Текст книги "Тайный сыск Петра I"
Автор книги: Михаил Семевский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
Когда пытки окончатся и пытанной подлежать будет по винам ссылки на каторгу, то при посылке от палача вырываются ноздри зделанными нарочно клещами. Есть ли же которые подлежат смертной казни, то и таковых, в силу указов, до будущего о действительной казни определения, велено ссылать на каторгу ж, а при посылке также ноздри вырезываются. И сверх того особливыми присланными стемпелями на лбу и на щеках кладутся знаки (:вор:), в тех же стемпелях набиты железные острые спицы словами, и ими палач бьет в лоб и щеки, и натирает порохом, и от того слова видны бывают».
Нечего и говорить, что каждый порадуется тому, что ныне нет ни этих истязаний, ни вырывания ноздрей, ни татарского обычая брить головы, ни кнутов, ни нещадного сечения батогами, уменьшилось употребление клейм, плетей и шпицрутенов.
Но следует ли из этого, чтобы, восхваляя настоящее, умалчивать о прошедшем? Только тогда и хорошо настоящее, только тогда и ценим мы его светлые стороны, когда знаем тот исторический процесс, каким они выработались, когда знаем темные стороны доброй старины…
«Слово и дело!» Обращаемся к нему. Мы не имеем в виду рассматривать юридически этот обычай обвинений в государственных преступлениях; в настоящих очерках мы только хотим познакомить наших читателей с фактами, возникшими из «слова и дела». Из множества дел мы выбираем эпизоды, небольшие по объему, но довольно интересные по содержанию и действующим в них лицам.
2. Цесарские корабли
Продолжительная борьба со Швецией сильно утомила народ и войско; все с нетерпением ждали мира, и от Петербурга до дальних стран Сибирских все толковали, каждый по-своему, о тягостях войны, о времени заключения мира, об условиях, на которых он может быть заключен, и проч. Нечего и говорить, что на подобных толках и пересудах, совершенно, впрочем, невинных, отпечатывались воззрения простодушных и суеверных простолюдинов, тем не менее и они, проникая в Тайную канцелярию, вызывали аресты, допросы и штрафованья говорунов: «не толкуй, мол, не твое дело, жди да молчи; что повелят, то и будет; не тебе ведь рассуждать!..»
Как ни велика была острастка, а говоруны не унимались; жажда толков и новостей быстро распространялась.
Вот, например, два собеседника… О чем они толкуют с таким жаром? Подойдем да послушаем.
– …Куда ж ты едешь? – спрашивает содержатель шинка Барышников, нагнав по дороге в Пошехонском уезде слугу Ингерманландского полка офицера – солдата Малышникова.
– Послал меня барин к поручику нашего же полка, к Кольчугину, в село Погорелое.
– Зачем?
– А вот еду к Кольчугину для того, что нам, по указу, велено идти в Ревель…
– Вот что! Стало быть, опять же война да отражение будет? (Разговор происходил летом 1720 года.)
– Ничего ведь не поделаешь, – отвечал денщик, – пришли к Кроншлоту цесарских и шведских девяносто кораблей и просят у его царского величества бою; а буде бою не будет, так чтоб отдали великого князя. А буде его не отдадут, чтоб отдали изменников…
Между тем собеседники подъехали к селу Погорелому, далее ехать было не по дороге, и расстались. Барышников, жалеючи, что не успел расспросить, «каких изменников возжелал немецкий кесарь», проехал далее, в село Богоявленское, на реку Шекену, где имел свой откупной кабак.
Дня два спустя Барышников отправился в село Петровское и по дороге остановился перекусить в подмонастырской Германовой слободке.
В тамошнем кабаке встретил он крестьянина Дмитрия Салтанова. Салтанов был послан в Галицкий уезд от Берг-коллегии разыскать медную руду. Лицо, следовательно, в некотором роде административное. Барышников весьма любезно предложил ему «выкушать» пивца и, не утерпя, стал растабарывать о политике.
