355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Семевский » Тайный сыск Петра I » Текст книги (страница 16)
Тайный сыск Петра I
  • Текст добавлен: 24 марта 2018, 01:01

Текст книги "Тайный сыск Петра I"


Автор книги: Михаил Семевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)

При сем же особливо вашу милость прошу, не оставить нас в своей корреспонденции, чрез которую о всех тамошних обращениях уведомлением сообщить: в чем я на вашу милость благонадежен есмь и остаюсь вашей милости доброжелательный Александр Меншиков. Из Батурина. – 22 апреля 1720 года».

По царскому указу Порфирий был вытребован в Петербург, в Тайную канцелярию. «Онаго чернеца, – писал по этому случаю Макаров Толстому, – его царское величество послал вашему превосходительству о его ложном видении разыскать: для чего он то затеял?»

Арестант был принят в ведомство Петра Андреевича Толстого 21 октября, и в тот же день снят первый допрос, после которого Порфирий немедленно лишен монашеского чина. Митрополит Стефан Яворский вовсе не находил удобным противоречить, подобно черниговскому архиерею, сильным мира сего и, по первому слову Толстого, командировал иеромонаха для расстрижения. Отец Порфирий преобразовался в Потапа Матвеева и теперь совершенно незазорно мог быть предан истязаниям.

Дело, однако, обошлось и без них. С расстриги сняли второй, затем третий допросы. Он упорно стоял на том, что действительно все видел так, как изобразил на рисунке, на келейной стене и пред светлейшим Меншиковым на бумаге.

«Больше того рисунков я не делал, – говорил Порфирий, – о видении ни с кем в разсуждении не говаривал, и своим мнением ни в какую силу не разсуждал, в чем утверждаюсь под смертною казнию».

Дней пять спустя бывшего иеромонаха привели в застенок и на дыбе поставили в ремень, руки положили в хомут. Расстрига стоял на прежних показаниях: «Комету я всеконечно видел на западной стороне облаками, желтыми колеры порознь; а не в одном месте, для того, что в то время в иных местах было ясно».

Петр Андреевич Толстой был, вероятно, в добром расположении духа, и достопочтенного отца не вздернули на виску, не обеспокоили кнутовым обследованием.

Вообще судьба спасла его от телесного штрафования.

Четырнадцать месяцев ждал он в разных тюрьмах в Нежине, в Стародубе, в Батурине, в Петербурге решения своей участи – и она определилась 14 марта 1721 года следующим постановлением Толстого, Ушакова и Писарева: «Иеромонаха Порфирия, что ныне разстрига Потап, за то, что он показал ложно, будто видел на небе виденье, чему и рисунок учинил, с котораго в Малой России немало таковых от его плутовства размножилось, а его ложному плутовству верить ни мало не надлежит, и за то – сослать его в Соловецкий монастырь и держать там до его смерти, отнюдь никуда не выпуская».

Арестанта сдали под расписку комиссару Савинову для доставления на место ссылки; но еще долго шла переписка – из каких сумм выдать ему прогоны? Она кончилась определением Тайной канцелярии – выдать из ее сумм проводнику прогонных денег на одну ямскую подводу на 1040 верст до города Архангельска… Сколько бы вы думали?.. 3 рубля 23 алтына!

Поступок черниговского архиерея, дерзнувшего сослаться на церковные правила и не послушавшегося могущественного Меншикова, не остался безнаказанным. Владыку вытребовали, по высочайшему повелению, в Сенат, который и обратился с расспросом о нем в Розыскных дел тайную канцелярию. В чем состоял приговор грозного судилища относительно епископа Антония – из дел не видно.

12. Кликуши

Кто бывал в наших дальних монастырях да пустынях, кто часто заходил в приходские церкви людных сел в праздничный день, когда в храме теснятся толпы народа, тому случалось, может быть, заметить иногда у дверей съежившуюся женщину, нередко с передернутым, сильно скосившимся лицом, с бессмысленно мигающими глазами… Она охает, кряхтит, судорожно осеняет грудь крестным знамением и бьет земные поклоны. Ее не теснит, не душит толпа народа, напротив, на нее и ее проводниц обыкновенно смотрят с каким-то уважением и сторонятся со странным подобострастьем.

