, Валерия Михайловна.
Я видел, что у моих друзей загорелись глаза и что их воинственный пыл поугас. Они сникли. Сбившись в уголке в кучу, они, не решаясь ответить весельем на веселье, царившее в Китайском зале, украдкой обменивались взглядами, недоуменными немыми вопросами: что здесь происходит? не выглядим ли мы бедными родственниками? Я усмехнулся. Нелепо и жалко смотрелись они. А глаза их загорелись потому, что они прежде не видывали никогда подобной роскоши и подобного скопления развеселившихся солидных людей, толстосумов, выделывающих разные уморительные штуки. Упоенные сознанием собственной значимости друзья китайского фарфора неистово толпились в огромном помещении, границы которого невозможно было и различить, потому что все оно было занято, уставлено, утыкано, завалено предметами, которых мои бедные познания с одинаковым смирением относят и к явным излишествам и к сфере подлинного искусства. Разгоряченные люди топтали чудесные домотканые ковры, барахтались, производя оглушительную какофонию звуков, в небрежно сложенных пирамидах хрусталя, взбирались к люстрам и там, на высоте, лучезарные как боги, творили радостную пантомиму. Жизнь кипела, кишела, ликовала. Я не берусь судить о ценности тех или иных изделий, как и об истинном значении для истории клуба того или иного участника вакханалии. Я уверовал в одно: в центре всего этого великолепия сияет, как если бы правит миром, Валерия Михайловна, а все прочие суть ее слуги.
***
Я осушил бокал, потом чашу, затем кубок, вино отличалось превосходными качествами, и мне самому захотелось как-нибудь отличиться, дозы, отмеряемые сосудами, уже казались мелкими, недостойными моего размаха, и возникла потребность осушить самое пространство, нечто безмерное, бесконечное, непостижимое, и, заболев этой идеей, я пустился в странствия по лабиринту, который представлял собой Китайский зал. Битое стекло хрустело под ногами, а мягкие ковры скрадывали шаги. Добродушного вида толстяк, украсивший свою основательную фигуру всевозможными знаками отличия, орденами и драгоценностями, фамильярно и предприимчиво подмигивал мне с грязного подноса. Тут же был надменный человек с монгольским строением лица, воображавший, что именно на нем лежит бремя ответственности за непосредственную связь клуба с китайским искусством. В траншее, по одну сторону которой стояла, грозно набычившись, мебель, а по другую как-то смутно грезились, вставали миражами развалы диковинных постельных принадлежностей, разные кружева и перины, подушечки и пижамы, в этой глубокой и сумрачной траншее, вооружившись деревянным мечом, шел в бой за отечество, за человечество, за цивилизацию и культуру начальник пожарной охраны. Его противником, человеком, резвившимся по другую сторону баррикад, был сильно захмелевший футбольный тренер, который не понимал или отказывался понимать, что участвует в военных действиях и подвергается атакам сокрушительной мощи. На перевернутом и превращенном в барабан книжном шкафу лихо отплясывали две девушки сомнительного вида. Вымазавший лицо в чернилах писатель решил, что в стране, откуда он прибыл, резко ухудшилось экономическое и политическое положение, и скороговоркой диктовал какие-то важные, достойные его пера тезисы секретарше, которая спала, поместив головку на его коленях. Помрачневший философ трагически творил фигуру умолчания, стоя в очаровательном, искусной работы тазике для ног. У писателя и философа не было противников, их никто не атаковал. Секретарша, не без труда продрав глаза, полила водой из кувшина волосы своего шефа, приняв их за цветы. У Евгения Никифоровича во рту торчала большая обглоданная кость. Я выпил с человеком, лежавшим у ног своей жены. Он испускал сладострастные вздохи. В тени пиршества, где покоились и стонали, тщетно взывая о помощи, брошенные люди, шевельнулась завернутая в саван фигура, и вкрадчивый голос предложил мне купить зажигалку. Не желаю ли я приобрести магнитофон? Плед? Машину хорошей марки? Бутылку прекрасного вина? Где-то далеко, там, где свет и тень сливались, отворилась дверь и вошел бесстыже голый любовник Валерии Михайловны. Я понял: мне жизни не хватит, чтобы обойти весь Китайский зал.
