355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шевердин » Осквернители (Тени пустыни - 1) » Текст книги (страница 13)
Осквернители (Тени пустыни - 1)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:35

Текст книги "Осквернители (Тени пустыни - 1)"


Автор книги: Михаил Шевердин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Простодушие молодого командира пограничников очень умилило Али Алескера. Еще более умилился он тем, как наивно командир провозился три часа с его караваном. А пока паспорта Али Алескера и сопровождавших его караванщиков и составление всяких актов занимали внимание бдительного командира, рядом, верстах в пяти, через границу по горной тропе переходили лица, вообще паспортов не имевшие. Были это овезгельдыевские молодчики. Везли они два больших чувала из шерстяной ковровой ткани. С чувалами обращались бережно. Они, очевидно, содержали нечто ценное, по-видимому даже более ценное, чем кошелек красного шелка, чем конфискованное у Али Алескера золото, чем даже рецепты поварского искусства Тюлегена Поэта...

Закончив пробу на кухне, Али Алескер провожает супругу в ее аппартаменты, целует ей ручку и устремляется в парадную залу. Он подбегает к сидящему Зуфару и восклицает:

– Вы неблагодарны, господин комиссар!.. Эх, тьфу-тьфу! Чем вы недовольны? Ни один ларец с бадахшанскими рубинами не везли никогда так бережно, с такими предосторожностями, как вашу милость, господин чекист. Ни одного дорогого гостя мы не принимали столь радушно! А вы сидите насупившись, надув губы. Ах, тьфу-тьфу!

Облизав свои гранатово-сочные губы, Али Алескер машет короткими ручками:

– Нет, нет, господин комиссар, не спешите с грубым словом! Не омрачайте наслаждение нашей встречи. Мы на Востоке, в сердце Востока, я бы сказал. И мы здесь не то что вы, большевики. Мы враги поспешности... Поспешность – сестра дьявола, говорят у нас на Востоке... Господин комиссар, ну я прошу вас, изгоните желчь из вашего сердца. Поднимите ваши глаза, вглядитесь. Неужели в таком добром, чувствительном сердце, как мое, вы узрите вражду?..

Только предубежденный человек мог подумать плохое о господине Али Алескере. Он так уютно расположился на толстой подстилке и мягких подушках-валиках, обитых бархатом. Он так умильно улыбался. В его голосе звучали бархатные нотки. Его речь источала масло и мед. И весь он сочился маслом и медом. Но только не его глаза-сливы.

Глаза Али Алескера самым недвусмысленным образом стерегли малейшее движение Зуфара, каждый его взгляд, мимолетную тень на его лице. Глаза ловили. Физиономия Али Алескера излучала сияние. Али Алескер говорил непрерывно. Он бесцельно перепрыгивал с предмета на предмет, болтал совершенно безобидно. Прост был Зуфар, но и он понял сразу: надо держаться настороже, надо... Среди нагромождений безобидных совершенно слов, утверждений, анекдотов вдруг молнией сверкал очень ехидный вопрос, эдак невзначай, невинно, как будто без задней мысли. Фокус нехитрый, но опасный.

Зуфара привели из бани в комнату для гостей и усадили на такую же шелковую подстилку, на какой сидел добряк хозяин Баге Багу. Зуфар был совершенно свободен, не связан, не закован. Он мог, если хотел, чувствовать себя вполне свободным, если бы...

Но за спиной Зуфара сидел могучего сложения мекранец с берегов Персидского залива, более похожий на негра, нежели на перса, и дышал Зуфару прямо в затылок. Он сидел очень близко. Он мог в мгновение схватить Зуфара за руки.

А вообще все выглядело очень мило, любезно и даже сказочно. Чернокосая служанка, шурша шелком желтых шаровар, поставила перед Зуфаром чеканный поднос с фигурным сдобным хворостом, с исфаганскими сладостями и шербетом. Пахнуло в лицо ароматом духов, на обнаженных руках служанки звенели браслеты. Но Зуфара поразил почему-то поднос. "Серебряный, позолоченный. Стоит баранов шестьдесят", – подумал он.

Глаза Али Алескера забегали. Он поглядел на служанку, затем исподтишка взглянул на Зуфара и снова на служанку. Кровь прихлынула к голове Али Алескера, и он сглотну слюну.

– Тьфу-тьфу!