– Что это за женщина? – спрашиваете вы.

– Кликуша, батюшка, кликуша, – отвечает соседняя старуха, – кликает нелепым гласом, вот как понесут дары, и ее станет бить…

Действительно, запоют ли «достойную», либо «херувимскую», либо вынесут дары – и вдруг церковь оглашается каким-то диким воплем: слышится то собачий лай, то лягушачье кваканье, то какой-то вой; что-то визжит, пищит и стонет.

Народ, привычный к этим явлениям, большею частью даже не оглядывается и, продолжая молиться, только сторонится, чтоб дать место кликуше.

Пройдем, посмотрим на нее. Зрелище действительно странное. Бабу колотит, дергает какая-то нечистая сила, поводит судорога; она кричит самыми нелепыми голосами; платок свалился, платье в беспорядке, волосы рассыпались безобразными космами – и баба мечется по полу. Над ней заботливо суетится проводница, неизменная спутница кликуши; она покрывает ее голову платком, придерживает на одном месте, чтоб не металась, поправляет платье, либо иной раз просит накрыть ее каким-нибудь церковным платом…

Минут двадцать спустя, много через полчаса, кликуша стихает, и только тяжкое, громкое дыхание показывает, что с ней был припадок…

Кончилась обедня. Народ валит из церкви, и многие мужики да бабы, проходя мимо кликуши, долгом считают подать ей грошик на ее «убожество болезное».

Что за причина подобных припадков? Действительная ли болезнь, желание ли прибытка, корысть, особый ли род выпрашивания милостыни?

И то, и другое. Иногда это кликанье – действительная болезнь особого рода (не один ли из видов падучей или, как называет ее народ, – родимчик?). Об этой болезни кликуш любопытные могут найти учено-медицинскую монографию, изданную на русском языке в 1860-х годах. Тем не менее, однако, не может быть сомнения, что между кликушами попадаются такие, которые из кликанья сделали особого рода выгодный для них промысел. Едучи на нижегородскую ярмарку (в 1860 году), мне случилось видеть на пароходе кликушу. Это была женщина лет сорока пяти, со сморщенною, желтою физиономиею и бойким, осмысленным взглядом. Она была одета, как одеваются жены богатых фабричных, и я невольно удивился, заслышав, каким приторно-гнусливым голосом стала она рассказывать о своем кликаньи по церквам, о тех видениях, какие бывают с нею, и стала просить денег, будто бы собираемых ею для богомольного путешествия на Соловки! Но и на пароходе большею частию были купцы да мещане, народ более или менее отрешившийся от некоторых верований простолюдина, и потому на гнусение кликуши ответили ругательствами, и та стихла…

В настоящее время правительство благоразумно представляет самому народу вести себя как он хочет относительно кликуш, юродивых, всякого рода дураков… Каждый знает, что преследование в этом случае неуместно. Делая из этих жалких больных и не больных уродов каких-то мучеников, преследования еще более усиливают суеверие черни…

Но полтораста лет тому назад не было, да и не могло быть такого взгляда на вещи. Достаточно было обличения двух, трех кликуш в притворстве, чтоб вызвать Петра на энергическое, постоянное и упорное преследование кликуш, зауряд со всеми чудодеями, странниками, странницами, предсказателями, затворниками, учителями раскола и прочими людьми, волновавшими народ и словом, и делом.

Кликуш хватали везде и, по высочайшему повелению, держали в тюрьмах; пытали, секли, наконец, рассылали в работу по прядильным дворам и фабрикам…

Вот партия кликуш – три бабы. Их прислал из Москвы 17 августа 1720 года вице-губернатор Воейков: дочь харчевника, Авдотья Яковлева, Тихвинской Сущевской богадельни слепая девка Арина Иванова да мещанской слободы купецкая жена Авдотья Акимова. Все три кликали по разным московским церквам и монастырям, и в том кликаньи взяты под караул.