***
Гобелены, майолика, рог изобилия. Восток и Запад. В Китайском зале действуют законы преклонения перед восточным искусством. Но при случае приобретаются и западные вещи. При желании всему можно приписать китайское происхождение. Ловкий исследователь подведет под это соответствующую базу. Торговец подсчитает барыши. Сердце коллекционера забьется в трепетном умилении. Русский человек широк. Я решил продать какую-то завалявшуюся в кармане моего пиджака штучку, ссылаясь на ее загадочное, но бесспорное отношение к плодам восточных ремесел. Я рассматриваю ее и так и этак, поворачиваю к свету и прячу в тень, и не могу сообразить, что она собой представляет и в чем ее назначение. Порочно голый любовник лежит в сухой и даже пыльной ванне и думает, что теплая ласковая вода поднимает его к самому потолку, с невероятным прилежанием доказывая, что он, кучерявый, легче ее. Он наотрез отказывается купить у меня таинственный предмет, хотя я предлагаю по дешевке. Итак, ваше последнее слово, говорю я решительно и отчасти угрожающе. Он отрицательно качает головой и машет рукой, чтобы я не мешал ему принимать ванну, нежиться. Я открываю кран с горячей водой – пар клубится над бешено струящимся кипятком, и кучерявый, погружаясь в него, как демон в адские испарения, с блаженством закрывает глаза. Я издали делаю сияющей в поднебесье хозяйке дома знак, что, мол, помню наш уговор и отнюдь не сужаю его всего лишь до необходимости утрясти маленькое, давнишнее, заплесневелое дело, покончить с некой историй, в которой речь идет о пальто.
***
И все-то я, дорогой мой Савва, гадал, все-то размышлял на досуге, кого вы мне напоминаете, чему бы уподобить вашу допотопность и какой, собственно, отклик получают в моей душе ваши взыскующие слова. И открылись глаза, и обнажилась в сердце рана, и я понял: вы – моя совесть.
Я повернулся посмотреть, какое впечатление произвели на него мои выводы, а его уже и след простыл, только дух в комнате стоял какой-то особый, ни с чем не сравнимый...
***
"Замечательным следствием нашего неприятия расовых предрассудков и нашей веротерпимости, гарантирующей свободу любой совести, – записано (твердой рукой Евгения Никифоровича) в истории клуба друзей китайского фарфора, – является то, что под одним крылом общей идеи, общего увлечения и общей любви, собралась самая разношерстная и разноплеменная публика, тут и хрестоматийный русский бородач, и курчавый южанин с чрезвычайно запутанной родословной, и лысый обитатель балтийских дюн; тут и просто всемирная, космополитическая сволочь, примазавшаяся к нашему движению под предлогом его расширения и неограниченного роста; в одном углу нахрапистый и самодовольный хохол вступает в торговые отношения с коверкающим слова киргизом, в другом наш брат славянин, схватив охапку якутскую девушку, безвозмездно дарует ее народу, одряхлевшему и неведомо в каком далеке обитающему, свои чудесные, надежные гены, а в третьем – обнаглевший жидок, неизвестно как сюда проникший, хлещет мое вино и жрет мою закуску..."
***
Накачиваюсь вином. Не просто набираюсь сил, мощи, удали, не только торс мой раздувается непомерно, а бицепсы наливаются свинцом, нет, в духовном смысле тоже возрастаю я, мужаю, идеи мои крепнут среди всеобщего хаоса. Они приобретают острую направленность. Среди вавилонской толчеи Китайского зала мой взгляд неизменно отыскивает великолепную Валерию Михайловну и каждый раз все выше и выше возносит ее к ослепительным вершинам бытия. Я не видел, чтобы ее муж мог быть помехой моим амбициям, ибо он, скача резвящимся младенцем, игривым козликом, оставался все же взрослым здравомыслящим человеком, упитанным мужчиной, дородные формы которого как бы сами по себе предопределяли в нем умеренность воззрений и невозможность трагической позы ревнивца, сколько бы ни располагали к ней обстоятельства. Кучерявого я считал выбывшим из игры. Видел бы меня сейчас начальник отдела Худой! Кто действительно выбыл из игры, так это мой штаб, мои соратники – они лежали в углу гостиной на подстилке, как псы, и безмятежно спали, обхватив друг друга руками, сцепившись в клубок. Я решил до последнего поддерживать все начинания Евгения Никифоровича, а из него бил настоящий фонтан остроумных выдумок. Я первый подхватил и кинулся воплощать в жизнь его идею стихийной демонстрации, целью которой было подтвердить и поднять на новый уровень авторитет клуба друзей китайского фарфора в Причудинках. Я выступил вперед и звонко выкрикнул:
– Я готов!