Я взял поцелуй с ее губ и усладил им свою душу.

Я обвил ее нежные бедра и поцеловал ее

еще раз тихо-тихо.

Не плохо... а... Не решаюсь предложить вина, – сказал, слегка задохнувшись Али Алескер. – А все же?.. Не хотите? Согласен. Разумно. Наши отцы мусульмане, наши деды, прадеды вина не пили... Не дозволялось законом!

Свет электрической люстры. Благодушный хозяин. Гибкая, в откровенно-бесстыдной одежде прислужница, волшебные ковры, шербет. Совсем рай пророка Мухаммеда! Да, совсем бы все хорошо, если бы не боль ссадин и ушибов...

Зуфар поднял усталые веки и вздрогнул. На него со стены смотрели испуганные глаза затравленного... глаза зверя, попавшего лапой в капкан. Глаза горели. Зуфар не сразу понял, что это его собственные глаза и что он смотрит сам на себя из рамы высокого, в полстены, зеркала. Он не удивился, не испугался. Он поразился лишь свежему шраму, рассекавшему его высокий лоб, юношески чистый лоб. Невольно он поднял руку и притронулся к шраму осторожно, чуть-чуть...

– Тьфу-тьфу! В драке то ли бывает, – сказал быстро Али Алескер. Он потемнел. Вспоминать трагедию на колодцах Ляйли не входило в его планы. Он понимал, что хивинец ожесточился, озлоблен, и пытался смягчить, успокоить его, но с неудовольствием читал на его лице совсем не то, что ему хотелось.

Даже самые мимолетные переживания, ничтожные смены настроения отражались мгновенно на открытом, простодушном лице Зуфара. Вспышка мысли, точно камешек на водной глади пруда, порождала движение губ, век, щек. Но так же как бесследно исчезают водяные круги, так и в чертах Зуфара спустя секунду не оставалось и признаков волнения. Однако на то Али Алескер и имел глаза, чтобы уметь в лицах подмечать незаметные любому менее опытному человеку отблески чувств, переживаний.

А у Зуфара сказывалась молодость, отсутствие опыта в общении с людьми. Людей в пустыне встречаешь редко. И сколько надо силы воли, чтобы сохранить спокойствие и не позволить этому на вид добродушному, симпатичному, но плохому, очень плохому человеку понять, что ты в отчаянии, что ты слаб и готов расплакаться, если бы ты вообще умел плакать.

– Друг мой, вы напрасно впадаете в отчаяние. Выпейте чаю. Хотите с сушеным лимоном? Заложите за щеку и сосите. У нас в Персии так чай пьют. Ваше положение действительно трудное, но ведь все зависит от вашего благоразумия и... желания.

Зуфар не мог не выругаться в душе. Этот проклятый читает мысли. Что делать? Плохо, очень плохо.

Али Алескер с удовлетворением перехватил мимолетный взгляд Зуфара на гладкие плечи длиннокосой служанки.

– Да, – ухмыльнулся он, – господин комиссар, у нас не так плохо... тьфу-тьфу!.. для умных, а? Вы молчите? Не понимаете? Но что тут понимать? Для благоразумных у нас, – он глазами показал на ковры, люстру, дастархан, на служанку, выходившую из комнаты, и продолжал: – А для несговорчивых... тьфу-тьфу!.. упрямых у нас неуютно. Большевиков в Иране не любят, безбожники они. Их с удовольствием варят в кипящем масле. Положат в котелок и... варят. Впрочем, варили... шахиншах в своей неизреченной доброте не поощряет... тьфу-тьфу!.. масло... котел. Теперь в Иране большевиков чаще... тьфу-тьфу!.. гуманно... – Он жестом показал, как гуманно в Персии вешают большевиков за шею, и продолжил, облизывая губы: К сожалению, в глухой нашей провинции еще не понимают... э... гуманности и, знаете, не очень гуманно... тьфу-тьфу!.. поджаривают на раскаленных кирпичах, на кол сажают. Ужасно больно и неприятно. Или тоже вешают, только за одну руку... гм... Но вам, дорогой друг, спору нет, нечего бояться. Такое варварское обращение только с теми... ну там зарежет отца, девочку изнасилует, на помещика руку подымет, ну, со злодеями из черни, из толпы. Толпа ничто – глыба глины. Вы же не глина, а? Вы, тьфу-тьфу, фарфор! Того, конечно...