– Слышал ты, – говорил Барышников, – что цесарских сто кораблей пришли в Кроншлот и просят у царского величества великого князя, а потом и изменников? По этому самому, сказывают, и мир состоится?
– Слово и дело! – закричал в ответ Салтанов, и в качестве лица, доверенного у правительства, препроводил Барышникова в Пошехонь, где и просил воеводу взять его под караул и допросить о противных словах. Доноситель заметил при этом, что он не имел с Барышниковым никакой ссоры и до настоящей беседы не был с ним знаком.
Стольник и воевода Д. А. Бестужев-Рюмин принял челобитье и поспешил снять допрос в присутствии нескольких чиновников. Болтун сознался во всем, сослался на денщика, но отрекся от слов: «по этому самому и мир состоится». Барышникову казалось, что вина его уменьшится, если он отречется от этих слов; с этою же целью он стоял на том, что вместо 100 цесарских кораблей им было сказано 90.
Скинутый десяток не спас его от Тайной канцелярии: Барышникова заковали в ножные и ручные кандалы и, как тяжкого преступника, препроводили в столицу, под крепким караулом, с донесением воеводы на высочайшее имя. С арестантом послан был и доноситель.
Передопросив обоих, Тайная канцелярия не нашла нужным отыскивать неизвестного денщика, первоначального передатчика новости о цесарских кораблях, но положила: «Крестьянину Ивану Барышникову за предерзостные, непристойные слова учинить жестокое наказание; вместо кнута бить плетьми и освободить с проездным листом до Пошехони».
В этом эпизоде батоги заменили плетью. Наказание было строже, как кажется, только потому, что говорун-мужичок дерзнул намекнуть о великом князе, вероятно, сыне злополучного царевича Алексея Петровича.
Любопытно, что Салтанов, столь бескорыстно донесший на Барышникова, обуреваемый страстью к доносам, стал деятельно подвизаться на этом поприще; но при успехах неминуемо были и неудачи: в 1723 году за ложный извет он был послан на каторгу и предоставлен в распоряжение адмиралтейского ведомства. Не унялся он и здесь, крикнул «слово и дело!» на матроса Мешкова и, по изобличении в ложном, воровском извете, бит кнутом, потерял ноздри в клещах палача и в феврале 1724 года сослан в Сибирь, в дальние города, в государеву работу вечно.
3. Необычный поклон
27 июня 1721 года Петр праздновал годовщину Полтавского боя. Троицкая площадь на Петербургской стороне служила местом празднества. В обширной палатке, с алтарем внутри, собралось знатнейшее духовенство: литургия шла торжественно, вся площадь внимала ей в гробовом молчании, и стройное пенье большого хора далеко разносилось по улицам да пустырям Петербургской стороны.
Шагах в пятидесяти от церкви стоял мужчина громадного роста в старом зеленом кафтане, с небольшими красными отворотами, поверх которых была надета кожаная портупея; на ногах у него были зеленые чулки и старые изношенные башмаки, в одной руке палка, в другой – старая, поношенная шляпа. Гигант этот был полковник гвардии, царь Петр Алексеевич, в том самом костюме, в котором разгромил Карла XII на полях Полтавы.
Его окружали главные военачальники и офицеры гвардии; далее в строю, парадом, вытянуты были гвардейские полки. Государыня Екатерина Алексеевна, а также вдовствующая царица Прасковья Федоровна, царевны и весь двор присутствовали на площади, а там, за рядами гвардейцев, толпился народ…
Этот день для Петра был вдвойне радостен: к приятным воспоминаниям о славной победе присоединилось удовольствие встречи с герцогом Голштинским (будущим мужем старшей его дочери); государь давно ждал герцога, и тот, чтоб доставить ему удовольствие, приехал как раз в годовщину Полтавского боя.
После молебна, отпетого с коленопреклоненною площадью, при громе пушечной и ружейной пальбы, государь пожелал похвалиться гвардией пред дорогим гостем, стал в ее главе и с музыкой, блестящим строем повел ее по площади…
Заезжий гость был в восторге, народ теснился со всех сторон полюбоваться на бравую гвардию великого Преобразователя.