«В сем году, – показывала Акимова на допросе при губернской канцелярии в Москве, – была я точно в большом Успенском соборе и во время божественного пенья кричала нелепым голосом: лаяла собакою. Случилась со мною эта скорбь лет уж с сорок, еще младенцем. Находит она на меня в месяц по однажды, по дважды, по трижды и более, прилучается в церквах и дома. Ведают о той скорби многие посторонние люди, а также духовник мой, священник церкви Успения Пресвятой Богородицы, за Москвой-рекой. А буде я, Авдотья, сказала что ложно, и за то указал бы великий государь казнить меня смертью…»

Невольно улыбаешься, слыша из уст бабы-старухи эту обычную заключительную фразу. Здесь она как-то особенно неуместна и смешна…

Справились у духовника кликуши: ведает ли он за ней ту скорбь?

– Не ведаю, кликала ли она в церкви, – отвечал священник, – но, живучи у меня в дому, почасту лаяла собакою, кричала лягушкою, песни пела, смеялась да приговаривала: ох, тошно мне, ох, тошно!

– Кричала и я нелепым голосом, – показывала Авдотья Яковлева, – в разных церквах и дома почасту: в храме Положения ризы Богородицы, идеже лежат мощи Иоанна блаженного на рву до Козмы и Демьяна в Нижних Садовниках. Кричала во время божественного пения, а по-каковски – того не упомню. А та скорбь приключилась недавно и с чего – не знаю.

– А мне довелось часто кричать нелепым голосом, – каялась слепая Иванова, – во время слушания чтения св. Евангелия в Никитском девичьем монастыре, да в Тихвинской церкви в Сущеве; что кричала – того не ведаю, и была та скорбь со мной в богадельне по дням и ночам; приключилась она от рождения матери моей, что слывет в народе: тихая и родимец; мать и другие свойственники от той скорби меня не уберегли…

Как бы то ни было – скорбь ли, не скорбь, но кликуш подозревали в сообществе с расколом; все они являлись ослушницами царского указа: «Ни по церквам, ни по домам не кликать и народ тем не смущать», и потому они – государственные преступницы.

«Слово и дело!»

Что преступление их, с точки зрения тогдашнего правительства, было важно, можно уже видеть из того, что царское величество, получив кликуш из Москвы, немедленно отослал всю партию для розыску к его превосходительству Петру Андреевичу Толстому с товарищами.

Трибунал не мешкал: прочел копии с московских допросов и на другой же день пригласил кликуш в застенок, к дыбе.

Первую вздернули кверху Авдотью Акимову.

– С чего у тебя сделалась та скорбь, не притворяешься ли, кто научил тебя кричать?

– Кричала лягушкою и лаяла собакою без притвору в болезни своей, а та болезнь у меня лет сорок и как схватит – я в то время ничего не помню; кликать же меня не научали…

Дано 7 ударов.

Подняли на виску Авдотью Яковлеву.

– Говори без утайки: по чьему научению и с чего ты кликала?

– Кричала в беспамятстве, без всякого притвору, ничего не помня, с чего учинилась скорбь – не знаю, а научать, никто меня не научал.

Было ей 11 ударов.

Подвели слепую Арину Иванову: руки в хомут, ноги в ремень – веревку дернули, и она висит на дыбе.

– Говори правду: с чего кликаешь?

– Болезнь у меня падучая: как схватит – все запамятую, кричу без притвору и без стороннего научения.

Отсчитали 5 ударов.

Четыре дня спустя вся партия кликуш приведена в тот же застенок. Одну за другой ставили их по другому разу в ремень, вздергивали на дыбу и с подъему, без кнута, снимали новые показания. Они ничем не рознились от прежних.

– Вот и вчерашнего числа, – говорила одна из кликуш, Авдотья Яковлева, болтаясь на веревках, – схватила меня скорбь та, кликание, в тюрьме, при караульном солдате: вскричала и упала оземь в беспамятстве.

– Правда то или нет? – спрашивали судьи у часового, солдата лейб-гвардии Преображенского полка.

– Заподлинно правда, – отвечал часовой, – вчерашнего числа, во время святой литургии, молилась эта баба в караульне, что в равелине, и вдруг вскочила, упала, затряслась, и стало ее гнуть. Лежала она от того на земле замертво часа полтора, – и я пришел в страх немалый.