Он поразительно ласково взглянул в глаза Зуфару. В глубине зрачков добродушного перса сидели маленькие омерзительные насекомые. Они поглядывали на Зуфара с холодной расчетливостью. И если лицо – зеркало души, то, так же как и в зеркале, на лице Али Алескера не осталось и следа от только что сиявшего маслянистым светом добродушия. И снова Зуфару стало не по себе. Он поежился и заговорил. Он впервые заговорил с тех пор, как его привезли в Баге Багу засунутым в шерстяной колючий чувал. Его так и везли... он не помнит, сколько дней... в чувале... От одной этой мысли в голове делалось мутно, душила ярость...

– Какое вы имели право? Я...

– О пророк! Ах, тьфу-тьфу! Они решили заговорить, – обрадовался Али Алескер. – Мы договоримся!

– Где мы? Что это за дом? Куда меня привезли?

– О, да они разговорчивы! А мы-то думали, что они откусили язык!

– Зачем меня сюда притащили? Где Овез Гельды?

Перс вздрогнул и поморщился.

– На вашем месте я не вспоминал бы его имени. На вас его кровь, а здесь его родичи.

– Я не боюсь...

– Ого, какой молодой петушок! Ну ладно, к делу.

– Какое дело? Я матрос, простой матрос.

– Прелестно! Нет, вы комиссар Чека, вы нам кое-что расскажете, господин комиссар.

– Послушайте, вы! Я только матрос... Я матрос с нефтеналивной баржи. Стоянки баржи – Чарджоу. Приписана к Чарджоускому порту. И потом, я протестую... Где я? Какой комиссар? Смешно!

– Смешно? Смешно сделается, когда за вас примется Джунаид-хан. Имейте в виду: он здесь. Он не очень обрадовался смерти Овеза Гельды. Он очень ценил Овеза Гельды.

– Овез Гельды подох?

Зуфар даже просиял. О, значит, есть еще правда на земле. Значит, бандит кончился. Значит, Лиза отомщена. Теперь к ужасу не будет примешиваться отчаяние беспомощности. Он расплатился за ее смерть смертью. Пес Овез Гельды гниет на песке у колодцев Ляйли, и стервятники выклевали ему глаза. Зуфара никто не назвал бы жестоким, но он обрадовался безмерно. И поразительно, едва он узнал, что Овез Гельды погиб, образ замученной молодой женщины вдруг потонул в дымке. На смену пришло торжество и дикая радость...

Али Алескер недовольно изучал лицо Зуфара и наконец нарушил молчание:

– Вас везли рядом... вместе, и вы не догадались?

– Рядом... Вот откуда запах тления, – Зуфар провел руками по лицу в молитвенном жесте.

Али Алескер небрежно повторил жест, точно от мухи отмахнулся, и не без ехидства заметил:

– В одном чувале его... труп, в другом чувале вас – полутруп. Не догадались? Впрочем, не в этом суть. Все мы встретимся с разлучницей-потаскухой рано или поздно. Важно, что Овез Гельды дядя Джунаида или что-то вроде... Словом, родственник, а Джунаид еще не оставлял ходить по свету убийц своих родичей. Мне говорили, он вынимал у таких убийц у живых сердце, а?

– Стращаете?

– Я хочу одного: откровенности, господин чекист! Я желаю вам добра. Я не выдам вас Джунаиду. И потом, разве все, что здесь у нас, так плохо?

Он снова поглядел красноречиво на шелка, на ковры, на девушку в желтых шароварах, сидевшую в выжидательной позе у порога на резной табуреточке и похожую на полную соблазна резную статуэтку. Потом со вздохом добавил:

– Плоха и бессмысленна в этом мире только смерть. Жизнь прекрасна. Разве не так, господин большевик? А вы отводите глаза от такой красоты... тьфу-тьфу! А? Что скажете, господин чекист?

– Я живу в пустыне. Я гоняю стада. Я плаваю на барже. Плыву из Чарджоу десять – двадцать дней. На барже нельзя зажигать огонь. Плаваю зимой и летом – двадцать дней и ночей не чувствую тепла огня, не ем горячего. Я много видел: и жар, и холод. Ненавижу страх. Я хочу жить, а страх – брат трусости. В пустыне я видел и зверей и людей. Зверь лучше труса. Зверь в час смерти умирает молча, зверь помирает стоя. Трус умирает извиваясь. Трус словно раб. Зверь точно герой. Трус раболепствует перед жизнью. Зверь молчит, скалит зубы. Трус плачет, молит жизнь – "не уходи!", пока колесо арбы смерти не переломит ему поясницу.