Евгений Никифорович серьезно посмотрел мне в глаза, сделал выразительный жест, привлекающий ко мне всеобщее внимание, чтобы с меня брали пример, и приказал:
– Действуйте!
Я бросился собирать рассеянных по дому людей, объясняя им, что время требует от нас решительных действий, открывающих миру красоту и важность нашего увлечения китайским искусством, а Евгений Никифорович вступил в жаркий спор с женой, отказавшейся участвовать в нашей, как она выразилась, авантюре. Мне удалось собрать человек десять, остальные уже не могли служить материалом для осуществления трудного и опасного дела, задуманного нами. Мы вооружили участников мелкими вазами и кубками, чтобы они демонстрировали Причудинкам не только силу своих голосовых связок, но и реальные достижения клуба, и когда все было готово к выступлению, Евгений Никифорович, раздраженный строптивостью жены, а может быть, и тем, что кучерявого не удалось поднять даже пинками, занял место во главе отряда, перечеркивая тем самым зародившиеся у меня было командирские претензии. Но я не роптал и не обижался. Мы с криками и песнями шагнули в темную причудинскую ночь, и под нашими ногами разверзлась бездна ее тупого обывательского сна. Я шел за могучей спиной Евгения Никифоровича, топтал снег, сугробы и кричал так, что вопль сладкой болью отзывался в желудке, вызывая приятные ассоциации: да здравствует китайская керамика! собирайте фарфор! будущее за нами! Мы хотели спуститься с холма, но в нашем состоянии это было бы все равно что преодолевать отвесные скалы, и тогда мы ограничились домишками, что лепились на его вершине, мы приближались к ним и громко скандировали под окнами, призывая спящих встать, присоединиться к нам и разделить с нами тяготы и очарование этой бурной ночи. В иных окнах вспыхивал свет, чьи-то лица мелькали за стеклами, нас осыпали бранью, но никто не вышел. Евгений Никифорович, огромный и неуклюжий, как слон, неистовствовал, вступал в перебранку с разбуженными жильцами домов, грозился бить стекла, выламывать двери и не щадить женщин, стариков и детей. Мне казалось, что рядом с ним в я полной безопасности. Ослабевшие в нашем отряде не могли кричать и трубить так же громко и исступленно, как делал я вслед за нашим полководцем, и они оглашали окрестности писком, хихиканьем, каким-то сумасшедшим бормотанием и даже младенческим лепетом. Так продолжалось с полчаса, если не больше, и все шло хорошо, мы были довольны и потирали руки. Демонстранты, кричал Евгений Никифорович, выше голову! А мы и без того держались наилучшим образом. Как вдруг лавиной налетели легавые, и ослабевшие сразу стали их жертвами. Копошащаяся куча тел образовалась на снегу, странно, фантастически вырисовываясь в слабом струении света из ближайшего окна, и я, оказавшись чуть в стороне, мог видеть злобу блюстителей порядка и героическое сопротивление наших ребят. Я держался руками за голову, поскольку в суматохе получил весьма болезненный удар, вероятно, вазой или кубком, которые внезапно полетели в темноте свистящими снарядами во все стороны и со всех сторон. Впрочем, это был первый и последний урон, понесенный мной в борьбе за чистоту и величие китайской идеи. Я был доволен, возбужден, я переживал необычайный душевный подъем. Сломя голову помчался я сообщить Валерии Михайловне, что наше движение, несмотря на героическое сопротивление, разгромлено. Я помышлял об эвакуации. В крайнем случае можно выкинуть белый флаг.