Особенно приятное впечатление парад произвел на мужичка работника Максима Антонова. Еще пред литургией, ради Полтавской победы, завернул он с братом в австерию, выпил винца денег на шесть, а по крепости и дешевизне пенника выпитого было достаточно, чтоб «учиниться шумным».
«Шумным» явился мужичок и на площадь; солнышко припекло его обнаженную голову, пальба ошеломила, хмель стал бродить да туманить голову, и Максим пришел в восторженное состояние.
Заиграла музыка, двинулись полки. Мужик глядел на Петра, глядел на телохранителей и до того умилился, что возжелал лично засвидетельствовать монарху свое искреннее к нему расположение. С этой целью, не слушая никого, ни на что не обращая внимания, Максим приблизился к Петру – отвесил поклон «самый необычный», тем не менее от полноты души, затем другой и третий…
Телохранители скоро заметили человека, так странно выделявшегося из толпы, а еще скорее обратили внимание на небольшой ножик с костяною ручкою, висевший у него на пояске. Человек с ножиком подходит к государю, кланяется необычно, что это – не умысел ли какой? «Слово и дело!»
«Схвати, возьми мужика под караул», – закричал один из адъютантов Преображенскому солдату Аракчееву.
Детина здоровый, Аракчеев отволок Максима; но мужичок заспорил, закричал и от «шумства» ударил преображенца по уху до крови. Тот стал отымать нож, Максим и его отстаивал со всем пылом красноречия кулаков; их осилили гвардейцы. Максима связали и отдали под караул.
Два дня спустя мы его видим пред грозным судилищем Тайной канцелярии.
Судилище поспешило познакомиться с прошлым и настоящим преступника. Максим Антонов оказался крепостным гвардии прапорщика князя Черкасского; приезжал в Петербург на барках работником, ходил по заработкам у купецких людей и, наконец, нанялся в Адмиралтейство чистить пеньку. Он рассказал, с кем и когда приехал, где и у кого работал, назвал хозяина той избы, где в настоящее время с другими работниками нанимает угол, и затем с такою же определенностью отдал отчет в пропитых деньгах ради полтавского праздника.
«Необычным же образом подходил я к царскому величеству, – говорил Максим, – без всякого умысла, токмо от единого моего шумства. И дурно учинить персоне его царского величества меня никто не научал. Нож у меня, – каялся чистосердечно Максим, – давно висит на поясе для употребления к пище во время работной поры, а дрался ли с кем, кем, как брали меня под караул, того за пьянством не помню».
Дело, кажется, было просто, но не для суровых членов тайного трибунала: необычный поклон на площади, ножик на поясе, хоть бы и такой невинный, какой был у Максима, все-таки в некотором роде оружие опасное… все это были обстоятельства противные… Не было ли тут умысла на персону? Не раскольник ли, не фанатик ли, не государственный ли это злодей? Для разрешения вопроса, действительно ли он был пьян, потребовали показания Аракчеева. Преображенец письменно засвидетельствовал, что пощечина Максима сокрушила его ухо до крови, а бил ли тот его спьяна или трезвый, того он не признал.
Привели к допросу трех поденщиков, живших вместе с арестованным. Козьмин, Сергеев и Иванов, один за другим, поведали о местах своей родины, роде занятий, времени переездов из города в город и прочих обстоятельствах, только? по пустой формальности внесенных судьями в допросные листы. Что касается до Максима, то сожители его отозвались, что живут с ним около шести недель и в это время видели его «весьма пьяным» раза три; а во хмелю, свидетельствовали мужички, он «здорлив, бранит кого прилунится и нас бранивал; ножик при нем был постоянно и служил ему при употреблении пищи, но ни в каких других случаях тот ножик не бывал».