– Ого! А знаете, такие, как вы, мне нравятся. Прекрасно! А теперь... пора спать.

Слово "спать" звучало после всего сказанного зловеще, но молодость взяла верх. Не столько из озорства, сколько из-за того, что он уже давно ничего не ел, Зуфар сказал:

– Я голоден! У вас говорят: приветливость ценнее еды... Но я голоден. Вы, господин Али, хотите показать себя господином гостеприимства, а не дадите человеку и куска черствой лепешки. Извините!

Схватившись за свой толстый живот, Али Алескер захохотал:

– Вах, душа моя, какое упущение старого рассеянного Али! Ах, тьфу-тьфу!.. Посредством колдовства я лишил вас свободы, но в силах моего колдовства перенести вас в рай. А ну, красавица, живо на кухню. Принеси нам поесть.

Желтые шаровары мелькнули в дверях.

– Скажите, мой юный философ, – проговорил вкрадчиво Али Алескер, пока девушка бегала на кухню, – а зверь... э-э... в пустыне тоже заказывает себе ужин перед тем... эх... тьфу-тьфу, когда собирается умирать?.. Прелестно... Ого, мы вместе сделаем с вами еще немало дел.

Но Зуфар не ответил. Он с жадностью накинулся на блюдо с кебабом, принесенное прислужницей в желтых шароварах. Ему казалось одно важным и необходимым – наесться. А тогда уж, набравшись сил, он готов встретиться лицом к лицу с кем угодно, даже с самим Джунаид-ханом.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Британия!..

Ты слабому на грудь ногой ступила,

Восстанет он – пяту твою стряхнет.

Ты ненависть народа заслужила,

И ненависть его тебя убьет!

В и л ь ф р и д  Б л а н т, 1899

Ветры...

Надоедливые, невыносимые ветры. Они доводят до сумасшествия. Они дуют днем и ночью, летом и зимой. Даже неприхотливая колючка и та вся скручивается под ветром. А уж о деревьях и говорить не приходится: их гнет, перекручивает, комкает. И кто их знает, как умудряются они цепляться за скудную солонцеватую землю.

Скорченный, скрюченный собиратель соли теймуриец говорил всегда о себе, шамкая перекошенным беззубым ртом:

– Я сын песка и ветра.

Согбенный, но крепко сбитый, с ощипанной ястребиной шеей, он хранил всегда суровую важность сына пустыни. Достойный он был старик, с аристократическим, полным пышного высокомерия именем.

Тадж-э-Давлят-э-Мухтар-э-Шах Осиёхо звали его, что значило примерно Корона Благородного Государства, Царь Мельниц, хотя положение в обществе теймуриец занимал более чем скромное: он добывал соль и размалывал ее на мельнице. Удивление вызывала эта мельница. Высокая стенка из грубо отесанных камней, обращенная в сторону господствующих ветров, имела узкую щель. Против нее размещалась деревянная ось с лопастями из плетенок. Ветер, врываясь с силой сквозь щель, крутил ось и жернова... Вот и все нехитрое сооружение... Но мельница та была собственностью теймурийца, и он был хозяин. Наибольшее удовлетворение доставляло старику, когда его величали полностью, а особенно если приставляли к имени – Царь Мельниц. Когда-то так прозвал старика начальник Хафского уезда, большой шутник.

Впрочем, какой же Тадж-э-Давлят-э-Мухтар-э-Шах Осиёхо старик? Круглые совиные глаза его блестели совсем молодо. Ему едва ли исполнилось лет сорок. Сколько ему точно, он не знал. На вопрос, когда он родился, Царь Мельниц отвечал: "Когда шах Каджор на трон садился, я уже взрослым был. А что значит взрослым? Ослов гонял в Мешхед".

– Я сын песка и ветра, – хихикал он, и по лицу его разбегались сеткой морщины. – Ветер мне иссушил кожу, песок съел жир, а английские сахибы выкрошили зубы. Молоты-кулаки у английских сахибов.