***
Мне рисовалось, что дом уже на осадном положении. В гостиной я нашел Валерию Михайловну и предложил ей выбирать: безоговорочная капитуляция или бегство со мной. Выяснилось, что мудрая женщины и не ожидала от нашей вылазки ничего, кроме позорного провала, и теперь отнюдь не намерена бить по этому поводу тревогу. Бегство, сопряженное с неизбежными в ночную пору трудностями, она отвергла не раздумывая, и ее неторопливо и таинственно для меня текущие мысли выбрали капитуляцию, но очень скоро я убедился, что смысл в это понятие она вкладывает совсем не тот, какой вкладывал я. Белый флаг был, в ее глазах, чистым символом, который в нашем случае подразумевал нечто более высокое и приятное, чем процедура, обязывающая нас сложить оружие и выйти к врагу с поднятыми руками. Она и не собиралась складывать оружие. Она капитулировала предо мной, перед моей свежестью и обаянием. Но и тут великолепная Валерия Михайловна сумела поразить меня, ибо, не подарив мне возможности улыбнуться победоносной улыбкой и с торжеством заключить ее в объятия, сама вдруг пошла на меня плотоядно ухмыляющейся львицей, опрокинула на диван и, собственно говоря, подвергла насилию. Поскольку мои ноги оказались под столом как в капкане, а туловище сдавила ногами и всей своей тяжестью взволнованная женщина, я весь был словно в тисках.
Я стонал. Это следовало принять за сигналы бедствия, но Валерия Михайловна принимала за амурные вздохи. И все же я был счастлив. Я страдал от боли и неестественности тех телесных комбинаций, в которые мне приходилось складываться и раскладываться, и в то же время горячие волны любви, признательности, вожделения и еще Бог знает чего обжигали меня, корчили меня, как грешника в геенне огненной, и как младенца купали в необъятном море ласки. Я с восхищением смотрел на лицо женщины, морщившееся надо мной в невообразимые гримасы.
Неожиданно втащился в гостиную растерзанный, кровоточащий Евгений Никифорович, а за ним – очень нетвердой походкой, бессмысленно улыбающийся кучерявый, на котором одежды ничуть не прибавилось с тех пор, как я оставил его в ванной.
– Акция сорвана, – отрывисто сообщил Евгений Никифорович, – мы подверглись вероломному нападению. Черт возьми, нас разбили наголову!
Валерия Михайловна, которую неожиданность появления мужа ввела в некоторое смущение, набросила на меня одеяло, соскочила с дивана и побежала к благоверному, заливаясь идиотским смехом.
– Милый, это была засада, – запищала она, – западня, вас предали!
– Точно, предали, – важно подтвердил кучерявый, занимая ее место на диване.
– Кто? – вскрикнул Евгений Никифорович.
Взгляд женщины с тревогой и любопытством остановился на кучерявом, который, не чувствуя под собой моего присутствия, с глупым и счастливым выражением на лице хватал со стола объедки и отправлял в рот.
– Откуда я знаю, – пробормотала она.
Евгений Никифорович задумчиво, с напряжением, которым пытался подавить разбиравшую его хмельную слабость, прошелся по комнате, взял со стола бутылку и жадно приложился к ней. Его взгляд упал на моих соратников, и, пнув Петеньку ногой, он воскликнул:
– Вот кто нас предал!
– Точно, – подтвердил кучерявый. – Он же осведомитель.
Валерия Михайловна тоже опорожнила бокал.
Я не понимал, для чего она бросила меня в дурацком положении и каково кучерявому сидеть было верхом на мне, на том самом месте, которое я, не в пример ему, постыдился бы при посторонних не прикрыть хотя бы фиговым листочком, но я вынужден был отметить, что его неуемная возня придавала совершенно особую, горячую остроту моим ощущениям, так и не улегшимся после внезапного отступления Валерии Михайловны.