Показания работников, расспрашиваемых со всею осторожностью, порознь, не обличили, однако, ничего, что бы могло обвинить Максима в том, в чем подозревали его неумытные судьи. Делать нечего – Козьмина, Сергеева и Иванова на другой же день освободили.
«А ты, Максим, – вновь допрашивали судьи, – под опасеньем истязания и потери живота, покажи все, что знаешь за собой, без утайки: ходишь ли в церковь, православия крепок ли, как крестишься, кто был у тебя отец духовный, знаешь ли ты грамоту?»
Эти вопросы были не пустая формальность: затрагивалась религиозность Максима, с целью изведать, не фанатик ли и не раскольник ли он?
Ожидания судей не оправдались. «Я ушел он своего барина из Козельского уезда, – отвечал Максим, – тому лет восемь, вместе с отцом, в Москву. Ходил с ним в бегах по заработкам. Крещусь я трехперстным сложением; в церковь хожу, расколу не имею; исповедовался и причащался в молодых летах, а после того лет с десять отца духовного не имел и грамоты не знаю».
Нет, все не то, не того нужно Петру Андреевичу Толстому с товарищи. Им непременно нужно открыть замысел, заговор, иначе для чего ж учреждена Тайная розыскных дел канцелярия?
Привели помещика. Князь Егупов-Черкасский признал своего беглого крестьянина, но объявил, что расколу за ним не ведает.
Нечего делать, коли никто не ведает, так разыщем.
Максим в застенке, его раздели пред орудиями пытки. «А за что у тебя спина бита кнутом и жжена огнем и тобой разыскивано?» – спрашивали судьи, рассматривая сине-багровые рубцы и почернелые язвы на спине Максима.
В ожидании ответов мужика подымают на дыбу: руки хрустят, вывертываются из суставов; кнут, по пословице: «Кнут не архангел, души не вынет», подновляет зажившие раны.
«Бит я в городе Почепе… – показывает между криками и стонами Максим, – в бытность в Украине в бегах, бит кнутом и жжен с шестью бурлаками… разбил с ними попа Юскова… пытал нас комендант Павлов… А к царскому величеству подходил, конечно, спьяна, сам собою… без умыслу…».
Дано 17 ударов.
Новые поиски и справки. Нужно спросить почепского коменданта: правду ли показал о первой пытке Максим? Кстати, комендант оказался в Петербурге – управляющим акцизной каморы.
Он объявил, что в бытность свою в Почепе перепытал такое множество всякого рода людей, преступных и оговоренных по разным делам, что о Максиме Антонове положительно ничего не помнит.
Желание судей добраться до нити небывалого заговора было так сильно, что необычно поклонившегося поденщика выдержали в крепостном каземате пять месяцев.
В течение этого времени государь, по случаю Ништадтского мира, именным указом из Сената в Тайную канцелярию (13 сентября 1721 года), повелел составить ведомость всем государственным преступникам для того, чтоб положить решения более снисходительные.
Не ранее как через месяц Тайной канцелярии удалось составить требуемую ведомость. За множеством нумеров труд был нелегкий. Между прочим, был вписан сюда и Максим Антонов с экстрактом из его «важного и противного дела».
19 октября 1721 года государь, будучи в Сенате, толковал о необходимости составить милостивый манифест.
«Понеже Всевышний, – говорит Петр, – во время прошедшей тяжкой и долгой протяжной войны так многократно победами благословлять изволил и напослед такой славный, и всему государству полезный мир даровал; чего ради, я по достоинству мыслил: как бы Ему в показание своей благодарности, за толикую божию милость, какое милосердие к народу своему показать? Того ради, всемилостивейше разсудя, указал таким образом учинить: генеральное прощение и отпущение вин во всем государстве явить всем тем, которые, в тяжких и других преступлениях, в наказание впали или к оным осуждены суть…»
Генеральное прощение распространилось и на работника Максима. Правительствующий Сенат, обще с государем, рассматривая ведомость, отметил в ней: Максима Антонова – в Сибирь.
На основании этой отметки Тайная канцелярия составила приговор: крестьянина Максима Антонова за то, что «27-го июня 1721 г. к высокой особе его царского величества подходил необычно и он же в Малой России, в городе Почепе, был на разбое и пытан, в чем с розыску винился, послать в Сибирь и быть ему там при работах государевых до его смерти неотлучно».
4. Новый титул
22 октября 1721 года, при торжественном праздновании Ништадтского мира, Феофан Прокопович сказал хвалебную речь. Вычисляя необыкновенно мудрые распоряжения и благодеяния его величества в пользу его подданных, архиепископ объявил, что государь заслужил названье Отца Отечества и великого императора. За речью духовного витии следовало длинное слово великого канцлера Гаврилы Ивановича Головкина. Он говорил во главе всего Сената и от лица всех государственных сословий просил принять, в знак их верноподданнической благодарности, титул: Петра Великого, Отца Отечества и императора Всероссийского.
Сначала государь из скромности отказывался от «подноса»; но на другой день светские и духовные сановники повторили свою просьбу с таким жаром, с такими горячими слезами умиления и благодарности, представляли такие доводы, что монарх решился наконец оказать им новую неизреченную милость и принял титул: «Великий, Отец Отечества и император Всероссийский».
Иноземное слово «император», сменившее привычное слово «царь», возбудило много толков в простом народе. Много укоров, много обвинений, много текстов из разных писаний подведено было против этого иноземного титула в раскольнических скитах, в лесах, в глухих деревушках. Эти укоры и обвинения произносились, разумеется, шепотом, в ежеминутной опасности жестоко поплатиться за страшное преступленье. Но были и такие простаки, которые выговаривали против нового титула слово противное только потому, что вовсе его не понимали и не соединяли с ним понятия о русском государе – царе-батюшке.
16 ноября 1722 года в местечко Конотоп, в Малороссии, приехал с дровами гетманский мужик, хохол Данило Белоконник. Продал он небольшой свой возик дровец да на вырученные гроши пошел купить для семейки соли.
Повстречался с ним гренадер Спицын. «Дядя, дядя, – молвил гренадер, – пойдем-ка в шинок да выпьем винца».
Простодушный хохол не устоял против соблазна, забыл, что бедная семья ждет вырученных грошей, что в хате нет ни крупинки соли…
Начал, впрочем, угощение солдат. Купил он винца на копеечку (вино было дешево) и налил Даниле. Между тем подошли хохлы Игнат Михайлов да Тихон Антонов, и наш мужичок раскошелился для приятелей да для царского солдатика. Купил он вина на два алтына… Пирушка закипела… Белоконник крепко угостился…
– Вот тебе еще стаканчик, – говорил гренадер, подливая, – выпьем!.. Я вот выпью за здоровье императора!
– На… (крепкое, непечатное слово) твоей… с императором, – болтнул в ответ пьяный, – таких императоров много! Черт вас знает, кто такой ваш император! Я знаю праведного государя, за кем я хлеб и соль ем!
– Слово и дело! – крикнул Спицын и поспешил с доносом к своему подпоручику. Тот препроводил его, Данилу Белоконника, и свидетелей происшествия при рапорте к командиру полка, «высокородному господину и высокопочтенному полковнику».
Высокородный господин отослал их в Малороссийскую коллегию. Малороссийская коллегия сняла допросы и отправила Белоконника скованным, под конвоем, в Сенат. Правительствующий Сенат при указе отослал его для исследования в Тайную канцелярию.
В этих пересылках из тюрьмы в тюрьму прошло два месяца.
Канцелярия положила допросить колодника «с пристрастием».
Но допрашивать нечего: ответ Белоконника был совершенно согласен с показаниями солдата и свидетелей; между прочим, простодушный хохол, каясь в непристойных словах, объявил: «Молвил я, Данило, такие слова, не ведаючи того, что гренадер про государево здоровье пьет. А мыслил я, что он пьет за какого боярина и называет его императором, а не про государя. Не знал я, Данило, по простоте своей, что его царское величество соизволил зваться императором».
Неумолимые судьи заглянули в Воинский артикул и прочитали в IV главе пункт 43-й: «Когда кто пьян напьется и во пьянстве своем что злаго учинит, тогда тот, не токмо чтоб в том извиненьем прощение получил, но по вине вящею жестокостью наказан быть имеет. И особливо, ежели такое дело приключится, которое покаянием одним отпущено быть не может: яко смертное убивство и сему подобное. Ибо в таком случае, пьянство никого не извиняет, понеже он во пьянстве уже непристойное дело учинил».
Приговор состоялся четыре месяца спустя после преступления: «Данило Белоконник, – писал Петр Андреевич Толстой, – расспросом показал, что непристойные слова говорил он от простоты своей, не зная, что его величество – император; знает-де он – государя, а мыслил, что солдат пьет за какого-нибудь боярина и называет его императором, а что у нас есть император – того он, Данило, не знает. И хотя два свидетеля показали сходно простоте Данилы, однако ж, без наказания вину Белоконника отпустить невозможно, для того, что никакой персоны такими непотребными словами бранить не надлежит. Того ради, бить его Белоконника батоги нещадно, а по битье освободить, и дать ему на проезд пашпорт…»
Расквитался Данило за незнанье да непонимание нового титула государева, и спешит хохол на родину, в милую Украину. Там, в Нежинском полку, в Конотопской сотне, в деревушке Гут, четвертый месяц ждет да поджидает Данилу горемычная семейка. В толк не возьмут ни парни, ни дивчаты, ни батько, ни матка – куда он запропастился?.. Его взяли по государеву делу! И эта весть как громом поражает семью: не вернуться уж Даниле, так думает она; не родное село в привольной Украине, а Сибирь да каторга ждут его. Ведь не первый, не последний он: ведь сотни да тысячи чубатых казаков должны были сменить Малороссию на дальнюю и студеную страну Сибирскую. Но вот является Данило – жив, здоров и невредим… Постегали его маленько… дали острастку, и вся родня благодарит Бога, что так дешево поплатился он за государево дело!
5. Волокитство полицейского
5 мая 1720 года в канцелярию Антона Мануиловича Девиера, с. – петербургского обер-полицмейстера, один из подчиненных ему полицейских сотских представил солдатскую жену Ирину Иванову.
«Вчерашнего числа вечером, – доносил сотский, – был я на Петербургской стороне, в Мокрушиной слободе, и проходил я вместе с десятским для того, чтоб приказать жителям выставлять на ночь рогатки. Проходя мимо дома солдатки Ирины, услыхали мы в том доме крик немалый. Вошли во двор и стали там крик запрещать, чтобы крику не было. А выбежали на ту пору из избы два бурлака и стали нас бить; того ради взяли мы под караул ту солдатку Ирину, да с нею ж двух баб, что были у нее, и бурлаков. А как повели их на съезжую – солдатка и закричи за собой: “Слово и дело!”».
«Неправда, не так, все неправда, не так было дело, – говорила в оправдание Ирина. – Был у меня и крик, и шум великий, а чего ради? Того ради, что пришли на двор сотник с десятником. Вошли они в избу, а в избе сидела сестра моя родная, да жена Преображенского солдата Устинья. Стал им говорить сотский непристойные слова к блуду, а я стала гнать его вон со двора; он не слушал, не шел. На то время вошли в избу два брата моих, родной да двоюродный, принесли кружку вина нас подчивать; а как увидели сотского с десятским, и их со двора столкали. Те закричали на улице, собрали народу немало, взяли нас всех под караул и повели на съезжую. Ведучи дорогою, стал меня сотский бить смертным боем, и я, не стерпя того бою, закричала государево “слово и дело”».
Разобрать было нетрудно, кто прав, кто виноват: виноваты были все. Но полиции надо было только поскорей узнать допряма: действительно ли есть за солдаткой какое-нибудь важное дело, чтоб доложить о том куда следует, «без умедления». Руководствуясь печатною формою допроса, полицмейстер задал Ирине следующие вопросы:
– Как зовут и какого чину? Сего мая 5-го дня на дворе у тебя шум и крик великий был ли?
На эти вопросы Ирина отвечала рассказом о волокитстве сотского, о заступничестве за нее братьев, наконец, повинилась: «Государева “слова и дела” за мной нет, и ни за кем не знаю, и в той моей вине волен великий государь».
– Пристанища ворам, – продолжали допрашивать, – беглым солдатам и матросам не держала ли, и для непотребства, для блудного воровства баб и девок не держала ли?
Та, разумеется, отвечала отрицательно, причем нелишним сочла заметить: «И сама я ни с кем блудно не живу».
– Живучи в Петербурге, какое пропитание имеешь?
– Получаю деньги от мужа солдата, да мою на людей белье.
– Против вопросов всю ли правду сказала?
Клятвы и уверения, что все сказанное правда, а буде что ложно, указал бы государь за то казнить ее смертию, – последние слова были обычным припевом всех ответов при допросах того времени.
Как ни ничтожно было происшествие, но так как здесь замешано было «слово и дело», то обер-полицмейстер не решился сам учинить расправу, а препроводил виновную для «подлинного розыска» в Тайную канцелярию.
Последней очень часто доводилось иметь Дело с такими, которые, сказав «слово и дело», отступались от него, за неимением что сказать. Расправа с такого рода преступниками была коротка.
В тот же день, как привезли солдатку Ирину, побили ее вместо кнута батогами нещадно и отпустили с напамятованием: ничего не зная, не сказывать за собой государева «слова».
6. Нежная укоризна
– За что, за что ты меня бьешь?! Зачем бьешь напрасно? – голосила Авдотья Тарасьевна, тщетно стараясь защититься от побоев вельми шумного супруга своего, Петра Борисовича Раева.
– Я тебя… бивал… в Москве… ты ушла… Я тебя… сыскал здесь… а за то тебя и ныне бью, – приговаривал супруг, то опуская, то подымая кулак, – что ты сказала противные слова… Зачем… сказывала… ты… мне… противные слова про его царское… величество… да для чего также молвила… худо о царевиче?
– Что ты, что ты, что с тобой? – вопила в ответ Авдотья, – статное ли дело мне такие слова говорить? Когда ж я тебе это говорила?
– Помнишь… сверху, сверху-то ты пришедши говорила?.. А тогда ж сказывала, что те слова слышала от зятя, от Матвея Короткого, и от сестры своей Аграфены Тарасьевны?
Новые побои Петра Борисовича, новые стоны, слезы и крики Авдотьи Тарасьевны…
Эта сценка из вседневной супружеской жизни тогдашнего общества происходила 7 октября 1721 года, после обеда в субботу, в Петербурге, в доме купца Короткого, в людском подклете. К несчастию для вельми шумного Раева, в избе было несколько свидетелей его нежных укоризн. Здесь были две бабы-работницы, повивальная бабка и хозяйский батрак Карнаухов.
Последний, парень сметливый, познав, что то дело государево, рассказал о нем хозяину.
Хозяин был родня Раеву; они были женаты на родных сестрах. Раев – сын боярский, человек грамотный, был служителем крутицкого архиерея и приехал в Петербург на побывку, за женой, для взятья ее с собой в Москву. Человек вечно пьяный и буйный, он никак не мог с ней ужиться, и она часто укрывалась от ласк супруга в доме сестры.
Но это свойство не спасло, однако, Раева. Тесть дал зятю проспаться и на другое утро стал спрашивать обо всем случившемся. Петр Борисович помнил дело смутно; не только вчерашняя хмель все еще сильно туманила голову, но и в это утро он успел уже сходить со двора и был «очень шумен»; вот почему отступиться от своих слов при свойственнике, а главное, при жене, ему казалось делом крайне обидным, и на вопрос Короткого: «Для чего ты такие слова говорил?» – Раев отвечал: «Как для чего? – говорил я всю сущую правду!»
Лгал он и теперь: ни Авдотья, ни сестра ее Аграфена, ни муж последней никогда и не думали говорить того, что взбрело на ум вельми шумного архиерейского служителя.
Дело оставить без доноса было нельзя. Того и гляди Карнаухов, получающий от хозяина в год 6 рублей жалованья, захочет получить наградных за извет 10 рублей и явится со «словом и делом» в Тайную.
Хозяин предупредил батрака и в тот же день ударил следующим челобитьем: «Живет у меня, – писал он в Тайную канцелярию, – из работы крутицкого архиерея сын боярский Раев. И сего, 7-го октября, пришел он в дом пьян и говорил слова непотребные. Отчего я имею опасение, чтоб не причлось впредь мне в вину. А о вышеписанном мне сказывал работник мой Иван Иванов, который прибыл в Петербург за вином подрядным. О сем доносит петербургский житель, купецкой человек Матвей Иванов сын Короткой».
Доношение принято; по обыкновению записано в книгу и тут же положено: «Показанных людей сыскать и разспросить с обстоятельством, по указу».
Отыскали виновного, его жену, доносчика-работника и вместе с тремя бабами-свидетельницами всех привели к допросу.
Карнаухов и бабы передали подробности описанной сцены; причем одна из баб весьма наивно заметила: «А какого царевича Раев обзывал непристойными словами – того он не выговаривал». Шумный служитель струсил и присмирел, каялся во всем, старался оправдываться в «важных непотребных словах» большим шумством, за которым ничего не упомнит, что говорит и делает, и, наконец, объявил, что на него покажут работник и бабы, и он им в том верит.
– А ты почему слов Раева про царевича не показал в первом допросе? – спрашивали судьи Карнаухова.
– Не сказал я суще от забвения, – отвечал доносчик.
Не обошлось дело и без очной ставки.
Раев стоял на том, что «непотребные слова говорил ли – то не помнит, понеже весьма был шумен, и утверждается в том, даже до смерти». С подтвердительными показаниями баб и работника не разладился рассказ жены виновного. Госпожа Раева добавила только одно, что супруг не только был вельми шумен в субботу, но напился и на другой день, с раннего утра.
«Слов непотребных ни от жены, ни от зятя я никогда не слыхал, – каялся Петр Борисович в очной ставке с Авдотьей Тарасьевной, – говорил я от себя, ничего не помня, от шумства».
Следствие продолжалось несколько дней. По истечении их всех свидетельниц и свидетеля выпустили на расписку, с подтверждением царского указа – под страхом смерти никому и ничего не сказывать, о чем их допрашивали. Что же касается до Раева, то его протомили в колодничьей палате более полутора месяца, и только 1 декабря 1721 года, по определению Тайной канцелярии, учинено ему «жестокое наказание вместо кнута, бит батоги нещадно с напамятованием, чтоб впредь таких непристойных слов не говорил, опасаясь большего истязания и ссылки на каторгу».
7. Царев указ
В канцелярии мирного городка Карачаева 23 ноября 1720 года вспыхнула ссора между фискалом Веревкиным и поручиком Шишкиным. Озлобленные противники, по поводу ношения русского платья, осыпали друг друга самыми отборными, скаредными словами. Дело, однако, пока не дошло еще до государственных противностей.
Но вот в жару перебранки лукавый попутал фискала, и он при свидетелях брякнул: «Ты, Иван Шишкин, – царем сшибаешь и царевым указом – играешь!»
Довольно: Веревкин государственный преступник – «слово и дело!».
Карачаевский судья Коптев спешит с доносом: «У нас в канцелярии, такого-то числа, фискал такой-то и проч.» Донос послан в Курск, в надворный суд; оба противника отправлены туда же. Начинается дело, снимаются допросы.
«Я не говорил, – оправдывается Веревкин, – что он, Шишкин, царем сшибает, я просто сказал: царевым ты указом играешь».