Тюремное кликанье спасло Яковлеву от дальнейшего штрафования. Судьи положили: так как та болезнь была с нею в крепости, в бытность ее за караулом, того ради ее освободить, но не иначе, как с порукою и распискою ее мужа, что она «впредь во святых храмах кричать, кликать и смятения чинить не будет, под страхом жестокого штрафования кнутом и ссылки на прядильный двор в работу вечно».

Последнее определение показывает, что инквизиторы остались при своем убеждении, что кликанье ее – притворство; иначе бы они не стали требовать невозможного: не кликать тогда, когда скорбь от Яковлевой вовсе не зависела.

Что до остальных двух кликуш, то их препроводили к обер-полицмейстеру для определения на С.-Петербургский прядильный двор. Девиер возвратил их при письме: «Прядильный двор состоит в ведомстве Берг-коллегии по мануфактурным делам».

Тайная канцелярия, приняв обратно кликуш, пристроила их наконец на одном из полотняных заводов, в ведомстве кабинет-секретаря Алексея Васильевича Макарова.

13. Прапорщик Скобеев

Кто празднику рад, тот до свету пьян.

Поговорка.

Весело и шумно проводит русский человек Рождество, Святую неделю и прочие годовые праздники: любит он и винца испить, и поговорить, да покричать, а зачастую – и подраться в те минуты, когда хмель сильно затуманит его голову… И на всем громадном пространстве матушки-Руси – в светлых хоромах помещика, в тесной келейке затворника, на улице да на площади, наконец, в лачуге крестьянина – русский человек одинаково любит в эти минуты, под шумок винца да пива, поболтать нараспашку; за словом в карман не полезет, и путает, и кричит, и берется толковать обо всем, ни над чем не задумываясь, ни на чем не останавливаясь.

Но было время, когда и в минуты «пьянственного веселья» надо было держать себя настороже, надо было говорить с оглядкой, страшась изветчиков. То было время царствования Преобразователя России, Петра Алексеевича. Каждое неосторожное слово, сказанное о лицах высоких, о событиях важных, каждая мысль, выданная злодеем-языком, слишком развязанным родным пенником – все влекло в Канцелярию тайных розыскных дел, нередко в застенок, руки в хомут, на дыбу, и, во всяком случае, пошла работа заплечному мастеру…

Послушаем же эти вольные речи, посмотрим на двух, на трех из этих страшных «политических преступников», прочитаем приговоры над их преступлениями. Тогда мы увидим, действительно ли были так опасны вольные речи, много ли зависела от них целость Российского государства, колебали ли они трон великого монарха, наконец, среди каких людей, в каких местах находил он недовольных.

Вот один из них: Тимофей Савельевич Скобеев, прапорщик раскосованного Ландмилицкого полка, отпущенный генерал-аудитором Иваном Кикиным в отпуск, проживал в 1721 году в Боровском уезде, в сельце Фроловском.

В этом сельце жило несколько мелкопоместных помещиков; между домиками их было два двора Скобеева. Человек он был весьма небогатый; но двух дворов крестьян да землицы было достаточно настолько, чтобы частенько покупать вино да пить зачастую чашу горькую, не разбирая ни скоромных дней, ни постных, ни среды, ни пятницы. Спокойно бы текла жизнь Тимофея Савельевича, если бы Провидение не даровало ему, в лице его благоверной Матрены Прокофьевны, женщину своеобычную, крутую, которая с негодованием смотрела на поведение супруга. Она непрестанно удерживала Тимошу, не давала вина, не давала денег, бранилась, ссорилась, не брезгала и рукопашной схваткой – все было тщетно. У Скобеева было досугу много: раз в год являлся он на смотр в Москву, в столовую палату; на службу, за болезнью ли или за старостью, его не записывали, и он совершенно свободно отдавался своей страсти.

Наступали праздники Рождества 1721 года. Тимофей Савельевич с радости не мог их выждать и уже за неделю пил непомерно. В один из таких дней, рано утром, после шумно проведенной ночи, Тимофей Савельевич попросил у жены винца опохмелиться. Но тщетно представлял он ей на вид те обстоятельства, что он был весьма пьян, что голова его тяжела, во рту Бог знает что такое – Матрена Прокофьевна не хотела ничего слушать и вина не дала.

Огорченный супруг осыпал жену сильными упреками, затем бранью, а от резких слов дело дошло до ручной схватки. По праву сильного, Тимоша стал бить нещадно, Матрена Прокофьевна заголосила. Свидетельницею супружеского объяснения была служанка Авдотья Васильева. Не зная, как разнять господ, она побежала за Акимом Ивановым, дворовым человеком Скобеевых.

Когда Иванов вошел в горницу, бой стих; утомились ли бойцы, или совестно стало помещику и помещице, как бы то ни было, но они разошлись. Муж взлез на печь, жена уселась на лавке.

Но слабая женщина в пылу горячки никогда не может остановиться на первом объяснении; не взявши силою, она прибегает к слову. Матрена Прокофьевна и на этот раз, не успев еще оправиться от схватки, растрепанная, помятая, осыпала мужа самыми отборными выражениями.

– Для чего ты пьешь, для чего буянишь? – говорила она между прочим, – пьешь да безобразничаешь, а от того пьянства меня бьешь, в среду да в пятницу блудишь. Побойся Бога, у нас и челядинцы того не делают.

Больно обидною показалась Скобееву выходка жены. Схватка отрезвила его совершенно и, не утерпя «тех ее слов», он стал жену бранить, наконец весьма положительно заметил:

– Что ты мне указываешь? Ведь так сам государь, Петр Алексеевич, делает!

– Ну, что ты про государя говоришь, – отвечала Матрена, – ведь государь, Петр Алексеевич, не наша персона. Ведь он – как изволит!

– Врешь, жена, я знаю, что говорю…

– Нет, не знаешь, – заключила супруга, – заврался ты спьяна-то.

Беседа стихнула. Аким Иванов вышел из горницы, его взяло раздумье. Мужик, как видно, был он толковый, читать не читал за безграмотностью, но слышал и знал про царские указы, в которых так щедро сулили награды изветчикам по делам до персоны царской либо до интересов, его касающихся; знал и угрозы тем, кто, сведав о чем-нибудь из таких дел, недоносили. С одной стороны – соблазняла награда, даже надежда на освобождение на волю, с другой – пугала мысль: что, если Васильева, по бабьей натуре, болтнет кому-нибудь на селе и вольные речи помещика дойдут до начальства?

Долго, однако, не решался Аким выдать барина; наконец 17 апреля явился он на пикет к караульному офицеру и сказал за собой: «Слово и дело!» Обличителя препроводили в Преображенское. Его царское величество соизволили допустить к себе Акима на объяснение в кабинет. Передал служитель дело важное; записали его рассказ, и 21 апреля 1721 года вместе с запискою препроводил его кабинет-секретарь Алексей Васильевич Макаров в Тайную, к Андрею Ивановичу Ушакову.

«И хотя то дело, – приписывал секретарь в Р. S., – его императорское величество изволил ставить за неважное, однако, по доношению, помещика того надобно сыскать и допросить в том: к какому случаю он такие слова говорил?»

Андрей Иванович отобрал подробные показания от служителя, затем внимательно выслушал барина. Его схватили на месте жительства и привезли под стражею. Скобеев сознался; рассказал все происшествие, затем клялся, что «иных важных предерзостных и непристойных слов ни прежде, ни после того не было; про его величество с женой никогда не говаривал, а что было им сказано, то спроста, а ни в какую силу». Сознание спасло его от пытки, смягчило и наказание. 1 мая 1722 года Тайная канцелярия, по указу его императорского величества, решила: «Прапорщику Тимофею Скобееву за глупые и непристойные слова, бить батоги нещадно, затем освободить. А доносителю Акиму Иванову, за его извет, дать паспорт, в котором написать, что ему Акиму с женой и с детьми от Скобеева быть свободну и жить где похочет».

14. На дворянской пирушке

Послушав утреннюю беседу Тимофея Савельевича Скобеева с Матреной Прокофьевной, отправимтесь на вечерок к помещику Новгородского уезда, к Петру Ивановичу Баранову, в Николо-Дымский погост.

На второй день праздника, 26 декабря 1721 года, в усадьбе Петра Ивановича, Гора-Чироля, собралась большая компания. Здесь были гвардии капитан Петр Наумович Мельгунов (он приехал для описи всех лиц мужского пола), гренадерского пехотного полка поручик И. Г. Телегин, комиссар Н. П. Арцыбашев, дворянин, призванный для подписки о опрошенных душах, Василий Семенович Харламов, подьячие Чекмарев и Збургской.

Беседа была шумная, угощение славное, вино да пиво хмельное развязало языки. За ужином гости просидели до четырех часов утра. Более всех опьянел помещик Харламов. По мере того, как более и более хмелел Василий Семенович, речи его делались шумней и шумней; слова непотребные, скверные да бранные чаще и чаще слетали с его уст. Толковал он о многом, добраться в речах его смыслу дело было нелегкое, более всего ругал он присутствующих.

– Дурак ты, дурак, – кротко заметил поручик Телегин, – будет тебе врать-то!

– А что за беда, – болтнул в ответ пьяный, – в Петербурге и государь Петр Алексеевич врет.

– Взять его под караул! – закричал Мельгунов.

Болтун проснулся под арестом, но слово не воробей: вылетело – пропало, воротить его было нельзя.

Мельгунов отобрал у всех свидетелей подписку о виденном и слышанном и приложил ее к рапорту на имя командира своего, генерал-майора и гвардии майора М. Я. Волкова.

«Оного же Харламова, – писал между прочим капитан, – посылаю при сем с гвардейским солдатом Расторгуевым, понеже опасен, ежели оного не объявить, чтоб впредь какого худа не произошло».

16 января 1722 года мы находим уже Харламова в Тайной канцелярии. Стоит и трепещет пред неумытными судьями новгородский помещик и ведет речь повинную.

Он кается в том, что пировал 26 декабря у Баранова, видел там Мельгунова, но были ль там кто другие, того он не упомнит, да и слов-то про его величество не помнит, понеже был он, Василий, в то число весьма пьян.

Дело ли было слишком ясно, разбирать ли его не стоило труда, как бы то ни было – только в тот же день Тайная канцелярия, по указу его величества, определила:

«Новгородцу Харламову за непристойные слова учинить наказание: бить батоги нещадно. Потому именно, – писали Толстой, Ушаков да Писарев, – что хотя он, Харламов, был весьма пьян и слов своих не помнит, но Мельгунов и другие свидетели показали, что он в пьянстве бранился и означенные непристойные слова говорил. Того ради и учинить ему наказание, дабы он впредь хотя и в пьянстве никаких непристойных слов не говорил; а по наказании освободить».

15. Портной царевича Алексея

Не так легко отделался другой государственный преступник, не потому, чтобы его преступление было важнее, – нет, а потому, что к его делу примешивалось воспоминание о царевиче Алексее; а все дела, при совершении которых невольно подымалась пред судьями окровавленная тень наследника престола, решались не в пример суровее и грознее.

15 апреля 1722 года, вечером в 8 часу, по Тверской улице в Москве ехал наш старинный знакомый, прапорщик лейб-гвардии Преображенского полка Иван Михайлович Орлов, герой трагического романа и любовник фрейлины Марьи Даниловны Гамильтон (см. о ней в этой книге далее). Орлов ехал в карете с капитан-лейтенантом Танеевым. Против двора вдовы княгини Анны Долгоруковой наскочил на них какой-то пьяница и стал на лошадей «шататься».

– Что это за шалун? – закричали офицеры, хватая лошадь незнакомца.

– А я… я… не шалун, – говорил пьяный, размахивая тростью, – я не шалун… я служил при государе царевиче верно… да, верно… А судит того Бог… кто… нас обидел…

Уже одно упоминание о царевиче (разумеется Алексей Петрович) в устах незнакомца, на улице, было преступлением, и офицеры сочли долгом, во-первых, преизрядно поколотить пьяницу – не шатайся, мол, на лошадей, а затем за непристойные слова сдать его под караул близ Воскресенских ворот.

В тот же вечер Орлов, в качестве царского денщика, нашел удобную минуту и всеподданнейше донес о преступлении и преступнике.

Государь Петр Алексеевич повелел дело исследовать, и на другой день Орлов доставил арестанта в Тайную канцелярию.

Арестант, вполне уже трезвый, в ответ на расспросы судей, познакомил их с своей биографией:

«Родом я швед, – говорил обвиняемый, – родился в Финляндии, в городе Сердоболе. Отец мой, Еремей Силин, был шапочником, мое же немецкое имя было Габриель. В 1702 году граф Петр Матвеевич Апраксин напал с казаками на наш город; я был взят в плен и привезен в Олонец, где и выпущен за малолетством на волю. Попал я в Петербург; явился в дом крон-принцессы и у портного Пипера прожил в ученьи три года; в это время узнал меня камердинер царевича Алексея Петровича, Иван Афанасьев, взял к себе и поручил убирать платье царевича. Тут я и жил до 1716 года; в этом году, 8 ноября, царевич мне отказал за умножением числа служителей. Я переехал в Москву, занимался портняжничеством, сначала в доме князя С. Голицына, потом у князя Ивана Юрьевича Трубецкого, наконец поступил в услужение к княгине Анне Долгорукой. 15 апреля сего года был я в гостях у синодского секретаря Семенова; поехал я от него пьяный. На Тверской, против дома своей госпожи, наехал я на карету неизвестных мне людей».

После этих предварительных объяснений Силин рассказал свою встречу, но объявил, что только тогда, когда офицеры стали его бить, он, не стерпя побоев, сказал Орлову: «Суди тебя Бог, что нас обидишь!»

Таких же слов, уверял Силин, «суди того Бог, кто нас обидел», он вовсе не говорил.

Все дело, лучше сказать, вся важность преступления состояла в том, какое именно местоимение употребил пьяный портной: «тебя» или «того», и в каком времени поставил глагол «обидеть», в настоящем или будущем. Если в его речи было «тебя» и «обидишь», то эти слова относятся к денщику-прапорщику; если же «того» и «обидел», тогда… тогда преступление слишком важно, оно имеет громадное значение!

Для решения столь серьезного грамматического вопроса Петр Андреевич Толстой да Андрей Иванович Ушаков 25 апреля 1722 года отправились в застенок: Силина спрашивали с пристрастием, вложили руки в хомут и вздернули на дыбу.

Портной висел на дыбе в ожидании кнута «довольно» и во все это время продолжал стоять на местоимении «тебя» вместо «того» и спрягал глагол «обижать» не в прошедшем, а в будущем времени: вместо «обидел» – «обидишь».

Каторжник.

Такая, однако, стойкость Силина спасла его спину от кнута; тем не менее приговор состоялся строгий: Тайная канцелярия, по указу царскому, повелела Сибирской канцелярии отправить Силина в ссылку в Сибирь.

4 сентября 1722 года Тайная канцелярия почему-то нашла нужным справиться, действительно ли выслан Силин, и ей ответили, что бывший портной и служитель царевича еще 21 июня отправлен в Тобольск под конвоем поручика Микулина.

16. Школяры

27 сентября 1722 года, в среду, поздно вечером, у Гаврилы Павлова, прозванием Лысый, старшего дьячка церкви св. Ильи, что в городе Глухове, собралась веселая компания. Некоторые из собеседников только что пришли из шинка, где отведали винца, и разговор сделался живее и одушевленнее.

Хмель одолел: собеседники разбрелись по углам, разлеглись по лавкам. Било два часа ночи. Свеча, догорая, мерцающим светом освещала спящих и засыпающих. Разговор стал стихать, и скоро храп да кряхтение переворачивающихся с боку на бок нарушали тишину.

Пользуясь этим временем, познакомимся с хлопцами, нашедшими приют в школе Лысого: вот на верхней лавке, у печки, улегся Лукьян Васильев Нечитайло, сын истого казака, хлопец дюжий, болтливый, родом он из города Галича; на десятом году от роду потерял отца, прибрел в Глухов и жил по разным школам «для обучения»; Лукьян изучил премудрость часослова, умел подписать свое имя, затем обучение шло плохо: шинки да дивчаты отбивали от него грамоту, и он зачастую сознавался, что пора учения прошла для него невозвратно. На другой день Успенья 1722 года он перебрался в Ильинскую школу к дьячку Лысому, с тем, разумеется, чтоб, мало «помешкав», перейти в другую.

Под забулдыгой Нечитайло, на нижней лавке, спал уроженец села Сенча, города Лоховца – Игнатий Емельянов Кривецкий. Года три тому назад отец его, «черкашенин», умер, и двадцатилетний парень стал бродить из одной школы в другую «для работы»; грамоту не уразумел, добрался до Глухова и почти в одно время с приятелем своим Нечитайло поступил к Лысому.

Против печки, на лавке, спал хлопец Степан, а за столом в переднем углу, на переднем месте, улегся гость лет пятидесяти в рясе чернеца. Монах, как сам уверял школьников и гостеприимного Лысого, пробирался из дальних мест в Киев на богомолье, по обещанию.

В смежной горенке вместе с дьячком, директором школы, разлеглись по лавкам три школяра: Митрофанов, Салочинков и Григорьев. Первый из них, Григорий Митрофанов, из города Сурджи, остался после отца трех лет и, когда подрос, ходил по малороссийским хуторам да городам, останавливаясь везде, где только находил школу.

В школах за пристанище да за пищу Митрофанов отправлял церковную службу. Лет пять тому назад он явился в Глухов; долго отчитывал псалтыри да часословы в разных школах, толкался по монастырям, наконец приютился у Лысого.

Митрофанов был не столько школяром, сколько профессором: его лета, а главное – познания в церковной грамоте, давали ему место в ряду наставников в народных школах; таким же педагогом был Никита Григорьев, в настоящий вечер сильно захмелевший от приятельской попойки и крепко спавший в горенке Лысого. Родиной Никиты было село Красное, близ города Батурина. Он долго жил при отце-казаке и только год тому назад пришел в Глухов с тем, чтобы учить в школах «малых хлопцев». У Лысого он начал лекции с августа месяца 1722 года. Около того же времени появился у Лысого – также один из членов настоящей компании – Киприян Максимов Салочинков, «черкашенин из-под Чернигова», лет тринадцати тому назад потерявший отца и теперь посвящавший свои досуги на странствия из школы в школу, из монастыря в монастырь, как то делала большая часть его беззаботных товарищей.

Все названные хлопцы-школяры, за исключением Кривецкого, настолько уже владели грамотою, что могли подписывать свои имена, и все читали более или менее бойко, разумеется, книги церковной печати. Познакомившись с этой молодежью, подойдемте, пока свеча еще не погасла, к Нечитайло: под влиянием крепкого вина он никак не мог угомониться, ворчал, болтал, кряхтел и, находя верхнюю лавку у печки ложем не совсем покойным, не переставал ворочаться с боку на бок. При одном из таких поворотов Нечитайло потерял равновесие и кувырнулся вниз на ноги Кривецкого.

Толчок разбудил безграмотного школяра.

– Чего ты не спишь? – заговорил он с сердцем, – кажись, время бы уж спать!

– Какое не спишь, – бормотал полупьяный Лукьян, карабкаясь на прежнее место, – я упал… Э, э, эх, – продолжал он «зажарт»[27]27
  «Зажарт» – в азарте.


[Закрыть]
, укладываясь на полатях, – полно мне валяться по школам! Или оженюсь, или в чернецы постригусь! Ей-богу.

– Куда те в чернецы постригаться, – отвечал Кривецкий, – ныне есть указ государев. А по этому указу, кто хочет постригаться, тот послужи на монастыре годов с десяток, а тогда-де, пожалуй, и постригут; да опричь того, сперва-наперво явиться надо пред его императорское величество и объявить о себе для опросу: не беглый ли ты и какого чина; а буде кто не явится, того, по тому указу, распытают[28]28
  Незадолго до этой беседы, 21 мая 1722 года, Св. Синод, по воле государя, запретил монахам и монахиням переходить из монастыря в монастырь; власти не имели права без указа разрешать этот переход и не должны были принимать к себе приходящих, под страхом жестокого штрафования. В скором времени велено было переписать всех монахов и монахинь с тем, чтобы «отныне впредь никого не постригать, на убылые же места принимать отставных солдат и на строение монастырское денег не давать».


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю