355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Не стал царем, иноком не стал » Текст книги (страница 2)
Не стал царем, иноком не стал
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:41

Текст книги "Не стал царем, иноком не стал"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

– Ну, так уж оно и заведено, – сказала Любушка.

– Так все поступают, – подтвердил Милованов.

– Кто все? Все приходят в мой сортир и гадят? Не надо про всех! Что за вечные ссылки на других? Когда вы, люди добрые, я про вас про обоих, когда вы научитесь отвечать прежде всего за самих себя? – Зоя высмотрела в зеркальце подругу: – Вот взять, Любушка, тебя. Ты мне подруга с детских лет, так что у меня было время проанализировать твои, так сказать, показатели. Думаешь, у меня душа не переворачивается, когда я вижу тебя в какой-нибудь очередной сиротской курточке или дрянной шубенке? Это ж надо быть до такой степени лишенной вкуса и понимания! Вырядишься пугалом, дурой старой, которая себя девчонкой воображает, и щеголяешь, а каково мне рядом с тобой? Да я тебя порой убить готова!

– Теперь на Любушку напала! – сквозь злой смех прокричал Милованов.

– Это Бог знает что такое, – не сумела притерпеться и Любушка. – Мало того, что о вкусах, как говорится, не спорят, так я скажу тебе еще, Зоя, что незачем тебе трогать мои установки и представления, потому что вкус отсутствует как раз у тебя, а не у меня.

Стали кричать Милованов и Любушка, что Зоя перегибает палку, забывается, чересчур высоко о себе мнит и лучше бы ей действительно не затрагивать людей, которые составляют единственную ее компанию близких и друзей на свете. Зоя засмеялась:

– Потому и затрагиваю, что мне не все равно. А было бы мне наплевать на вас, так и оставила бы жить, как живете.

***

Однажды какая-то женщина по телефону сказала Милованову, что его жене в магазине – а Зоя вышла купить что-нибудь на ужин – стало плохо и она просит, чтобы он поскорее пришел. Добрая незнакомка не добавила ничего в том роде, что, мол, надо очень поторопиться, если он хочет застать жену в живых, и, видимо, в этом не было никакой необходимости, а что ему надо придти, и поскорее, она сказала просто для округлости речи, и наговоренной ей для передачи Зоей, и своей собственной. Было в ее подаче печального известия много сразу бьющего тревогу, но и что-то тут же убаюкивающее. А Милованову не терпелось вернуться к работе, к картине, которую он уже много дней неистово вынашивал. Аккуратный, он встревожился и даже, хотя этого увидеть или как-нибудь почувствовать женщина уже точно не могла, взъерошил волосы, не допуская, конечно, и мысли, что можно бы тут вовсе остаться в стороне от происшествия с женой. Оделся он и по чистому, веселому снежку, выпавшему той зимой впервые, торопливо заскрипел к магазину, где по неизвестной ему причине страдала Зоя.

Милованов и Зоя не имели склонности к прочувствованным, глубоким разговорам, отделывались обычно смешками и округляли, как та неведомая женщина, о которой только что было сказано, но, разумеется, все в своих отношениях понимали и могли бы высказать, если бы в том возникла надобность. Многое говорилось между ними без слов, как бы телепатически, и такого, может быть, не было ни разу, чтобы они уселись рядком или напротив друг друга и стали обмениваться, для души, в неизъяснимом сердечном порыве, проникновенными словами, выстраивая их в удивительные фразы, заставляющие припомнить, что слово и было в начале всего. Милованов больше был расположен к подобным разговорам и когда-то, в более молодые и живые годы, даже пытался их вести, но Зоя выспренностей не любила, и он скоро привык возле нее избегать их. Зоя лишь в гневе была мастерицей удариться в пафос, и вот тогда-то странным или чудесным образом в ней иной раз прорывалась неподдельная искренность и ее слова вдруг начинали выдавать что-то сокровенное, наполняясь, можно думать, истинной душевностью, но эта последняя, в глазах Милованова, была не того происхождения и свойств, чтобы и он пустился в ответ изливать душу.

А в магазине, когда он увидел, что Зоя лежит на каком-то низеньком выступе и ноги ее в темных чулках и грубых ботинках как-то необыкновенно коротки, живот поднят горой, а лицо под скорбно и громадно опущенными веками нахмурено, он прежде всего и подумал, что нужно будет непременно поговорить с ней по душам. Наверное, это желание возникло у него потому, что он увидел жену такой, беспомощной, но и слишком незнакомой ему, о чем-то трагически и даже величаво размышляющей под маской, казалось, нарочито нахмуренного лица, и еще потому, что зевакам, приглядывавшимся к Зое с разных сторон, она досталась вот лишь нынешней, упавшей и как будто умирающей, то есть в несколько даже фантастическом, слегка и оперном, как подумал на ходу Милованов, облике. А к тому же немного стыдно было ему того, что Зою бесцеремонно рассматривают, а она лежит кверху животом, как перевернутый на спинку таракан, и о чем-то тихо и мрачно бредит в запредельности, о которой мало кто думает в своей умоисступленной жизни, хотя она, громоздящаяся, как теперь оказывалось, прямо под тяжело, театрализованно упавшими веками, в конечном счете для всех обязательна и неизбежна.

Зоя словно ждала его появления, и как только муж заговорил, выясняя масштабы случившегося, она поднялась и молча, с некоторой горделивостью в осанке, увела его из магазина. Вид у нее в действительности был расстроенный, слабый и сердитый. Она передвигала ноги так, чтобы они постоянно оставались прямыми, словно в этом заключалось для нее облегчение или, может быть, правда человека, вернувшегося с того света. Шли медленно, и муж легонько и заботливо поддерживал жену. Он думал о том, что раз жена болеет и даже падает в обмороки, то у нее есть все основания покорно держаться за него и больше не длить затею с его превращением в правильного главу семейства, которая и вообще-то уже запоздала и нелепа для их возраста. Затем Зоя раскрепостилась и пошла своим обычным шагом.

– Так в чем же причина? – спросил Милованов задумчиво.

О причинах, вообще о своем недомогании Зоя говорить не пожелала. Это было личное. Прежде она по-настоящему не болела и уж тем более не падала в обмороки, да и в будущем, как вдруг Милованов почувствовал, не скоро у нее повторится нынешнее. И нужно забыть случившееся в магазине. Милованову такой поворот не слишком-то пришелся по душе, он чересчур ярко и вызывающе указывал, практически утверждал, что жизнь продолжается и, следовательно, продолжается все бывшее до сих пор. Милованов куда-то мысленно заторопился, ловя момент, останавливая время, в котором жена еще сохранялась опрокинувшейся на пол в магазине особой с короткими ногами и огромными, как театральный занавес, веками. Тут бы и сказать нечто важное, значительное, глубокое, выходящее из потрясенной души, ошеломить жену и заставить ее с улыбкой радоваться возвращению к жизни, которая, может быть, для того и задумана, чтобы люди говорили веселые и необычайные слова, однако Милованов лишь хмыкал, вертел головой и покашливал. Зоя сказала:

– А могла в сущности и ноги протянуть.

– Ну, это было бы слишком, – ответил Милованов.

Нужно было заканчивать дело с покупками для ужина, но Зое этого не хотелось, ее мысль принялась хитрить и извиваться, тут же представляя положение таковым, как если бы ее дух, при обмороке соприкоснувшийся с загробным миром, все еще блуждал в неведомых сферах, отрывая и ее всю от повседневности и выбивая почву из-под ее ног. Сначала убедила себя она в этом, а потом принялась колдовать над мужем. Она делала это ради своей давней мечты купить жакет, не очень-то дорогой, а все-таки и не дешевый, зато как раз укладывающийся теперь в ту сумму, которой она располагала. Жизнь сама устроила этот обморок, эту внезапную близость к смерти, чтобы мечта обрела больше твердости и потребовала немедленного воплощения. Страх не успеть разве не должен подстегивать мечту? Еще как подстегивает! Зоя жутковато вытаращила глаза, а личико все же сложила умильное, излагая свои доводы. Муж не протестовал. Жакет был, разумеется, чепухой для него. К примеру сказать, чем же они будут питаться, если Зоя купит себя эту игрушку? Но Зоя вырвалась из лап смерти и нуждается в том, чтобы ей сейчас как можно лучше угодили изнутри этого подверженного всяким опасностям и бедам человеческого мира, куда она благополучно вернулась, а кому и делать это, как не мужу? Обрадованная жена побежала в магазин, а он остался на улице покурить.

Пускал он дым в небо, с неба же сыпал, медленно и стройно, снег. Он подумал о доказательствах бытия Божьего, которые вычитывал в эту пору в книге и которые заключались в том, что в мыслях присутствует Бог, что мысли – от Бога и они, говоря попроще, но и окончательно, Бог и есть. А был он, оторванный от работы известием о неудаче жениного здоровья и ждущий теперь, пока она вознаградит себя за страдания, и была книга, к выводам и назиданиям которой он вернется в другую свободную от работы минуту, и Бог совсем не устанавливался его мимолетной связью с этой книгой, и даже не возникал вопрос, идет ли речь о таком установлении. Он оставался при своей самостоятельности. Как всегда, когда ему за внешними явлениями или предметами мерещилось перелистывание книг, проповедующих высокие и глубокие мысли, он мысленно перенес себя из теперешнего случайного места домой, за работу, но не быструю и неизвестно откуда черпающую силы и вдохновение, а осмысленную, организованную до последнего атома по образцу совершенного механизма, не материального, разумеется, а духовного. Тяжело, досадно стоять по дурацкой причине возле магазина, когда как воздух нужна работа. Но не в этом одном было несовершенство. Вообще ему еще далеко до совершенства и работает он картины как обыкновенный в сущности человек и менее всего как ангел. Бог подсказывает что-то невзначай, но не входит в каждый мазок и даже в законченной работе ничего не говорит о своем бытии.

Возможно, впрочем, что вот эти выпадения из работы, эти поджидания жены, вознаграждающей себя за обморок покупкой жакета или, на худой конец, вздохами мечты о нем, даны для подготовки к подлинной работе, по крайней мере для того, чтобы он остановился, пока его работа не свелась к механическим усилиям, и угадал, что же в действительности нужно понять и освоить, чтобы его заботы, движения и мысли достигли наконец предела, за которым кончается обыденное и начинается настоящее. Красиво падал снег, и чем больше Милованов чувствовал в нем красоту, уже не внешнюю и одинаковую для всех, а крутящую узоры прямо над его сердцем, тем яснее он сознавал всю бедность сделанного им, но в то же время и огромность заключенных в нем сил.

Зоя вышла из магазина и в счастливом неведении его удаленности в будущие грандиозные труды показала мужу свое приобретение. На узенькой тропинке в тепло укрытом снегом сквере она пошла впереди, прижимая к груди сверток, и Милованов увидел, как она, притихшая и уменьшившаяся от своего счастья, наклонила низко голову, смотря себе под ноги, и вышагивает мелко, а все ее существо источает любовь к себе за свершившуюся с ним неописуемую радость. Эта фигурка даже в своем подавленном и оробевшем восторге от дарованного ей человеческого женского успеха все же расходовала себя на отвратительную мыслишку, что муж не понимает до конца ее счастья, а в каком-то высшем смысле не прочь и испортить ей настроение. Поэтому она несла радость бережно и ограничено, стараясь не мозолить ею глаза своему спутнику, но и не подпуская его к ней, взревновав бы сейчас больше к жакету, когда б ей вдруг пришлось выбирать между ним и мужем.

Она ждала только, чтобы Ваничка поскорее отсоединился от нее работой или сном, а она могла сполна упиться свалившейся на нее удачей. Засерел тягостный зимний рассвет за окном, она же все ползала в роскошествах и излишествах заново открывшегося ей, внутренне глубоко преобразившегося мироздания и примеряла, каково будет в жакете при том или ином наборе еще других одежд, уходя с головой в вещи и не сочетаемые, когда пыталась сложить в одну картину это прелестно сидящее на ней сокровище и печальные в своей ветхости башмаки или неожиданно представала перед зеркалом в одной лишь обнове, нагая, с выпяченным животом и пообвисшей грудью. Муж дико храпел в своей комнате, откатившись от всякого разумного сознания в глухоту сна, а она все обустраивала скрытость своего счастья и даже образа жизни, которая отныне должна будет только внешне оставаться прежней, а внутри извлекать все новые и новые возможности из наличия жакета, ставшего ее безраздельной собственностью.

Жакет стал ее тайной от мира и тайным средоточием, хранилищем нарождающихся или пробуждающихся в ней сил. А каково будет весной, когда наступит свежесть в природе и прозвучат всякие бодрые зовы? Не вечно же ей крепиться в соблюдении тайны и скрыто терпеть безудержное нарастание сил? Тайный круг, очерченный волшебством перехода от почти смерти в обмороке к счастью обретения новенькой, чисто бабьей вещицы, был для нее все-таки слишком тесен. Еще теснее была та минутная благодарность мужу, которую она пережила, когда он, пожертвовав сытостью своего желудка, разрешил ей вознаградить себя за стыд и отчаяние падения в магазине, на глазах у глупцов, которые и не догадывались, что ей, при ее нищете и скудости, может быть, давно уже опостылела жизнь. Нарисовалось в ее воображении, как трагически она упала и лежала потом на полу, а зеваки с готовностью к бездумному сочувствию комическими движениями выталкивали ее назад в постылое существование. В действительности она любила жизнь. Из падения нужно было встать, но уже иной, обновленной, чуточку высокомерной, не обращающей внимания на то, как ее продолжают все еще подталкивать к полному выздоровлению и на прежний, будто бы верный путь. Муж наградил ее за пережитый позор, но нельзя же вечно после этого мучаться признательностью за ее великодушие.

Проходит времени немало, прежде чем от чего-то убедительного в прошлом отделит настоящее пропасть, зато как из этого вечно цветущего, вечно обновляющего и сопричастного будущему далека отрадно смотреть на былые провалы, ужасы, тщеты, на все эти загадки былой невероятной нищеты, оказавшейся почему-то терпимой. Каким жалким и одновременно трогательным предстает то убедительное, что согрело или, напротив, изнурило в некие далекие дни. Сейчас не то место в повествовании, где следует рассказывать, как она впервые вывезла мужа на своей машине в географически удаленный пункт, издавна манивший его к себе, но не помешает вскользь упомянуть, дать понять о первом и остром еще тогда проникновении в ее существо чувства хозяйского владения не только дорогой, а следовательно, и миром, но и душой мужа, которого она быстрым перемещением к его мечте заставила радоваться детской радостью. Впрочем, иных, кому скажи только о поездке, заинтересует и заставит трепетать одна лишь география, некая метафизика места. Шальные фанатики старины и достопримечательностей, в сравнении с которыми муж выглядел всего лишь простодушным зевакой, снабжают путешественников в дорогу довольно-таки пылко написанными справочниками и рекомендациями, истерическими описаниями давних и, может быть, давно загубленных красот, но не им объяснять Зое, как и что должна испытывать она на переломах от нормальной жизнедеятельности к гостеванию в таинственных и запущенных мирах прошлого.

Милованов и в Ростов выехал с мыслью, что мог же человек, взявший псевдоним и утративший для потомков свою настоящую фамилию, сделавший заботу о сохранении старинных усадеб целью своей жизни, а попавший на Соловки, написать в лагере энергичную, удивительную, страстную книгу о порушенных восставшей толпой гнездах. Гениальной такую книгу не сделать, но уже специалистам без нее не обойтись, а Милованову она словно в укор за то, что он, не имея достаточных лишений и явного риска в любую минуту ни за что ни про что поплатиться головой, плачется только о своих оскудевших и, может быть, утраченных возможностях, а и пальцем о палец не ударит, чтобы вдруг восстановить себя. И много других примеров благородной деятельности и величавого подвижничества дает история, но он, хотя бы и делая попытки следовать им, все так же остается мал и скуден. Выкрикнула Любушка, что проезжают Переславль, и Милованов перестал забываться, встрепенулся и заметил, как они пролетают этот удивительный город. В то же мгновение он понял, что этот город удивителен для него и мало что значит для Зои, которая и не подумала здесь остановиться, и даже для Любушки, для которой единственно возможным и соответственно правильным выбором было то, что Зоя продолжала как ни в чем не бывало выжимать скорость, пронося их мимо тут и там мелькающих церквей.

Едко насмехаясь над путешественниками, с которыми свела его судьба, Милованов прояснил этот оставшийся за бортом город как родину Александра Невского. Для Любушки это было новостью, однако она кивнула важно, как бы зная, и в то же время с твердым обозначением, что в данном случае восторженных вздохов от нее не дождутся, как если бы введенный Миловановым в ее сознательную жизнь факт даже и не зависящим от ее воли образом натолкнулся на какое-то нужное и безоговорочное внутреннее сопротивление. Но в понимании Милованова Любушка этим подтвердила не противоречивую сложность своей натуры, а всего лишь простую и грубую рабскую зависимость от Зои, которой был безразличен Невский и которая выразила свое отношение резким молчанием в ответ на историческую зарисовку мужа.

– Тебе все равно это? – спросил Милованов жену голосом понурившегося от бессмыслиц житейской материи человека.

Зоя пожала плечами. Так стоявшим на обочине деревенским женщинам со связками лука на продажу было наплевательски неизвестно, что мимо них проносится в машине художник Милованов.

Уплотненно, приподняв плечи с налившейся в них силой и сдвинув брови на переносице, задумался художник о сменах времен, для одних отмеченных тонкими мыслями о связанности сущего, а других только бросающих с волны на волну вместе с цитадельно крепким постоянством их озабоченности насущным. А выходило опять, что мысли о большом предназначении есть, взволнованные и между тем стройные мысли, уводящие в бездны, кем-то уже описанные, но всегда, вечно ждущие новых открытий, а настоящей работы и тем более открытий нет. Не скоро явился нетерпеливым путешественникам Ростов. От некоторой усталости главным стало соображение о Зое, на которую падал основной дорожный труд. Но дорога, хотя и сузилась, мало грозила встречным движением, спускалась себе с горок и поднималась на горки, и на ней уверенно чувствовала себя Зоя. Любушка выясняла, не замерзла ли Зоя, не холодно ли ее ногам и не укрыть ли их пледом. Пусть и холодно, а не укроешь, потому что это будет мешать работе с машиной. Любушка пыталась постичь, как это возможно: мерзнешь, а не укроешься! Она иконописно задумалась. У нее было бедное воображение.

С коллегами, всеми этими мало читавшими, замкнутыми в невежестве и туповато скудной пытливости живописцами Милованов общаться не любил. Книжностью он противопоставлял себя им, но тут еще выступала и надежда, что не сказывающаяся у него в живописи последняя истина о мире будет в надлежащий час и при должной подготовке высказана в печатном слове. Всю внешнюю жизнедеятельность Милованову хотелось свести к поездкам вроде нынешней. В книгах он искал путь от сознания озаренности человеческой жизни смыслом лишь при условии внешнего торжества над ней особой силы к полному доказательству бытия Божьего. Но такого пути не было уже просто потому, что Милованов и подходил-то к проблеме с заведомым знанием отсутствия, прежде всего, тех самых доказательств, которые одни могли сделать реальным искомый путь. Так что искать приходилось в себе, допытываясь, что было его собственное рождение и чем может стать его конец. Однако в себе Милованов знал, что он ничего не знает, т. е. только и есть, мол, что полная невозможность знать о бытии Бога, как и об его несуществовании. Мысль безнадежно металась в этом тупике. Сердце Милованова забилось поживей, когда впереди встали яркие строения церковного Ростова. Зоя сказала, что это монастырь, а им лучше сразу проследовать к кремлю, если они хотят осмотреть его до наступления темноты.

Любушка всегда и вся была сосредоточена на своем одиночестве вдовы и на внуках, которых к ней то и дело приводили и на благосостояние которых она усердно трудилась, а паломничала с друзьями только для того, пожалуй, чтобы вдруг взорваться криком: какое чудо! вот настоящая красота! Это выходило у нее искренне и простодушно от внезапных прозрений посреди безверия, которые она принимала за свою полноценную культурную подключенность к высшему, духовному, даже отчасти и к жизни церкви. А Зоя, с ее новообретенной гордостью автовладельца и начинающего гонщика, покорителя дорог, с ее быстрыми и умелыми внедрениями в современный стиль жизни, чуждый Милованову, да и Любушке, Зоя, как только пришлось вытряхнуться из машины, к кремлевским воротам повлеклась немного неуклюжей толстушкой, а больше все-таки уже проникающейся стихией святости паломницей. Она и умела проникаться, умела проникать и становиться внезапно своей, милой и застенчиво, трогательно улыбчивой там, за монастырской оградой, где она покупала в церкви свечки и тихо ставила их точно в нужных местах. Милованов знал это о ней, как и то, что просто древность, не монастырскую, а теперь уже скорее музейную, как это и обстояло, собственно, в Ростовском кремле, она тоже впитывает в себя как некую церковность. Любушка, та, стоя перед иконами и слушая службу, вдруг хмуро замыкалась в себе, поджимала тонкие губы на худом, с закрашенными морщинами лице и еще жестче скреплялась внутренне на необходимости своих обыденных забот, как бы освящавшихся в это мгновение высшим промыслом, волей самого Господа. А Зоя, скорее, сознавала свою малость, ускромнялась, и потому у нее был действительный живой интерес к происходящему в церкви, делавший ее большое лицо особенно красивым, она открывалась, не слишком об этом задумываясь, навстречу церковной мистике, но и уносилась прочь, в неизвестность. Она уносилась, разумеется, прежде всего от мужа как ближайшего спутника, который в данных обстоятельствах, с его проблемами и его живописью, никак не мог соответствовать, в ее представлении, силе и могуществу церковной жизни. Милованов оставался наблюдателем внутренних движений жены, а когда той не было поблизости, он всматривался в других, в прихожан, или гадал, не подозревают ли его всякие церковные служаки в недобрых намерениях. Милованов любил жену такой, а себя презирал за то, что способен лишь оставаться подглядывающим.

Пройдя внутренность надвратного строения, Милованов, поджидая своих замешкавшихся у сувенирных лотков спутниц, оглядел, как можно шире, двор кремля. В мечтах и задумках монастырские посещения складывались у него на манер каких-то стремительных, нахрапистых побывалок, однако на самом деле он входил в монастыри всегда с затруднением, как в чужеродную среду, где и на него сразу будто бы должны обратить пристальное, подозрительное внимание, без колебаний отмечая его пришлость. А здесь сам наскоро осмотренный вид церквей, куда-то убегающих тропинок, скрытых под каменными козырьками лестниц и служебных зданий, с ненавязчивой прелестью изукрашенных, подействовал на него с изначальной успокоительностью. Здесь не предвиделось надобности чужому бороться с чужим; территория принимала Милованова. Но было в этом и что-то усредняющее. Словно мыши свое, женское, пищали у лотков Зоя с Любушкой, и Милованов, хотя и издали, взглянул на них свысока, как если бы на что-то путающееся у него под ногами. А все же, как пошли от церкви к церкви, тотчас оно и сказалось, что от усредненности уже не избавиться и идти Милованову, хочет он того или нет, этаким середнячком. Как это получилось, он не знал. Но это в некотором роде мешало. Он вполне мог сосредоточиться, понять расставленные в музеях экспонаты, влюбиться в те или иные из них, но все – до какого-то предела, за которым непроглядно виднелось еще много всего уже недостижимого для него. Он и всю внутреннюю панораму кремля, прекрасно сознавая ее великолепие, был неспособен охватить целиком, как бы в готовом для запоминания виде. Его мучило, что ему не удастся заполнить память всеми кремлевскими изломами, переходами, взлетами и очертаниями в небесной вышине и что это уже твердо определено и иначе быть не может. Но мучило это прежде всего потому, что он знал не совсем понятным по своей природе, но уверенным знанием, что сюда больше никогда не вернется, а значит, у него никогда и не будет основательного и окончательного понимания этого кремля во всей его целостности. А в остальном Милованов, усредненный, довольно спокойно воспринимал свою неожиданно выдвинувшуюся на передний план ограниченность.

И как в легком тумане шел он от коллекции резных церковных скульптур, вызывавших в памяти виденное в католических храмах, к коллекциям икон и картин первобытной эпохи нашей светской живописи, бубенцов, посудных наборов, вообще откопанных в первобытных слоях черепков и костей. Обычно Милованов был водителем у них в подобных экскурсиях, а тут Зоя и Любушка, каким-то образом соображая лучше, вели его. Все было своим, родным, даже наивные и полудетские портреты господ и купцов двухсотлетней давности, которые Милованов, как большой мастер, в сущности не мог воспринимать всерьез, поскольку на них и лица сказывались оснащенными глазками тарелками, и руки представали вывернутыми с отвратительной карикатурностью. Но оставались эти вещи, со всем заключенным в них искусством, вне миловановских интересов, как если бы где-то существовали подобные, но гораздо более высокого ранга, перед которыми только и мог бы он теперь склониться в подлинном восхищении. А между тем здесь при всех повторах и сходствах был именно свой исключительный мир, и потому Милованов и чувствовал каждое мгновение проделанный сюда путь, даже его физическую протяженность, что по-настоящему он еще в эти пределы и не прибыл, не вступил. И ему уже отчетливо представлялось, что он мог бы куда более концентрированно войти в искусство и его истины, не выезжая из Москвы. Далек был Ростов, а княжество Ростовское и вовсе терялось в неизреченных лабиринтах. Может быть, разгадка заключалась в том, что уже не существовала исконная ростовская жизнь и остаткам ее приходилось лишь скромно уподобляться тому, что бывало и в других местах. Милованову рисовалось, как он дома сидит в своей комнате под настольной лампой, вычитывая у излюбленного Садовского стилизаторскую старину, а ростовские обыватели той самой старины призрачно пошевеливаются в сумрачном отдалении на своих неловких, неудобных портретах и в таинственном полумраке бесшумно раскрываются на удивление маленькие царские врата, пропуская в никуда целое царство теней.

Завидовал он живому интересу Зои и Любушки, который они проявляли к смиренной золотистой вышивке плащениц, к тонко проделанной работе над всевозможными клобуками и пеленами, ибо у него не было и, наверное, не могло быть такого интереса. Любовались они расписной посудой и удивлялись росту икон от безыскусственной ликовости к поздним изыскам, витиеватости и просто разъясненному тут же, но все-таки странному и загадочному символизму. Изумлен был и Милованов мирискуссничеством одной из поздних икон с ее чересчур изящно и тщательно выписанными деталями. Однако же памятью он жил больше в кремлевском дворе, вообще в его до сих пор не схваченном взглядом пространстве. Однако он все выходил между церквями, в проходы между музейно-гостиничными строениями и с разных точек улавливал словно носящиеся в воздухе, переменчивые очертания, донимаемый мыслью, что больше никогда этого не увидит, а запомнить тут все же необходимо каждую мелочь. Темнело, и подался медленный мокрый снежок. Любушка пожаловалась на голод.

– А мы как раз больше на духовную пищу налегаем, – разъяснил Милованов, отделяя себя и Зою от глуповато одетой, тщедушной дамы, не накопившей должных ресурсов для напряженного путешествия.

Зоя засмеялась. Ее смех туманно и печально пронесся над посеревшим двором, внезапно пробив для Милованова настоящую увиденность понурившейся в пасмурности близкой зимы церкви, небольшой, заткнувшейся в угол, по-летнему расписанной и изукрашенной. Закусив чуть ли не до крови губу, потому что мучился своим нескончаемым безверием, он снова с признательностью ощутил себя в глубине домашнего уюта, в окружении книг и еще не проданных картин. И он знал, что в той глубине незачем искать и домогаться подлинности, ибо там она приходит сама, как раз в минуты, когда о домогательствах он менее всего думал. О, жизнь продолжается, и он хотел жить, хотя и понимал, что с истощенным дарованием жить совершенно не следует. И малость пределов и ресурсов, которую он мог позволить себе в ростовском кремле, шла оттуда, из крошечной пещерки теплого уюта, освещенного тусклой настольной лампой, из любовной тоски по еще не прочитанным книгам и суровых задач в живописи, которые он время от времени судорожно и в конечном счете бесплодно перед собой ставил. Но Зое, раз уж она засмеялась, нужно было, чтобы ее смех прошелся и по живому, и, быстро взглянув на Любушку, она воскликнула:

– А ты, Любушка, все равно как цапля выступаешь. Ну и походочка у тебя! И во всем, знаешь, такое шутовство. Эти твои туфли, в них клоуну ходить или какой разбитной девчонке, а ты ведь старая перечница. Нам с тобой безотрадно из-за такого у тебя отсутствия вкуса!

Милованов посмотрел на туфли Любушки. И сама обладательница их посмотрела тоже. Они были какого-то грубого пошиба, бесконечно вытянутые в длину и с тонким, как у иглы, концом. Любушка принялась отчаянно защищать свое добро, а Милованов нашел, что его жена высказала правильное суждение. Туфли, на его взгляд, выглядели нелепо. Любушка с нарастающим гневом отстаивала свое право иметь собственное мнение, а Зоя углублением в скорбь показывала, как ей больно оттого, что ее лучшая подруга в погоне за оригинальностью выделывает из себя сущее пугало. Любушке хотелось, чтоб ее вид был нескучен, а по Зое выходило, что все на ней кричит: ну посмотрите же! разве не смешно? не забавно? разве это не карнавал? не шествие комедиантов? А как бы заодно и на нас, Миловановых, люди не посмотрели как на шутов, рассуждала Зоя. Соглашаясь насчет туфель, Милованов тем не менее досадовал, что жена заговорила о них совсем не к месту: Ростовский кремль это короткие и драгоценные минуты его посещения, а остальная жизнь и есть время, когда женщины вроде Зои и Любушки могут без особого ущерба для бытийных глубин болтать о туфлях и прочих пустяках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю