Текст книги "Не стал царем, иноком не стал"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Сам-то Милованов шел в черной мягкой, как шинель, куртке, был у него черный шарф, а на голове сидела горкой черная шапочка. В каменном коридоре, куда они ступили, на мгновение притихнув, с Миловановым в тусклом освещении случилось небольшое преображение в некоего монаха, а по тому, как он величаво проделал необходимый в том коридоре поворот, можно было даже рассудить, что не иначе даже как собственной персоной какой-нибудь царь, Алексей Михайлович или сам Грозный, внезапно возродился в этих для царей и созданных громадах. И словно сам собой полился выговор, стал он порицать и открыто бранить Зою, хотя отлично знал, что для его своевольной жены и малейший намек на разнос не приемлем. Она рассердилась.
– Уже исчерпали тему, а ты все не можешь успокоиться!
Милованова смутил злобный шепот жены.
– Я вообще молчал, – заступился он за себя. – Вы говорили, а я помалкивал и своего мнения не высказывал. Я вмешался только теперь и только для того, чтобы ты действительно поняла, что всему свое время. Не годится в подобных местах говорить о туфлях, о бабьем! – возвестил Милованов.
– А и дальше помалкивай! – выкрикнула Зоя.
Милованов отошел в сторону, оставив последнее слово за женой, но с таким видом, что отнюдь не кончены и его слова, да только он их по своей мудрости, едва ли доступной пониманию Зои, не станет произносить. Он был обижен. Монашье и царственное улетучилось, он как будто даже вдруг похудел под мягкой чернотой куртки, спал с лица под шапочкой, но громада древнего создания продолжала тесниться над головой, и, чувствуя ее в узком коридоре, где с ним уже произошли некоторые преображения, Милованов понимал, что на сей раз его обида больше обычной и должна закончиться разрывом с женой, везде знающей только свое право, всюду вносящей разлад и сумятицу своим индивидуализмом. Сколько было уже у него ссор с женой! Зоя понимала их, лишь когда ей самой случалось впасть в обиду, а вот наговорив мужу много всего оскорбительного, отведя душу, собственно, выпустив пары, она оставалась толстошкурой и веселой и не сознавала его обиженности, продолжая их прежнюю жизнь. Так оно чаще всего и бывало. Почти сразу после раздора Зоя, словно ничего не случилось, могла обратиться к поникшему мужу, иной раз и поласкаться даже, и Милованов сдавался, утешаясь мыслью, что с женщин ведь все равно спрос невелик.
Но спрос был с того Милованова, которого привезли в Ростовский кремль. Каков он здесь? – так стоял вопрос. Ведь не мог же оставаться он здесь тем фактически смирным человеком, который живет в подчинении у жены уже потому, что, не желая уступать ее попыткам превратить его в современного бойкого работника, обслуживающего удовольствия роскошной, в идеале, и прихотливой женщины, молчаливо, почти всегда безответно выслушивает ее упреки и наставления. Не мог он оставаться здесь совсем уж тем, кто знай себе прячет от взбалмошной жены истинные и громадные драмы своей души, предоставляя ей полную возможность упражняться в красноречии на его счет, высмеивать его и выставлять субъектом несостоятельным и бесполезным. А раз так, то у нее должна быть особая реакция на кремль и на него, Милованова, в том его положении, в которое он себя поставил по отношению к этому кремлю. Значит, и с нее тоже в данном случае следует спросить. А что все-таки тут за спрос? И словно опять зашел Милованов в тупик, меньший, чем тот, что был у него в вопросе о Боге, но не менее болезненный. Эта болезненность была такова, что в каком-то смысле он словно заметался вдруг с сумасшедшим воплем души между Господом и своей невыносимой женой.
А если принять во внимание, что Зоя и Любушка уже замяли свою скоротечную размолвку и снова болтали беспечно, то разве не вносится в ситуацию и Любушка вместе с ее остроносыми туфлями и глуповато размалеванным лицом? Почему бы, если уж так все устроено, ему не жить с Любушкой вместо Зои? Есть ли в этом разница? Или почему бы не порвать с ними обеими, страшно изумив их этим? Порвать сейчас возможности не было, поскольку еще нужна была доставка обратно в Москву, которую Милованов не захотел бы осуществлять другим, отличным от возвращения на машине, способом. Но ведь по-настоящему вопрос о разрыве не стоял, по крайней мере о мгновенном разрыве. Не в том было дело. С Зоей следовало покончить; Любушка тогда отпала бы сама собой. Спрашивалось даже, не как покончить, а почему. И это было довольно-таки ясно: разве Зоя значила что-либо в сравнении с кремлем? Спросили бы его, что временно, а что вечно, чему можно погибнуть, а чему нельзя, и чему отдал бы он, Милованов, предпочтение при необходимости выбора, и у него твердо вышло бы, что кремль означает многое, если не все, а Зоя – всего лишь случайно образовавшееся и отнюдь не утешительное для вечности существо. Много людских поколений прошло через эти стены, а пройдя, потоптавшись здесь, исчезло без следа, и даже князья, святители разные, ревнители благочестия, отцы святые, даже они рассеялись как дым, но совокупность их, поколений, князей, святителей, все же говорила что-то о вечности, соприкасалась с ней, может быть, говорила иной раз и на одном с вечностью языке. Этим боком человеческое одиночество касалось Милованова не меньше, чем Зои или Любушки. И он не мог просто решить вопрос о слитности с теми, кого уже впитала вечность. Но для него, в отличие от Зои или Любушки, этот вопрос по крайней мере стоял.
Он-то ступал на древнюю землю кремля художником, а не всего лишь человеком, ютившимся возле жены, нашедшим себе тихие островки посреди устраиваемых женой мелких житейским волнений и бурь. Для него что-то значит тот факт, что здесь ступала нога тех или иных знаменитостей. И он сам, может быть, будет признан когда-нибудь знаменитостью, все равно, не после смерти ли. Смерть в этом смысле была ничто. Все дело в том, что вероятная, потенциальная знаменитость заключает в себе оправдание всех тягот, неудач и неправильностей его жизни, а главное, защиту от мимолетности и невыразительности существования. Она делает его внутренне выразительным перед всеми этими массивами церквей, гармониями башен и исторической исхоженностью здешних троп. Но, с другой стороны, это все-таки больше мысль, дуновение души и вечного бреда мающейся личности, чем реальность, реальность же такова, что кризис, может быть временный и даже недолговечный, именно в настоящую минуту лишает его права гордиться своей избранностью. И в таком случае он избран не славой, не искусством и не историей, а женой Зоей, и избран он ею на то, чтобы было кому устраивать промывки мозгов, слушать испускаемый ею шумок современности и поддакивать, в худшем случае помалкивать, когда она сосредотачивает свои сатирические нападки на их неизменной спутнице Любушке. Задачу не слишком почетную выпало решать Милованову, и он еще умел возвышаться над этим заданием, пока в нем бушевали творческие силы, но что же он в состоянии противопоставить жене теперь? И потому вопрос о выборе между кремлем и им может быть решен как раз в отнюдь не положительном для него смысле. Почему бы и нет?
Опомнился Милованов, детскими ему показались все эти предположения выбора, заигрывания с вопросом, кто кого, с этим якобы тревожным вопросом. Скорбь легла на его лицо, резче обозначив запутывающиеся в бороду морщины, и весь он стал как-то темен в сумерках, в своей черной одежде и в своей тоскливой, как осенний дождь, печали. Снег западал крупнее. Милованов вдруг осознал, что находится один на обширном пространстве, которое в центре разрывала громада собора. Снег, тот летел на маленького человека из мглистой бездны. Зоя и Любушка замешкались у ворот, между округлыми башнями, уходившими от них в высоту, и о них больше не думал Милованов, зная, что вернется к ним добрым другом, когда все будет покончено с посещением кремля. Он взглянул на звонницу, чувствуя, однако, что рядом собор слишком возносится над ним, и когда он стоял так под снегом, Бог знает зачем широко расставив ноги и завалившись на правый бок, незаметно подошла и положила голову ему на плечо Зоя, шепча:
– Красота-то какая...
Милованов обнял жену. Запрокинув голову, он страшными выпученными глазами смотрел на терявшиеся в небесной мгле вершины храма, и особенно потрясающим, наступающим на самое его нутро ему казалось то, что стена собора неуступчиво гладка, до того, что в ее ровности не могло не таиться отталкивание, указание слишком близко подошедшему к ней человеческому существу, что тут ему не приткнуться. Снег падал Милованову в рот. Вслед за его медленным и безотчетным вращением вокруг собственной оси, этой неуклюжей попыткой как-то подстроиться под нечеловеческий лад сооружения, ладно поворачивалась и толстенькая Зоя, не строптивая уже, с веселым изумлением и некоторой даже влюбленностью наблюдавшая за исчезновением снежинок в ее оторопевшем муже. Приблизилась Любушка.
– Да пора бы уже наконец и пообедать, – сказала она.
– Зайдем в какое-нибудь кафе, – откликнулась Зоя. – Или в трапезную? Видели? Тут есть трапезная.
– В трапезной дорого, – возразила Любушка. – Никаких денег не хватит.
– А ты откуда знаешь, что дорого и что никаких денег не хватит? Ты знаешь это как привычный к бедности человек. Это психология бедняка. А был бы мой муж настоящим мужчиной, вопрос, не рискнуть ли, не зайти ли в эту трапезную, вовсе бы не стоял. Мужчина еще бы и сверх дал. Официантам всяким. Чаевые дал бы. Тут нужна широкая натура. Раз уж мы оказались в таком замечательном месте, не помешал бы, значит, и разгул. Но на него рассчитывать не приходится, я о своем муже то есть... Я же кормить дармоедов не собираюсь.
– А, ты и меня записала в дармоеды? – оскорбилась Любушка.
– Он, смотри, молчит, как в рот воды набрал, – обратила Зоя внимание Любушки на Милованова. – Потому что сознает мою правоту.
– Я устал от вас, потому и молчу, – возразил Милованов.
Зоя живо заинтересовалась:
– И чего же ты хочешь?
– Пойдемте в кафе, – ответил Милованов.
***
Однажды Милованов с женой выбрались в Горенки. Собственно, это была их первая большая поездка на машине, с которой Зоя тогда еще совсем неопытно обращалась. А Милованов знал дорогу в эти Горенки только по книжкам да по старенькой карте, которую кто-то подарил его жене, но ему казалось, что этого достаточно и что усадьбу они найдут без всяких затруднений. Но вышел из всего этого лишь какой-то абсурд, из неопытности Зои и ее слабого умения ориентироваться в пространстве и из чрезмерной самоуверенности Милованова в своих путеводных понятиях. Так и не побывали они в Горенках, и с тех пор даже не заговаривали о том, что надо бы еще раз попытаться. Милованов о географии усадьбы вычитал в книжке единственно: на обочине шумного Владимирского тракта... И ему казалось, что дело уже почти сделано, осталось только докатить на проворных колесах, а там колонны, балконы, широкие окна, парковое искусство, знаменитость Разумовского, творение неведомого зодчего...
Заезжали они с разных сторон и все никак не могли попасть в нужное им место. Впрочем, Зое не очень-то были нужны эти Горенки, ее занимала, главным образом, сама дорога, интересовало лишь то, как она справится, как выдержит это первое нелегкое испытание Подмосковьем. Милованову по-детски не терпелось добраться поскорее до усадьбы, отметиться, расширить свои познания и сказать как бы в унисон с известными и неизвестными почитателями чудесных дворянских гнезд: и здесь-то я теперь побывал! Но как стала складываться ясность недостижимости цели, он почувствовал себя уязвленным до глубины души. Как если бы что-то могущее стать бесценным даром откровенно и грубо отнимали у него; и еще мучило его сознание, что Горенки, может быть, вот за той рощицей, за тем поворотом, за тем вон очерком горизонта, а они проносятся мимо в своей слепоте и своем неведении и упускают последний, решающий шанс. Он выходил из машины и спрашивал дорогу у прохожих, но люди ему попадались все какие-то пьяные и недоумевающие. Милованов, наталкиваясь на разлаженность жизненного строя, начал строже ставить свой вопрос, уже глядя на местных жителей с некоторым высокомерным негодованием, он стал свысока и сурово обращаться с этими людьми, но это мало помогло делу. Они говорили, что Горенки тут буквально в двух шагах, но проехать туда никак нельзя, потому что порушен мост, и надо ехать в объезд, или разводили руками, не зная никаких Горенок, или рассказывали, что Горенки вот только что были где-то на пути Милованова и Зои, а теперь следует им развернуться и ехать назад, да вот только оставалось неизъяснимым как же это, развернуться среди всей той дорожной толкотни и чепухи, среди которой незадачливые путешественники очутились. Или вмешивался вдруг со стороны еще какой-нибудь выпивший человек и принимался утверждать, что вводить путешественников в заблуждение нехорошо и никаких Горенок там, куда указывают, нет и в помине, а находятся они совсем в другом месте, на другом краю здешнего пространства, если речь, конечно, идет о тех Горенках, которые известны ему, причем известны так, что можно с уверенностью заявить: других-то нет и быть не может.
Зоя наслаждалась дорогой, своим нарастающим умением справляться с машиной на бесконечных ухабах, резких поворотах и крутых виражах, ее беспокоила мысль, не слишком ли уродует ее лицо постоянное закусывание только что не до крови губы, вызванное волнением, но все же она не могла не заметить странности и как бы заколдованности их кружения вокруг затаившейся где-то таинственной усадьбы. Невозможность попасть туда легко и правдиво объяснялась чудаковатой неосведомленностью и безалаберностью местных жителей, но Зоя не могла не объяснить ее и несостоятельностью мужа. Тот почти смирился с поражением, стал больше обращать бескорыстного внимания на места, по которым они проезжали, и повеселел. Этого Зоя не могла ему спустить.
– У тебя всегда так, – упрекнула она. – Ничего не можешь толком сделать.
– Почему же всегда? – возразил Милованов. – Мы только первый раз попробовали... Откуда у меня взяться опыту в таких делах? А потом, в книжках пишут, что на обочине...
– Да к черту эти книжки! – перебила Зоя. – Что мне книжки! Ты мне покажи, куда ехать. Если ты предложил ехать в эти самые... как они...
– Горенки.
– Горенки! Почему же ты не разработал маршрут, не продумал все?
– Вот так запросы! Я штурман, что ли?
– У тебя должна быть роль.
– Роль при тебе? У меня роль нынче такая: приехать в Горенки и залюбоваться, по аллеям там разным побродить. А не получается. Ты зря так пренебрежительно отозвалась о книжках. Только из них я о Горенках и узнал. Плохо только, что пишут этак неопределенно, неполноценно: у обочины... Ну, вот она обочина. На обочину я путь указал. А где Горенки? Эта обочина оказывается штукой непростой, не очень-то понятной. И почему же, собственно, не предполагать, что ты, как водитель, шофер, должна разбираться в ней лучше меня?
Говорил Милованов весело и бойко, но в душе у него это веселье мутил словно бы поднимающийся с ее дна ил, и бойкостью было только его вглядыванье в проносившиеся за окном пейзажи. Проезжали они не то селеньями, не то каким-то бесконечным предместьем, которого под Москвой было вообще много. Названия разных деревень, городков, уголков, районов ничего, казалось, не говорили, потому как они, мелькнув, тут же сменялись другими, и все сливалось в один лихо закрученный узел. Всюду здесь была так или иначе отстроенная и налаженная или ярко, в духе нынешнего времени, строящаяся жизнь, в которую извилисто уводили дороги, и над утопанием в зелени только птицы, похоже, пролетали хорошо уже осмотревшимися и освоившимися существами. Человеку немудрено было и заблудиться. Дома, новые и старые, не поражали воображение, нет, в них не было ничего, кроме обыкновенной пригодности к обитанию, порой там, где строение по ветхости начинало приседать и кособочиться, уже и сомнительной. Там и тут замечал глаз церковки, иные дивно хорошенькие, но не о них заботилась пытливость Милованова, а все еще о Горенках, которые, видимо, теперь безнадежно затерялись для него в неизвестности. И вместе с тем за разрозненностью пейзажных кусков, в которой он хотел найти нужный кратчайший путь для своего проникновения и для того, чтобы и машину не механическим уже, а словно бы чудесным образом протиснуть до самых до Горенок, неуловимых и заветных, вставала цельная, величественная картина, неразъемная, как небо. За тем, как в низине между деревьями и нагромождениями новых каменных коробок вдруг проглядывался деревянный домик, не жилой, а устроенный, может быть, еще, глядишь, предавним земством, под школу, больницу или библиотеку, или на заросшем соснами пригорке вспыхивала живыми и теплыми красками церковь, зримо складывался и поднимался образ России с ее смыслом, созидающимся в этих бездумных и хаотичных по виду углах. Милованов понимал этот смысл и даже как бы хорошо знал, как можно знать какой-нибудь предмет или живое существо, но ведь каждый раз к нему требовалось подойти с вероятием открытия чего-то нового, прежде почему-либо недоступного, а сейчас такому подходу мешала Зоя с ее маленькими целями и интересами.
Люди оттого, что и не думали сопротивляться своей каждодневной грубости проживания, многое подавляли в сотворенном и творимом далее смысле, и Зоя была с ними, даже если на словах им не сочувствовала. Хотелось бы Милованову тихо пройти по устроенной предками земле и все внимательно изучить, а получалась нескладность, ибо только преодолевшее людскую косность, сбившееся в прочные памятники тянулось к небу, а слишком многое, не успев окрепнуть, было затоптано в землю. Милованов-то знал немало таких несправедливо и глупо похороненных сокровищ, но много ли было у него единомышленников, желающих тоже знать и спасать знанием? Но если толпа, в которую никто и ничто, даже Бог, не смогли вложить задачу понимания и сохранения смысла, представлялась Милованову сборищем грубо гогочущих, скудных мозгами и воображением людишек, чьи нужды и стремления ни по какой причине не могут быть ему близки, то представить себе таковой и Зою он не мог, поскольку она все-таки была серьезной и по-своему чрезвычайно мощной женщиной. Она и начинала, судя по всему, неплохо. Некогда жил в ней интерес к книгам, к искусству, к умному деланью. А потом она похоронила его в себе.
Почему и как это случилось, Милованов не знал и не понимал. Был только вопрос: как это могло произойти? Казалось бы, произойти это не могло и не должно было, однако произошло, подтверждая истину, что чужая душа потемки. Но Зоя не проходила равнодушно, как другие, мимо смысла, на который еще и теперь не терял надежды обратить ее внимание муж, вот только не было уже у нее перед ним заведомой восторженности. И более того, она оставила за собой право судить: это хорошо, а это плохо, – и судила она, ничего не сделав и не желая делать для упрочения картины, а с дальнейшим углублением в возраст у нее даже возникал уже чисто практический подход, по которому хорошим считалось в первую очередь полезное для обеспеченного, сытого и самодостаточного существования. И это умная, чувствительная, начитанная женщина! Как же случилось, что она отошла от смысла, от истины, от своего вероятного призвания? Разве мал и недостоин смысл? или истина недостаточно крепка?
И ведь к упрощению эта женщина шла сознательно и последовательно, и все больше удовольствия доставляло ей внушать мужу, с каким холодным и презрительным чувством морщится она на все те имеющие мало отношения к реальной жизни, к действительным нуждам ценности, над которыми с озабоченностью юродивого хлопочет он. Это стало ее идеологией, поднявшейся из ее протеста против вечных ссылок мужа на высокий стиль своего проживания, будто бы позволяющий ему расслабляться при исполнении обязанностей по отношению к ней, жене, или даже вовсе не думать о них. Обидно было Милованову, что жена сошла с круга и что именно ему, совсем не шуточно озабоченному смыслом, подвернулась такая оскудевшая спутница жизни. Но в этом его невезении начертывалась мысль, как мало тех, кто поддерживает горение светильников, и как много у истины врагов, как много вокруг нее Бог знает по какой причине падших, соблазнившихся глупыми приманками цивилизации. Рисовал он грибы, а мысль о змее-искусителе протискивалась между их мясистыми ножками, и когда-нибудь он, вдохновившись, непременно выпишет этого страшного, лукаво усмехающегося гада. И эта мысль досаждала живописцу не меньше, чем сознание, что он не получил должного признания и не имеет материальной возможности трудиться только над исключительными картинами, а в миру ходить единственно с хорошей познавательной целью. Эта мысль, казалось ему, обрекала его на одиночество. Если и были где люди, готовые сочувствовать ему и разделять с ним тяготы бытия, то на первый план все равно ведь вывертывалась Зоя, которая бытием отнюдь не тяготилась, однако не прочь была осложнить его мужу. Часто он за ее мельтешением, как и вообще за ее плотно сбитой фигурой, своего рода тоже памятником, не видел ничего разумного и достойного в окружающей действительности. А если так, для кого же и для чего питать и поддерживать горение светильника?
Впрочем, это были еще высокие вопросы, высоко и пронзительно поставленные. Так или иначе, он своим делом занимался, не спрашивая на то разрешения, совета или помощи Зои. Менее всего он считался с ней, шествуя по своему тесному пути. Но Зоя, на то она и была умна, изворотлива, лукава и мощна, как змей, чтобы постоянно вывертываться перед ним во всей своей непоседливости и умении до затмения ума озабочивать его своим присутствием. И в минуты такого ее подъема начиналась у Милованова не высокая нота, а глупая мелочь безнадежного разбирательства, чем это он не угодил провидению, что оно наградило его скудной и навязчивой женой, и почему вышла у него столь несогласованная с искусством и другими высшими материями жизнь, и почему он уже бессилен что-либо изменить, и что обязывает его вести именно эту жизнь, без всякой надежды на другую.
Так вот и с Горенками: думал насладиться превосходным зрелищем, а весь небосклон заняли пьяные и бестолковые людишки с их неосведомленностью и равнодушием, а вместе с ними тяжеловесно и мрачно обрисовалась и жена. Нравился Милованову запутавший дорогу и заставивший заплутать русский уголок своей простотой и чистой нравственной готовностью предъявить смысл, пришелся по сердцу до того, что он смирился с потерей пути к Горенкам, но в то же время он не сумел, не поимел возможности возвыситься духом, а упал в полное ничтожество, в лепет. И виной тому была жена, мешавшая его наслаждениям, мутившая их. Они впоследствии не пытались больше проникнуть в Горенки и даже старались избегать в разговорах упоминания о них, как если бы тот незадавшийся маршрут сделался запретной темой. Но для Зои стало так просто потому, что ее водительской гордыне не извлечь было из того путешествия подобающей случаю успешной концовки, а для Милованова вспоминать эту поездку означало тревожить словно бы рану, расшевеливать пережитый тогда стыд его мелочного озлобления на жену.
Ему и после пережитого в ростовском кремле хотелось глубоко и с предельной ясностью, а главное, открыто выразить мысль, что этот кремль, возвышаясь над людьми, все-таки и его, Милованова, приподнимает над землей, а Зою, как ни верти, сбрасывает словно балласт. Тут-то уж все ясно! Слишком окончательно, слишком утвердительно стоит это сооружение, чтобы с ним мог потягаться поспешный, суетный ум современного человека. Но он опасался, что стоит ему открыть рот, как ясность отойдет от него и сразу побегут незначительные, жалкие слова, среди которых затеряется или предстанет нелепой даже очевидная истина его нынешнего отличия от жены, утверждающая ее юркой поверхностной туристкой, а его степенным впитывателем зрелищной истины, познавателем овеянного святостью содержания. Между тем у главного кремлевского выхода какой-то человек испытующе посмотрел на него и посторонился, терпеливо пропуская. Борода придавала этому человеку известное сходство и как бы единомыслие с Миловановым, однако в его любезности Милованов прочитал не только молчаливый сговор интеллигентов действовать заодно и с некоторой изысканностью, но и мгновенную продуманность, которую он отнес исключительно на счет того, что незнакомец успел рассмотреть в нем особость, выделяющую его даже и из их культурного слоя, и, пораженный, именно из-за этого уступил ему дорогу. Осознал Милованов, боковым зрением наблюдая за посторонившимся приятным человеком, что, может быть, и в самом деле проходит в этих стенах некоторым образом царственно, этаким Алексеем Михайловичем, а то и самим Грозным. Такая уж у него внешность. И не Зое, как она ни хороша собой, тягаться с ним. С высоко поднятой головой прошагал Милованов, теперь уже, после того как прояснилось, откуда у незнакомца возникла во взгляде изумленная значительность, не обращая больше на него тайного восторженного внимания.
Возможно, потрясенный господин идет сзади и думает, как повезло женщинам, худой и толстенькой, что у них столь величавый спутник; гадает, какая из них добилась чести называться его женой. Его выбор падает на толстушку. Милованов с умилением покосился на жену. Пухленькая женушка царя. Милованов медленно забывал о человеке, волей-неволей заострившем его мысли на собственной персоне. Они еще прошли к озеру Неро, но там темный туман мешал осмотру, поглощая большие дали этой воды. Милованов подумал, что очень уж быстро он переходит от раздражения на жену к умилению ею и что это в сущности похоже на некое бредовое состояние. Но ведь и дело нынешнего дня обстоит таким образом, что вот он, кремль, надвигается на них высокой стеной ограды, а минуту-другую спустя они удалятся от него – и не будет никакого кремля, а будет плохонькое кафе, беспредметные разговоры и затем дальняя дорога обратно в Москву, в темноте и под усиливающимся снегом, в тех, возможно, драматических условиях, которые создаст шоферская неопытность Зои. Им ведь предстоит рисковать. Значит, при такой быстрой смене декораций, и нужна какая-то быстрота решений, мыслей, даже череда мало что значащих думок, среди которых может промелькнуть и достойная, и нечего стесняться все круче забирающего умоисступления и всех этих скоропалительных перемен настроения. Подумав так, Милованов полнее ощутил сумеречность своего прохождения сквозь сумерки, где ему не хватало разве что утепляющих душу и укрепляющих ее страстность огней, каких-нибудь фонарей, роняющих тусклый свет на его бледное теперь лицо. Он завертелся, отыскивая более плотную и важную позу для выражения накипевшего, ибо нужно было, т. е. пришла пора объяснить и кремль, и любушкины туфли, и брошенный на него из местной человеческой глуши восхищенный взгляд. Но становилось скользко, и он, задействовавший себя даже с опережением непогоды, упал после суетной и забавной борьбы в раскорячку. Зоя с Любушкой громко засмеялись. Смеялся и Милованов, продолжая тяжело проваливаться в снежную грязь. Зоя, подбежав, поставила ногу на его посравнявшуюся с землей грудь. Милованов понял, что о дурацких любушкиных туфлях и восхищении ростовчанина можно не говорить вовсе, а в отношении кремля еще много остается неясного.
Любушка весело объясняла, как выглядит со стороны созданная Зоей карикатура:
– Истинное торжество жены над мужем. Муж у ног жены.
Зоя подчеркивала:
– Торжество современной женщины над потерявшимся во времени и отставшим мужчиной. Он не смог бросить к ногам возлюбленной всевозможные трофеи и весь мир, так пусть сам лежит у ее ног.
Любушка смеялась и одновременно жаловалась на судьбу, лишившую ее возможности участвовать в подобных картинах. А по мнению Зои, это и была картина современного мира. Следовательно, Любушка, как и Милованов, выброшены из современности.
– Что бы вам не сойтись и не перепихнуться? – сказала она.
Они отряхивали снег с куртки Милованова.
– Ты грубо шутишь, Зоя, шутишь как в молодости, – ответила Любушка. Ты совсем не изменилась, а еще упрекаешь меня, что я, мол, выставляюсь девчонкой. А ты-то сама? Разве взрослый человек не должен знать меру? Не должен понимать, какая шутка позволительна и уместна, а какая нет?
– Ты говоришь это слишком серьезным тоном.
– А потому что столько всего интересного и великого повидали за день, ну... этот монастырь, или как он... этот кремль, эти храмы и эти музеи... и вообще вся поездка... то, что продумано за время ее и вынесено из нее и что еще будет со временем обязательно осмыслено...
Любушке перехватила горло важность сказуемого, и она нутряно, как внезапно и почему-то нехорошо проснувшийся ребенок, вскрикнула.
– А ходила ты среди всего этого интересного и великого все же цаплей, смехотворной особой, – сказала Зоя.
– Главизна за внутренним, а не внешним человеком, – странновато пробасил Милованов.
Зоя хохотала:
– Наивные мои, смешные московские обыватели!
Милованов колебался между шуткой и ожесточением, но, взглянув на смутно проступающие в отдалении очертания кремля, вдруг уже потверже дернулся на скользкой почве, сверкнул на жену в новой вспышке умоисступления глазами и выкрикнул:
– Не было бы тебе, Зоя, с кем и делить радости и огорчения, если бы не мы с Любой!
– А я спорю? – как будто удивилась Зоя. – Я спорю с этим? Когда-нибудь выказывала другое мнение?
– Ты отступилась от нас! От меня! Ты меня предала! Ты предала мои идеалы! – умоисступленно доказывал Милованов.
– Да бросьте! И ты, Ваня... ты того, помалкивай, слышишь? Не надо брехать, не наговаривай на меня. Я с вами радости и огорчения как раз очень даже делю. Или я, по-вашему, делая это, сама этого не сознаю и не понимаю? А то и пытаюсь с кем-то другим разделить радости и огорчения? Да с кем же? С дураками, которые нас окружают?
– Кто же, если конкретно, эти дураки? – мрачно осведомился Милованов. – Кого ты имеешь в виду? Наш народ?
– Наш народ велик, – с быстрой торжественностью мысли вставила Любушка. – Он создал кремли и храмы.
– А то мало дураков, – фыркнула Зоя. – За примерами далеко ходить не надо. Возьми хотя бы дорогу, посмотри, как ездят наши люди. Если мы до сих пор еще живы, то это не что иное, как баснословное везение. Так дико и бесшабашно ездить, как ездят наши люди, могут только полные идиоты, гады, сволочи...
В шоферском возмущении Зоя подняла над головой кулачки и потрясла ими.
– Ты нас пугаешь, Зоя, – сказала Любушка. – Нам ведь еще возвращаться, а тут этот снег и эта слякоть. Ты хочешь сказать, что мы подвергаем себя определенному риску...