Текст книги "Не стал царем, иноком не стал"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Литов Михаил
Не стал царем, иноком не стал
Михаил Литов
Не стал царем, иноком не стал
Однажды Зоя будила своего мужа Милованова, выводя на его лице узоры какой-то щекочущей пуховой вещью. Она посмеивалась, как птичка, звонко и рассыпчато, так что выходил уже щебет.
– Ваня!
Иван терпел, цепляясь за сон, а потом вдруг сердито вскинулся:
– У меня почти что бессонница, и по жизни это для меня беда, а ты будишь! Что за неуважение? Обнаглела, да?
Иными словами, не принял во внимание, что у жены могли быть веские причины потревожить его. Но большой вклад Зои в сокровищницу семейной жизни достойно венчался объемистой и задорной гористостью зада, путь превращения которого из более или менее обыкновенной материалистической штуки в несомненный символ в глазах мужа интересно было бы проследить, да только тут важнее прежде всего отметить, что этому символу Милованов имел давнюю привычку поддаваться как предвкушению большого и сильного наслаждения. Вопреки сказаниям о неохватности жены, а она сама весело и охотно их распространяла, Милованов легко заключил в объятия ее талию и, не задумываясь в этот раз о безуспешности поисков очертаний последней, опрокинул толстуху на диван. Она с дрожащим писком повалилась в пропасть утех.
Стало хорошо в семье. На исходе телесного коловращения Зоя спросила:
– Бывал ли ты в Остафьево, Ваня?
– А как же! – ответил Милованов. – Там Карамзин написал "Историю государства российского". Это для меня важно. Я там бывал. Там и Петр Андреевич Вяземский бывал, имея на то особые причины.
– А в Мураново?
Милованов облизнулся от сладости воспоминаний, которые так расшевелила в нем добрая жена, и как будто разглядел нечто исторически былое сквозь мутноватую толщу нынешней обыденности.
– У Тютчева? Ну, как же, бывал и в Мураново. Там Баратынский бывал еще.
– И в Мелихово?
– Баратынский? В Мелихово? Или я в Мелихово? А почему ты спрашиваешь, Зоя? – беспечно смеялся мужчина.
Зоя прижалась щекой к его плечу, пряча лукавую усмешку.
– Я купила машину, Ваня, – ответила она. – Теперь мы где хочешь побываем! Иное место еще только снится тебе, а мы все равно что уже мчимся туда.
Потекли события из дней и дни из событий, и словно в неведомой мастерской отливались, после тщательной подготовки, убедительные формы этих дней и событий. Жена принялась водить машину, рассказывая, что пора бы выбраться и за границу. Милованов возражал:
– Я кое-где побывал там. Знаешь, путешествие из Москвы подалее Петербурга. Чуждо! Мне надо в Вологду, в Ярославль...
– Объездишь их, а дальше что?
– Россию не исчерпать.
Зоя, само нетерпение, гоняла машину бешено, негодуя на всякие московские ограничения скорости. Она теперь торжествовала, взяв власть над ладно скроенным металлом, и Милованова призывала разделить с ней удовольствия этого рода искусства. Но Милованов коснел, и обаяние шоферской профессии не простиралось на него. А если он порой загадывал себе загадку, как бы ему добраться до тех или иных древностей, указанных в путеводителе отдаленными от Москвы, так ведь простой ответ раскрывался достаточно для его целей густой сетью железных дорог, и только с появлением машины он стал в этом вопросе чуточку зависеть от жены. Но и в косности Милованов оставался легким на подъем человеком. С другой стороны, Зоя, став деловой дамой и владелицей машины, все же больше напирала на живое и уже бескорыстное счастье, которое ей приносила возможность быстро перемещаться в пространстве, а чтобы почаще подтверждать его для себя, почти никогда по-настоящему и не капризничала в ответ на паломнические проекты мужа. Нет, бывало и так, что взвоет она, зло выговорит мужу за его страсть ко всяким усадьбам и монастырям, даже укорит в том смысле, что и возраст у него уж не тот, чтобы горячиться из-за практических, можно сказать, пустяков. Но, отведя душу, садилась за руль, мчалась и там где-нибудь, в монастыре ли, в усадьбе, в дворце ли старинном, добросовестно ликовала и всем сердцем предавалась открывшейся ему красоте.
А очутиться бы в княжестве Тверском или Суздальском, весело и с мягким вывертом в наивность излагал вдруг свою мечту Милованов. Ожидаемо было, что Зоя покажет кукиш. Нечего ущемлять ее права современной женщины, которой нужно поспеть за миллионом парфюмерных, косметических вещиц, или купить новый костюм, или утвердить иной холодильник вместо нынешнего. Но могла Зоя, даже после кукиша, и преобразиться в некую особую шоферскую ладность и гармонию, предстать не разъяренной, как бы размагниченной, разваливающейся на куски бабой, которой не во что одеться или которую приводит в неистовство отсутствие весьма и весьма необходимого в жизни современного человека набора вещей, а цельной натурой, уже насыщенной всем необходимым и объявляющей полную и бодрую готовность к каким угодно странствованиям. Хмурым осенним утром выехали Миловановы из Москвы в Ростов, в княжество Ростовское, прихватив с собой Любушку, верную и приниженную подругу Зои. Этой Любушке было за пятьдесят, а она все воображала на себе красоту и свежесть молодухи, что ей постоянно требовалось усугублять крикливыми и нередко выходящими даже за пределы ее воображения одеждами, и от Зои ей за это доставалось крепко. Любушка подчинялась подруге, но не во всем. Ходила она иной раз по магазину всяких готовых нарядов под надзором Зои, которая уже не допускала самостоятельности ее покупок, и там-то Любушка, случалось, восставала: хочу исключительно это, этот костюм, пусть он меня молодит, а ты мне навязываешь какую-то стариковскую гадость! Если Зоя в конце концов сдавалась, это становилось для нее своего рода драмой, которую она затем бурно и с путеводным трагическим вопросом: неужели я действительно чего-то не понимаю, в этой Любушке недопонимаю что-то? излагала мужу, передавала не просто с живописными подробностями, а и в натуральных живых картинах. Мужу при этом смеяться было нецелесообразно, если он не хотел нарваться на скандал, и он слушал историю юбочной распри подруг с серьезностью. Поехали в Ростов. Милованов, сидя впереди, рядом с женой, и имея у нее роль подсказчика на предмет всяких возникающих в дороге неясностей и причуд маршрута, с задумчивым видом запускал пальцы в седую бороду да перебирал в памяти все известные ему по исторической литературе ростовские важности. Целью было посещение тамошнего кремля. Зоя и Любушка бывали в нем прежде, но это обстоятельство не перевешивало для Зои готовность соблазняться прелестями шоферской бытности, а для Любушки – путешествовать по разным святым и примечательным местам просто в силу своей общей восторженности. Зоя вносила в их паломничества элементы конструктивизма, некоего татлинского художества, Любушка – охи, ахи и крики "браво", а Милованов был всегда вдумчиво пытлив.
Милованов порой говорил о том, что современные люди растеряли, разменяли на пустяки тип истинного паломника. Он слегка бредил монахами древности, монастырскими книжниками, Епифанием, Палициным; перебрал учености у Голубинского. Любушке, вынужденной вежливо выслушивать его, он советовал обратиться к старинным описаниям путешествий, проникнуться тихой восторженностью, с какой поэтические натуры скитались по русским фиваидам. Однако Любушка не хотела читать, в особенности то, что рекомендовал ей Милованов, и опиралась она в этом на будто бы существенное расхождение их вкусов. По Милованову, у Любушки и вовсе не было никакого вкуса, но Любушка, естественно, и не подумала бы разделить такую его точку зрения. С другой стороны, Милованов, конечно, могуче вооружался всеми этими книжниками, поэтами, паломниками, профессорами, имена которых ничего, положим, не говорили Любушке, но подавляли ее своей бесспорной исторической значительностью, и против этого миловановского оружия у нее не было иного способа борьбы, кроме как выкрикивание все того же "браво", только в несколько выходящей из обычного ряда тональности. Милованов определенно подстерегал эти мгновения. Он вслушивался, как голос Любушки терял свое естественное звучание и наполнялся грубой хриплостью не то пьяницы, не то законченного курильщика, и всматривался, как ее улыбка не складывалась на устах, а карикатурно кривила рот. Вроде бы и соглашалась с ним Любушка, давала предварительное, ни к чему ее не обязывающее восхищение предлагавшимися им ее вниманию книжками, а все же выходил у нее отпор, протест, ее "браво" тут выходило каким-то диким и зловещим воплем оголтелой кликуши. Так у Любушки из-за того, что "доморощенный профессор", как она про себя называла Милованова, лез со своими познаниями, наблюдалась некоторая истерика, а Милованов болезненно наслаждался ее созерцанием. Горестная мысль о никчемности современных людей по-своему утешала его. Эти люди говорят о свободе совести и духа, о нравственности и прочем важном и глубоком, но как часто случается, что предметом их разговора или даже спора служит сущий пустяк! Об этом думал Милованов часто. Зря у многих людей образованность. У Зои и Любушки она зря, а ведь они-то воображают себя чуть ли не мозгом нации! Мчались в Ростов, и Милованов мрачно помалкивал. О чем говорить, когда тебя то и дело заносит на немыслимую глубину? Вопрос стоит следующим образом: как и для чего жить? А его спутницы подобными вопросами не задаются.
Шоссе в это утро не представляло затруднений, Зоя разогнала машину, но вскоре, размахивая аппаратом слежения, выскочил из-за поворота взиматель штрафов. Долго потом ругалась Зоя, хотя не денег ей было жалко, а чувствовала она себя ущемленной, униженной, как если бы тот служивый силой проделал с ней что-то совсем уж необоснованное. Унижать можно Любушку или Милованова, но не ее, Зою, у которой капиталы, машина и твердое положение в обществе.
У Милованова в живописи карьера складывалась неровно, случались и взлеты. Но последнее время он уже не столько мучился ради каких-то будущих творческих свершений, сколько жил под тяжестью вполне прояснившегося для него грозного и туповатого слова "кризис". Выяснив для себя это слово, т. е. отлично разобравшись в происходящем с ним, он как будто даже успокоился, и порой ему нравилось это происходящее, ибо в кризис так или иначе в конце концов попадают, кажется, все сколько-нибудь значительные мастера, в иных случаях и не выходя из него уже вовсе. Хотя в темные минуты Милованов все же нехорошо удивлялся неожиданному истощению его творческих сил, пытался бороться с ним, напрягался, мучаясь выдумыванием чего-то новенького для грядущей работы возвращения в живопись, и внушал себе горделивую мысль, что истинному творцу в случае подобного истощения жить дальше совсем не стоит. А вообще-то неприятно было Милованову сознавать и вспоминать, что он уж слишком часто ставил свою работу едва ли не на поток. Бывало, пройдет у подвернувшегося покупателя некий миловановский сюжет, а художник тут же и начнет некоторую эксплуатацию удачной находки, волей-неволей склоняется к повторению ушедшего в чужое владение сюжета в надежде, что и на повторе удастся подзаработать. Оправданием тут могла быть только необходимость обеспечения себя пропитанием, но для истинного творца это было, конечно, слабое оправдание. В общем, вот так у Миловановых и бывало: Зоя не стеснялась показывать мужу кукиши и ругать его бездельником, а он у нее был ведь большим и сильно терзающимся творцом.
По Зое, муж давно уже пребывал в кризисе и, собственно, вся его живопись была, в ее глазах, сплошным кризисом и недоразумением. Она с самого начала объявила ее бесполезной, и, может быть, она сделала это тогда по капризу, чтобы задеть Милованова за живое, а себя выставить решительным и несокрушимым судьей, но если и так, то впоследствии она отлично привыкла к той первой оценке и уже принимала ее за свою вечно живую, действующую и безоговорочно правильную мысль. К тому же миловановская живопись была для Зои кризисом еще просто потому, что не приносила в их семью настоящих доходов, превращая цеплявшегося за нее и даже заявлявшего свой статус творца мужа в какой-то бессмысленный придаток к тем превосходным суммам, которые зарабатывала она, Зоя.
Отдохнув после досадной встречи с дорожным мздоимцем, женщина взялась за мужа. У него слово "кризис" стало роковым с недавних пор, а у нее упомянутый "придаток" уже давно вырос в нечто привычное и примелькавшееся. Но дорога веселила и вдохновляла Зою, пробуждала ее воображение, и словно сама собой исчезала семейственная застойность, уступая место быстрым и ловким изобретениям. Зоя, конечно, всего лишь пожилой бабенкой топталась все на той же старой, жутко утрамбованной почве, все на том же "придатке", но как она, вцепившаяся в руль и вперившая взор в серую ленту дороги, молодела при этом, как уже научилась за недолгое время шоферства превращать это топтание в настоящую пляску и на ходу вворачивать что-нибудь свеженькое в поток набивших оскомину слов! К "придатку" прибавился "присосок", и Зоя чувствовала, что нашла действительно новое, свежее, а может быть, и окончательное, нечто такое, что неотвратимо сразит мужа наповал. Ею овладело возбуждение. Нарочито она разгоняла машину, пугая своих спутников, и рисовала на дороге какие-то даже петли и фигуры, смеясь при этом и выкрикивая:
– Что, заяц, струхнул? А? Перетрусил, зайчонок?
Относилось это определенно к одному лишь Милованову. Он размышлял о будущем Ростове и соединении своей духовности с седой, более или менее известной ему стариной этого города, а тут вот уже ему предлагалось гадать, с какой целью именно его принялась уличать водительница в трусости и почему это не касается Любушки, которая могла испугаться отнюдь не меньше.
***
Был однажды в совместной жизни Милованова и Зои случай, лет семь назад, в ту пору, когда они частенько расходились да опять сходились, еще не смирившись с неизбежностью сообщного доживания своего века. Тогда у Милованова была горячка усиленной работы, он писал картины "чуть ли не пачками", как говорила Зоя, но дохода это не приносило почти никакого, и жена, удручившись сознанием скудости их быта, завопила, что бедности больше не потерпит. Мол, словами и не выразить, в какой нищете они прозябают, и никого беднее их на свете нет. Причина же несчастья заключается исключительно в Милованове, который не обеспечивает жену подобающим образом, а должен бы, несмотря на то, хочет ли она сама хоть пальцем о палец ударить ради этого самого обеспечения или предпочитает бить баклуши. Зоя предпочитала именно что только нежиться, видя в этом правильный женский удел. Но момент для проповедования своих идей она выбрала не тот, когда муж мог бы рассмотреть в них хоть какую-то истинность. Муж пребывал в творческом угаре и меньше всего думал о своих обязанностях главы семейства, а что в доме порой не из чего было приготовить всего только скромную кашу для подавления голода, не пугало его и не заставляло призадуматься. Казалось бы, тут уже и не докричаться, на такую высоту духа он поднялся.
– А теперь уходи и больше никогда не возвращайся, – сказала Зоя.
Не взять дело спасения семьи на себя, а вытолкать мужа взашей надумала она, как если бы это могло спасти ее лично. Но выпячиванием своей личности прежде всего занялась в тот момент Зоя, и Милованов, поняв это, пожал плечами. Пусть! Зоя ударилась в драму и, может быть, умрет от голода в одиночестве, но это представляется ей более почетным, чем тихо угасать безгласой тенью рядом с несостоятельным мужем.
– Тебе нужны потрясения, а мне надо дописать мои картины, – ответил Милованов, собираясь уходить.
Собирал он вещи, а Зоя стояла в дверях и сверлила его злым взглядом. Нелишне отметить, между прочим, что момент для разрыва она выбрала не только невнятный, когда Милованов в естественном порядке должен был остаться глух к ее пафосу, но и не самый ужасный, не самый голодный и отчаянный в упорной по-своему борьбе за выживание, которую вели эти двое. Незадолго перед тем Милованов продал одну свою картину, и деньги на пропитание еще у них лежали в копилке. Располагала ими Зоя, выступая в этом как бы хранительницей очага, а Милованов, кормилец, не имел ничего. Глухота глухотой, а осознал он, что если уедет совсем без грошей, не миновать ему беды и уже завтра он столкнется с невероятными трудностями. Он предложил Зое честно разделить наличные.
– Ничего тебе не дам, – отрезала Зоя.
– Почему?
– Это мои деньги.
– Но я их заработал.
– А мало ты попил моей кровушки? – выкрикнула Зоя.
Милованов подивился:
– Выходит, ты за эту кровушку требуешь с меня денег?
– Хоть что-то должно же после тебя остаться и возместить мне мои убытки! Я слишком много сил и труда вложила в тебя!
Пошире расставила Зоя ноги и плотнее утвердилась на земле, не то готовясь к изнурительной осаде, не то ожидая даже и настоящего удара. Но муж, пресекая неприятную для него, безнравственную в его глазах возню, лишь страшно хлопнул дверью. С самыми необходимыми на первый случай одинокого житья пожитками он повлекся по заснеженной улице к автобусной остановке. У него была своя комнатка в квартире с запойно пьющим соседом, и он всегда мог при необходимости туда вернуться и действительно туда уходил, когда Зоя казалась ему невыносимой. Из этой ночи неожиданного, досадного, даже подлого в своей несвоевременности изгнания он мог бы запомнить, присочинив для выразительности пургу, как его на улице щипал лютый мороз и как он этой улицы дичился, потому что она была совсем не тем местом, где жаждущему немедленной работы художнику можно было бы взять в руку кисть и с решительным видом шагнуть к мольберту. Мог бы он из той поры запомнить и свое жизнеустройство в комнатенке, которое вышло для него, взявшего у терпеливых людей денег в долг, не совершенно и худым, а даже вполне насыщенным, хорошим в творческом смысле. Но запомнил он не это, а главным образом ожидание бега Зои ему вдогонку, доходящее даже до видений, ибо оттого, что он слишком верил в свою правоту и слишком не сомневался, что Зоя должна очень скоро понять несправедливость своего поступка, он почти что наяву видел, как Зоя с криком бежит за ним, чтобы вернуть его или хотя бы дать ему денег. Любви к Зое у него уже не было, но была большая привычка жить с ней, которая умела делать его чувство к жене более значительным, чем прошлая любовь, соединившая их более или менее случайно. И сейчас в нем заговорило именно такое значительное чувство, сочетавшее в себе и любовь, и ненависть, и оно порождало галлюцинации, он слышал топот за спиной, ему виделось вдруг, что Зоя, не заметив его, успела забежать далеко вперед и мечется на автобусной остановке, в отчаянии заламывая руки. А рядом, т. е. прямо где-то в этом головокружении от любовных мечтаний, другое, трезвое, чувство подсказывало злорадным шепотом, что Зоя не побежит за ним, даже и раскаявшись в своем поступке, что она никогда первой не сделает шаг к примирению, а уж тем более не станет разыгрывать какую-то мелодраму, нарушающую рисунок ее горделивости и гармонию ее самовлюбленности. Столкновение этих двух чувств опрокидывало Милованова в муку, и он говорил между ночными домами вслух, выделывая в своем горестном бреду эти нелепые перлы о рисунке и гармонии.
А Зоя запомнила, отлично, навсегда запомнила, как к ней в ее покинутости – ибо уже на следующий день ей предпочтительней показалось понимать дело таким образом, что это Милованов бросил ее, чем искать себе оправданий, почему это она вытолкала его в ночь без средств к существованию, – пришла на помощь верная Любушка, нашла ей через знакомых небольшую торговую должность. Стала Зоя, образованная, умная, гордая женщина, торговать какой-то мелочовкой на улицах, бегая от милиции. Как же это не запомнить! С тех пор сохранился в ее душе уголок и для теплых чувств по отношению к московским стражам порядка, ибо она, красивая и веселая на вид толстушка, нравилась им, и они ее не трогали, не тащили в участок, а только мимоходом грозили ей с улыбкой пальцем. Все же, однако, перебегать с улицы на улицу приходилось часто. Зоя почти смирилась со своей новой участью. Но ведь холодно же было той зимой, и она запомнила, как поеживалась на ветру в своей старой шубенке, как пританцовывала на снегу, чтобы согреть ноги в худых башмаках. Еще ничего складывалась жизнь в общении с покупателями, попадались среди них и умные, проницательные люди, понимавшие, что она не простая торговка, а та, достойная очень многого в этом мире, с которой, однако, жизнь обошлась чересчур жестоко, а вот когда долго никто не подходил к ней и не спрашивал, чем она торгует и почем вся эта чепуха, которую она разложила на временном, быстро исчезающем при первых же признаках опасности лотке, Зоя испытывала чувство жуткого, окончательного одиночества. Его она запомнила с ясностью большей, чем могла вместить ее впечатлительность, и потому она надолго потом намеренно забывала об этом пережитом ею чувстве, а воспоминание о нем приходило всегда вдруг и с насильственностью, обжигая, как что-то сумасшедшее и злое. Иначе сказать, Зоя не сумела присоединить это чувство к своему общему жизненному опыту, а в сущности, она и не хотела этого делать. В какой-то момент торговля принесла ей сносный доход, и она, понадеявшись на его устойчивость, уже мечтала, как купит новую шубу, и туфли, и сапоги, и другие полезные, нужные и красивые вещи. А тут торговлю ее работодатели и прикрыли по каким-то своим причинам.
Как-то зашел к ней муж. Зоя распространила свою милость довольно-таки далеко, угостила его чаем. Они сидели в кухне. Зоя не спрашивала Милованова, как он поживает, опасаясь услышать жалобы. Он сам определил свое положение:
– Продал картину... ту, помнишь?.. эдакий огромный гриб на фоне ночного неба.
– Этого гриба не помню, а что продал, так это уже бывало, и ничего выдающегося в этом нет, – выразила жена свое отношение к жизнедеятельности мужа.
– Покупателю я понравился...
– Ты понравился? – перебила Зоя, выкрикнула словно в защиту своей собственности.
Милованов это оценил. Зоя по-прежнему считает его своим мужем, и вряд ли ей было бы легко кому-либо уступить его. А он был не прочь вернуться в лоно семьи.
– Мои картины понравились, и он еще хочет посмотреть на другие мои работы. Я и пришел взять кое-что.
Пока Милованов перебирал свои старые, сваленные в кучу холсты, Зоя обдумывала ситуацию. Покупатель, интересуется, уже купил что-то с грибом на фоне ночного неба, а может быть, купит и другие, а у нее так и не состоялись ни туфли, ни шуба, да и места в торговле, на время укрепившей ее положение, больше нет. От миловановских продаж не разбогатеешь на шубу и туфли, но они все-таки устраняют угрозу, что завтра придется положить зубы на полку, а это сейчас для нее как раз главное. Уберечься, спасти себя! Войдя в комнату, где Милованов паковал отобранные холсты, Зоя, из глуповатой улыбки выпрыснув на лицо целое искусство всевозможных отражений происходящей с ней и готовой отдаться и мужу душеспасительности, сказала:
– Ну, я не проголосую обеими руками за то, чтобы ты жил здесь, но я и не против этого.
– Потому, что у меня дела пошли на лад?
– Да какой там лад! – мгновенно ожесточилась и скинула с себя шутовство Зоя. – Можно подумать, что тебе за твою мазню дали миллион!
– Не будем ссориться, не нужно, Зоя, – сказал Милованов рассудительно. – Нет лада в целом, зато мы умеем ладить друг с другом. И раз мы теперь снова вместе, я эти картины никуда не понесу и сам сегодня же переберусь сюда, а покупателя приглашу к нам, и он здесь все посмотрит.
– Но ты же уверен, что я из-за денег решила с тобой помириться!
– А хотя бы даже из-за денег, что с того? Это все равно минутный порыв... ну, то есть ты испугалась, что я уйду и денежки тебе не достанутся, а они тебе, похоже, ой как нужны! Но за этим ведь стоит нечто большее. Мы в любом случае умнее денег и разных временных обстоятельств. Разве не так? Есть, есть глубина в наших чувствах, в нашем понимании жизни. Я, Зоя, сейчас побегу, мне нужно, дела кое-какие, а когда вернусь, я тебя зацелую. Ты поймешь, как я соскучился по тебе.
Зоя приятно улыбнулась. Слова мужа растопили ее сердце, и болезненно шевельнулась ее душа в ожидании мужских ласк. Его возвращение прошло весело.
Всякий разрыв тяжело давался им обоим, а после примирения сразу надежно залечивались раны, сглаживались и словно не было о них больше и помину. Начиналось опять испытанное, привычное. Милованов в обыденности порой не просто раздражался на жену, он молчаливо и зло ненавидел ее неуважение к его искусству, презирал толстуху за постоянные напоминания, что муж должен быть прежде всего кормильцем, но раз уж нынче вытекала из кризиса мысль, что с истощением дарования жизнь кончается, так и складывалось некое общее положение, что Зоя, мол, скорее и вовсе почти ничего не значит для него. Впрочем, нынче былое не заглядывало с прежней уверенностью в настоящее и все испытанное и привычное словно оделось в новые одежды, обрело неожиданную остроту и угловатость. Милованов потихоньку сбывал старые свои работы, новых не делал, и у него не было надежды, что когда-нибудь все еще вернется в знакомое русло и восстановится в хорошо известном ему виде. Слишком задела его мысль об исчерпанности ресурсов, выйдя изнутри и тотчас создав невыносимое внешнее давление.
У Зои могли быть в спасение ему и слова, и меры всякие, и просто красивые и значительные выражения лица, но под величавую сень идеи о вероятном уходе из жизни он и не думал вводить Зою, в этом пренебрегая ею как чем-то неуместным и бесплодным, не развившимся до возможности понимания. А Зое, раз уж ее жизнь и дома, и в пути на Ростов складывалась обычным манером, совсем не нужна была большая причина для постоянных возобновлений упреков в адрес мужа. Достаточно взглянуть на окружающие дорожные красоты, чтобы отнюдь не лишним образом прояснилась несостоятельность художника Милованова. Исчерпали, ничего не решив, тему трусости, остановились попить кофе, а как поехали дальше, критический дар Зои заработал с новой силой.
– Вон как красиво, – сказала она. – Осень, березки в лесу стоят голые, а от прозрачности вид совсем не хуже, чем летом.
– Да, да! – пискнула с заднего сидения Любушка. – Слов нет, какое чудо! Зачем слова? Молчи, Зоя! Я наслаждаюсь!
Милованов тоже подтвердил наблюдение жены. И тем попался на удочку, забыв, что когда начинает она задушевным тоном повествовать о предметах внешних, не касающихся сиюминутных проблем семьи или близких людей, это чаще всего означает медленное и упорное продвижение к критике его, Милованова, способностей и, разумеется, недостатков. Возможно, Зоя не всякий раз сознательно подводила к этому, но тогда уж из какого-нибудь возражения мужа у нее непременно загоралось негодование на преисполненность Милованова сознанием собственной исключительности. Сейчас Зое и не нужно было долго вывертываться в поисках проторенной дорожки.
– А ты, Ваня, художником себя называешь, – заговорила она с не определившейся еще угрозой, но уже неприятным Милованову тоном. – Какой ты художник! Посмотри на лес, на дорогу, на все эти деревеньки. Вот истинное. А у тебя? Где в твоих картинах душевное? У тебя, например, грибы. Начнешь грибы изображать, да и покончить никак не можешь. Грибы маленькие и большие. Грибы реалистические и грибы фантастические. Мол, серия. А смысл какой? Одна форма. Гриб у тебя получается, если можно так выразиться, бесчеловечный, бессодержательный он, стоит на переднем плане картины без какого-либо отношения к миру подлинных чувств и проблем. Хотя, конечно, выписан мастерски. Но – одна форма.
– Ну вот, на Ваню напала, – благодушно заметила Любушка. – Ваня еще нарисует, у него будущее... и это в будущем, а сейчас бы нам просто насладиться видами, пейзажами...
Милованов улыбался. Иной раз и забавляли его наскоки жены. Вот сидит немолодая упитанная женщина за рулем, под внушительным задом ее не видать сидения, короткими полненькими ножками на педали нажимает, самое существование спутников своих безмятежно ставит в зависимость от своего умения, а находит время молодиться и затрагивать вопросы, которые не следует, казалось бы, и поднимать человеку в осеннюю пору его жизни, когда остается только позаботиться о душе. А она вырывается из капканов, подставляемых близким концом по имени Смерть, извивается мощно, как на заре жизни, и хочет перспектив, объяснимо нужных разве что в молодости. Милованова это умиляло.
– Понесла! Вместо того чтобы культивировать негу, ты вон чем занимаешься! – воскликнул он шутливо.
Любушка хохотала. Улыбнулась и Зоя удачно найденной мужем словесной чепухе. Подобные почерпания из области острословия красили их поездки. И все же Зое было не до смеха, и от кривовато вымученной улыбки одна лишь бледность потекла по ее лицу.
– Негу? А ты заслужил, чтобы я ее культивировала? Я работаю и много зарабатываю, а чем и как пробавляешься ты? Эх, Любушка, он ведь придаток, этот Ваня. А если вдуматься, так самый что ни на есть натуральный присосок. Паразитирует, сосет из меня кровушку.
– Это уже слишком! – сразу вошел в раж и стал протестовать Милованов. – Это режет слух. Обо мне этого не говори. Я многое сделал в живописи, я кучу книг прочитал, у меня, наконец – посмотри-ка! – облик значительный, как у подвижника или, на худой конец, роскошного интеллигента. На меня на улице люди внимание обращают, иные смотрят выпучив глаза, вот это, мол, личность, вот это да, а ты про придатки и присоски! Что за бессмысленность такая в твоей голове, Зоя?
– Ага, вид. – Зоя посмотрела на него, и Милованов прочитал на ее лице ожесточение. – А пожили бы эти, которые на улице, с тобой, помучились бы с мое. Я не с видом и обликом живу, а с человеком, который не хочет зарабатывать деньги и преспокойно пользуется заработками жены. Были времена, Любушка, когда у нас с ним совсем редко деньги заводились и в доме, бывало, маковой росинки не сыщешь.
– Я эти времена помню, – вставила Любушка. – Что и говорить, скудно и горько жилось.
– Мы только и зажили с тех пор, как я нашла себе нынешнюю работу. Машину купили, холодильник новый, телевизор новый купили... то есть, спрашивается, как и каким образом? А таким, что именно я и купила, он же не внес и копейки.
– Я тоже стала теперь жить лучше...
– И он мне еще говорит что-то о своем виде и облике! – перебила Зоя. Для общей представительности это, не спорю, вещи важные, и люди со стороны наверняка часто думают: ого, хороший муж у этой женщины, знатный! Но разбираться с видом и обликом человека надо не сиюминутно, не сгоряча, а последовательно и тщательно. Вникнуть в суть надо. Ну а если рассудить о личном до конца и без околичностей... Я, например, обустроила туалет. Сверкает сортир. Да ты знаешь, Любушка, видела. А он приходит в него и гадит.