Он приковылял поближе и шепотом спросил Гуляма:

– Извини, горбан, не бей меня. Твоя жена из инглизов? Я служил носильщиком в войске инглизов. Я знаю, как дерутся офицеры-инглизы. Ты, я вижу, афганец, а жена у тебя не афганка, не персиянка... Не сердись... Я хотел сказать тебе одну вещь, а вдруг она рассердится...

– Она не англичанка, – сухо сказал Гулям.

Ветер утомил его ум и тело. Он устал, как только может устать человек, и физически и духовно. Хафский ветер изнурил его. Болтовня мельника надоела до отвращения. Ужасно претили фамильярность, панибратство. На Востоке каждый должен знать свое место. "Если всякий сброд ни о чем не помышляет, кроме куска лаваша, он есть сброд". Беззубому калеке с его пышным именем следовало понимать, какое неизмеримое расстояние отделяет его, полунищего персидского мельника, от Закира Карима Гуляма, полномочного афганского векиля.

Поставить ничтожного мельника на место... Но что скажет она, его ненаглядная, его горный подснежник, как мысленно звал он с нежностью свою беленькую жену, золото волос которой приводило его в неистовство... Что скажет она, если он позволит себе грубое слово в разговоре с маленьким человеком? Что подумает его жена, выросшая и воспитанная в уважении к простому человеку труда? Руки чешутся дать подзатыльник надоедливому болтуну... Но потом на тебя с такой укоризной глянут серые глаза... Нет, пусть болтает мельник. А этот Тадж-э-Давлят внушает, пожалуй, своим видом уважение. Сколько в нем торжественного спокойствия, порожденного вечной борьбой с ветром и пустыней!

Нет, не стоит спорить, лучше спрятаться за каменной стенкой от ветра и песка и терпеливо ждать, когда наконец спадет зной и наступит время ехать дальше... Что только сулит путь? Счастье и наслаждение земного рая с молодой женой или ночь гибели и тьмы?.. А сейчас...

Ветер. Песок. Зной.

Хафский ветер нес массу песка, крупного, острого. А более сильные порывы бросали даже мелкие камешки, больно ударявшие в лицо.

Ветер. Песок. Разговоры, монотонные, как стодвадцатидневный неутомимый ветер. Далеко маячил в раскаленной мари купол древней сардобы*. Говорят, там холодная, прозрачная вода. Говорят, около сардобы разбит барбарисовый сад и виноградник... Не верится. Кругом плоская, без горизонта степь, твердая, как стол, выметенный веником ветра...

_______________

* С а р д о б а – кирпичный купол над водоемом. Построенные в

средние века, сардобы и сейчас встречаются на караванных путях в

пустынях.

...Англичанка? Мельник принял его нежную, прекрасную спутницу жизни за англичанку!

Мельник, видимо, не любит англичан – инглизов. Имя инглиза без проклятия не произносят на Востоке. Свирепо поглядывал теймуриец-мельник на жену векиля, пока думал, что она англичанка.

– А вы знаете, дорогая Настя-ханум, – сказал Гулям, – мельник принял вас за английскую леди. Ха... Мою любимую жену, жену человека, который бесится от слова "инглиз". Мой дед стрелял в англичан, когда они душили племена свободных пуштунов. Мой отец сражался с англичанами, обратившими мои горные долины в страну гнева. Сердце разрывалось у меня, мальчика, при виде храбрецов, рыдающих от бессилия перед жерлами пушек. Мальчиком я направлял слабыми руками дуло винтовки в англичан. Но что может самый храбрый из храбрых, когда у него лишь ружье, а на голову ему железные птицы сбрасывают бомбы?! Храбрецу остается только ненавидеть, ненавидеть и еще сто раз ненавидеть.

– Тут такой ветер, и я так устала, – проговорила чуть слышно ханум, не приподняв даже кончик прозрачного шарфа. – Мне трудно в такую жару думать о каких-то англичанах... Когда наконец кончится пустыня? По-моему, пустыня хуже англичан.

Лицо Тадж-э-Давлята еще больше перекосилось. Он так и застыл на месте, держа в руках миску с верблюжьим молоком:

– Горбан, позволь заметить... Не подумай плохого, но твоя уважаемая ханум... о... ханум только по своей доброте может говорить такое. Я все хочу сказать и не решаюсь.

– Говори, старик!

– Горбан напрасно путешествует по пустыне так... без охраны.

– Не твое дело, старик! Я у тебя совета не спрашиваю.

Несомненно, теймуриец со столь пышным именем и самомнением должен был бы обидеться, но он не обиделся. Он только наклонился быстро к самому уху Гуляма и сказал:

– Ты ждешь караван? Из пустыни идет караван? Ты ждешь караван и мучаешь свою нежную ханум на солнце, на злом хафском ветре?

Сказать, что вопрос ошеломил Гуляма, значило бы ничего не сказать. В глазах афганца появилось выражение, не предвещавшее ничего хорошего. Но теймуриец спешил высказать все, что он знал, и не обращал внимания на выражение глаз Гуляма.

– Ты спросишь, откуда какой-то собиратель соли и мельник знает о караване? – продолжал старик. – О, собиратель соли и мельник знает все, что происходит в пустыне и в степи Даке Дулинар-хор. Не сердись, горбан. Когда инглизы ползают вокруг, словно муравьи, тебе не помешает совет и собирателя соли, мельника Тадж-э-Давлята.

– Говори, проклятый, что ты знаешь.

– Не сердись, горбан, скажу. Все, что знаю, скажу.

– Ты скажешь наконец?!

– Сюда едет сам начальник канцелярии господина генерал-губернатора.

– Начальник канцелярии?! Зачем?

– Начальник канцелярии скажет вам, горбан, что вам нельзя переезжать границу.

– Это еще что за новости?!

– Начальник канцелярии скажет: белуджи Керим-хана узнали про караван. Белуджи протягивают руки жадности к вьюкам.

У Гуляма вырвалось что-то похожее на проклятие. Он едва сдержался и, поклонившись ханум, пробормотал извинение:

– Простите... Эти разговоры не для вас, но это очень важно. – Он снова обратился к теймурийцу: – А ты тоже знаешь про вьюки и... что во вьюках?

– В пустыне всем известно, что везут по тропам пустыни, – уклончиво протянул теймуриец, и прислушался. В глазах его мелькнуло беспокойство, и он, спеша и глотая слова, продолжал: – Горбан, я слышал о вас. Но и проклятые инглизы знают, что вы ненавидите их, что вы боретесь за справедливость. Кругом измена. В пустыне измена, в ветре измена. В пустыне рыщут пробковые шлемы... Я видел, в пустыне рыщет араб по имени Джаббар. По пустыне рыщут жандармы. Не думайте! Старик Тадж-э-Давлят не только копается в соляном болоте. Он не оглох от скрипа жерновов.

Теймуриец даже разогнул спину и весь как-то выпрямился. На лице у него читалась надменность и значительность.

Он усмехнулся и обвел руками помещение:

– Это тоже неплохая мельница. Эту мельницу сложили из дикого камня прадеды прадедов Тадж-э-Давлята. И сложили они ее не только для того, чтобы молоть ветром соль. Предки Тадж-э-Давлята были храбрые воины. Из мельницы очень хорошо высматривать, а не едут ли по дороге враги...

Он проковылял к стене и припал лицом к отверстию, пробитому в камнях. Тотчас же он повернулся к Гуляму:

– По степи едут. Я не знаю, кто едет. Возможно, инглизы, возможно, начальник канцелярии... Только это не Керим-хан... Керим-хан будет здесь послезавтра.

Гулям вскочил.

– Нет-нет!.. – успокоительно проговорил мельник. – Керим-хан и его головорезы далеко. Не беспокойтесь, горбан! У вас еще есть время.

Тадж-э-Давлят, хромая, вернулся и сел.

– Садитесь, горбан, поешьте нашей нищенской пищи и не сердитесь. Люди делятся на храбрецов и на робких. Храбрецы – разбойники. Они из храбрости делают ремесло. Я не храбрец. Я хочу спокойно по вечерам уходить домой в свое селение, сидеть у очага, гладить своего сына по головке и пить чай. Я болен, хром и желаю покоя. Но я знаю, что в пустыне, кто в пустыне. Все, что говорит Тадж-э-Давлят, все от чистого сердца. И пусть, кто хочет слушать, слушает и за стеной, и в пустыне, и здесь. Пусть слушает, что говорит собиратель соли и мельник. Да пусть мои уши в вое ветра слышат... топот копыт. И клянусь, кто едет, слышит разные разности, но... ни слова о караване!

Последние слова Гуляму показались чуть ли не приказом, и опять возмущение охватило его. Но теймуриец словно ничего и не заметил. Он налил в глиняную чашечку чаю и протянул ее ханум изысканно вежливым жестом. Он был поистине благороден благородством нищего.

– О, я так рад, что ханум не англичанка.

– Мельник прав, дорогая, – машинально пробормотал Гулям. Он думал. И брови его хмурились все больше. Он хотел пойти и поискать шофера, но никак не мог заставить себя встать. Ноги, руки, все тело болело.

– А знаете ли, ханум, откуда инглизы? – спросил теймуриец. – Не знаете?

Под скрип жерновов и постукивание нехитрых приспособлений в тумане от поднявшейся в воздухе соли Тадж-э-Давлят рассказывал:

– Раньше инглизов не было... Совсем не было. Бог создал персов, индусов, русских. Бог не хотел создавать инглизов... Жили первые люди неплохо. Еще бы! Инглизов-то не было. Из кяризов Хафа вода текла обильно и живительно. Сады цвели там, где теперь только соль. Но хитры инглизы. Сумели вылезть на свет.

– Говоришь ты так, будто каждый инглиз рождается с пулеметом в зубах, – невесело заметил Гулям.

– Пусть глаза мои сделаются желтыми, как масло, если я вру! воскликнул теймуриец. – И во всем виновата женщина Аонг-бола, жена крестьянина Сабита. Похотливая была баба. Мало ей показалось ласк мужа. Тайна вылезает, точно трава в степи весной. Сабит узнал об измене и пожелал увидеть кровь опозорившей его. Отвел он ее в джунгли и уже замахнулся на нее ножом. Тут между мужем и женой встал тигр. Схватил Аонг-бола и скрылся в дебрях джунглей. Тот тигр был судья. Правил он закон по справедливости: у ростовщика он уносил в джунгли сына, у нарушителя поста отнимал овцу, у лентяя съедал курицу, развратников съедал сам... Но кто устоит против соблазна? Судья стал жертвой своей жертвы. Падшей грозила смерть, но она была молода и красива. Темные локоны разметались по янтарным ее упругим грудям. Из-под разорванной одежды вздымались крутые бедра. Забыл тигр-судья о справедливости. Лизнул он твердые, как незрелый виноград, сосцы Аонг-бола и овладел ею. Горе людям! Родился у Аонг-бола ребенок не ребенок, тигренок не тигренок. То был белый человек по лицу, кровожадный тигр по природе...

Многозначительно помолчав, Тадж-э-Давлят хрипло повторил:

– Англичанин родился! Сгори его отец! О мои жернова, о моя мельница! – спохватился он.

Возясь с мешками соли, он поглядывал на векиля и его жену и бормотал:

– Какая ханум красавица!

И вдруг запел:

Мое сердце, ах, мое сердце!

В Керман увозят прах сердца моего.

В Керман увозят, чтобы кальян из праха слепить,

Чтобы красавица курила из сердца моего...

– Бедные женщины... Во всем мы виноваты, – лениво проговорила ханум. – А ты, Гулям, что скажешь?

Гулям бережно высвободил из складок шарфа руку жены и нежно поцеловвал.

– Занятная история, – проговорил он. – Одно правда: ненавидит Восток британцев. Ненависть к инглизам у нас в крови. Это неразумно, но я готов обрывать проволоку, ломать столбы вот этого телеграфа, английского телеграфа. Месть горит у меня в сердце, месть за отца. Я не в силах сейчас рассказать вам, ханум, историю гибели моего храброго, честного отца, но когда-нибудь вы мне позволите рассказать. Вы поймете, почему я, мои соплеменники, да и все восточные люди теряют самообладание при слове "инглиз". Почему мы готовы зубами рвать все, все английское. Все! Темнеет в глазах, кулаки сжимаются... Жена моя, мы скоро поедем по горам и долинам моей прекрасной родины. И где мы ни присядем с вами к костру послушать, о чем толкуют люди, мы услышим... Да, да! Кто бы ни сидел у костра – мудрые поселяне, неугомонные кочевники, суровые воины, – от всех мы услышим: "Проклятие инглизам!" Соберется народ у мечети селения – ругают притеснителей-англичан. Сидят вокруг блюда с жареной бараниной проклинают англичан и всех ференгов... Так всюду. Вот и сейчас Англия сеет в пуштунах вражду к России, вопит о красной опасности, а сама коварством истребляет народ, захватывает искони афганские земли, сеет братоубийственные смуты в стране афган... Но восточный человек ненавидит инглиза не потому, что он льет кровь людей, словно воду. Нет, восточный человек сам жесток, таким сделала его история. Больше всего мы ненавидим ференгов-инглизов да их высокомерие. Не помню хорошо, но когда я учился, я читал книгу одного путешественника... изданную в начале этого столетия. Я нашел в ней слова: "Не найдется во всем свете человека более надменного, более гордого и слишком высоко о себе думающего, чем англичанин в Индии..." А я прибавлю – всюду на Востоке. О, ханум, если бы вы знали, какая ненависть вот здесь!

– О! Пора бы знать, за что тебя любят... За дикий твой нрав...

Она чуть иронически, чуть снисходительно глянула на него – не обиделся ли он?

– Держать вас надо под чадрой, – недовольно проговорил он. – Разве можно смотреть на солнце, не затенив глаз? Мужчина – солнце, и женщина, глядя на него, может ослепнуть.

– Ого! – воскликнула она. – Значит... – Но тут же засмеялась. В глазах Гуляма прыгали лукавые искорки.

Она хотела ответить, но испуганно подняла голову. Со стены сыпалась земля, кусочки штукатурки. И тотчас в ветровую щель протиснулась голова, походившая на пятнистую шкуру верблюда во время линьки.

– Почтительнейше прошу извинения, ваше высокое превосходительство, господин достоинства! – заговорила пятнистая голова. – Тысяча тысяч извинений. О, если бы я знал, я никогда не осмелился бы помешать дозволенным нежностям супругов, ибо нежности между мужем и женой благословенны... О, они даже предписаны кораном...

– Что вам надо? Кто вы такой? – возмутился Гулям.

– Позвольте, я сейчас...

Голова исчезла, и тут же в дверь проскользнули два перса в фуражках-пехлевийках. Первый из них, с пятнистым лысым черепом, оказался существом в высшей степени вертлявым. Казалось, в каждом его суставе спрятана пружинка.

– Извините, извините! Я собака у ваших ног... Сто лет вам жизни.

Лицо Гуляма побагровело.

– Чего вы, наконец, хотите?

– О, ничего, решительно ничего... Я лишь нижайший из нижайших слуг ваших. Осмелюсь вручить вам письмо от его превосходительства генерал-губернатора.

Пока Гулям вскрывал уснащенный сургучными печатями пакет, плешивый гонец неумолчно болтал. Он, видите ли, сломал себе шею в скачке по пустыне, он загнал десять коней, он измочалил десять плеток, он безмерно счастлив, что настиг наконец достопочтенного адресата и благополучно вручил ему послание его превосходительства.

– Поразительно любезно, – проговорил Гулям, еще более нервничая. Послать вас, своего начальника канцелярии, с письмом. Любезно, очень любезно. Верх внимания. Передайте мою благодарность господину генерал-губернатору.

– Что вы! Что вы! Обязанность наша, ничтожного шахиншахского чиновника, оказывать любезность, особенно столь высокопоставленной особе, как вы, и... его прелестной супруге, которой я, увы, еще не представлен.

Без приглашения начальник канцелярии плюхнулся на возвышение, подняв облако пыли. Непонятно только, пыль шла от его одежды или из старенькой кошмы, на которую он уселся.

– А мельник, кажется, был прав, – тихо проговорила ханум.

Ханум закутала лицо шарфом, только в щелку смотрели на мужа вопросительно и немного испуганно ее серые глаза.

– Ханум английская леди? – осклабившись, спросил начальник канцелярии. – Англичане – великая нация! О, госпожа, ваши соотечественники – провозвестники прогресса.

И он причмокнул в восторге, какие англичане прекрасные люди. Он не замечал или не хотел замечать, что Гулям хмурится, и продолжал, захлебываясь:

– Какое благородство! Какая утонченность! Какая гуманность! Эй ты, сгори твой отец! – вдруг накинулся он на открывшего двери мельника. Убирайся! Что уставился? Смотри: сегодня он кричит: "Долой инглизов!" Завтра он закричит: "Долой шаха!" Откуси себе язык, собака. Убирайся!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю