Текст книги "Тайный сыск Петра I"
Автор книги: Михаил Семевский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)
Голова эта положена была в спирт и отдана в Академию наук, где ее хранили в особой комнате с 1724 года вместе с головою камергера Монса. Воля монарха была исполнена с величайшею точностью. За головами был большой уход до восшествия на престол Екатерины I: когда же увидели, что императрица забыла о бывшем любимце своем, отрубленную голову которого, после казни в течение нескольких дней, видела перед собой, то и смотрители в Академии забыли их.
Спустя шестьдесят лет о них вспомнили. Это было в 1780-х годах. Княгиня Е. Р. Дашкова, в качестве президента Академии, пересматривала счета и нашла, что чрезвычайно много выходит спирту. Между прочим, она заметила, что он отпускается на две головы, хранимые в подвале, в особом сундуке, ключ от которого вверен был особому сторожу; но он не знал, чьи головы находились под его охраной.
Долго рылись в архиве Академии наук; наконец, нашли имена владельцев голов – то были: двора императрицы Екатерины 1 фрейлина Марья Даниловна Гамильтон и камергер Виллим Иванович Монс. Княгиня Дашкова донесла о находке императрице Екатерине И. Головы принесли во дворец, рассматривали, и все удивлялись сохранившимся следам их прежней красоты. Когда любопытство было удовлетворено, головы, по приказу императрицы, «закопали в погребу» <…>.
IV. ПОКУШЕНИЕ НА ЖИЗНЬ ПЕТРА ВЕЛИКОГО. 1720 г.
На той самой стороне Летнего сада, на которой сделано было преступное покушение 4-го апреля 1866 года, почти полтораста лет тому назад совершено было покушение на жизнь императора Петра Великого… Так как эпизод этот едва ли многим известен, то мы считаем не безынтересным привести о нем некоторые, к сожалению, впрочем, довольно неполные сведения.
В углу Летнего сада, при отделении Фонтанки из Невы, стоит и до сих пор небольшой дворец. Он выстроен Петром Великим в 1711 году и известен был всегда под названием «Летнего». Великий Петр любил этот домик, для своего времени и красивый и удобный, и здесь проводил весну и лето, когда только был в своем неоцененном «параднее», как он обыкновенно называл Петербург. В этом же Летнем дворце император Петр Великий работал со своими министрами, здесь составлял он регламенты, отсюда рассылались его указы.
Доступ к государю, как известно, всегда был чрезвычайно легок, хотя, впрочем, Петр I в последнюю половину своего царствования неоднократно издавал строжайшие указы о том, чтобы никто не дерзал подавать ему челобитные, и представлял бы их в подлежащие и им учержденные коллегии и другие места. Как бы то ни было, но независимо от подачи челобитен, доступ к государю был легок. Этим и воспользовался злодей.
В 1720 году, однажды вечером, – так рассказывал профессору Штелину, уже после смерти Петра I, бывший его денщик, по нынешнему – флигель-адъютант, граф Александр Борисович Бутурлин, – у государя, в Летнем дворце, собрались на совет министры. В это время, пользуясь темнотой и невниманием слуг и денщиков, в переднюю прокрался какой-то незнакомец; под пазухой у него виднелась киса, сшитая из разных лоскутков. Киса та была вроде тех, в каких секретари и писцы того времени приносили к рассмотрению или подписи своим начальникам различные дела. Никто из денщиков и слуг, бывших в то время во дворце, не обратил внимания на незнакомца; вероятно, они приняли ею за подьячего или писца из какой-нибудь коллегии, явившегося к государю с делами; незнакомец не обращал на себя внимание еще и потому, что стоял совершенно равномерно и спокойно и в течение нескольких часов с кисой под мышкой терпеливо ждал выхода государя. Наконец совет кончился. Царь Петр I, по обыкновению, пошел проводить своих министров в прихожую. В это мгновение незнакомец повернулся к стене и незаметно вынул что-то из кисы и вынутую вещь завернул в кису… Государь, между тем, обернулся и пошел было уже назад к себе в комнаты; незнакомец так смело и решительно последовал за ним, что окружающие могли подумать, будто бы сам государь приказал ему идти за собой; но так как подобного приказания никто не слышал, то один из служителей побежал за незнакомцем и и дверях передней загородил ему дорогу. Когда же последний стал проталкиваться, служитель толкнул его и спросил:
– Кто ты такой, и что тебе надобно?
Тот, не отвечая, продолжал проталкиваться вслед за государем. Петр услышал шум и, обернувшись, спросил:
– Что там?
Должно быть, могучий голос и грозный вид Петра испугали злодея: у него вывалилась из-под пазухи киса, а из-под нее выскочил «превеликий нож». Преступник пал на колени и признался в своем умысле.
Государь сам схватил его и спросил:
– Что ты хотел с ножом сделать?
– Тебя зарезать, – отвечал преступник.
– За что? – продолжал спрашивать Петр с совершенно спокойным духом. – Разве я тебя чем обидел?
– Нет, – отвечал злодей, оказавшийся раскольником, – ты мне никакого зла не сделал, но сделал нашей братии и нашей вере…
– Хорошо, – продолжал Петр, – рассмотрим это.
Государь велел взять преступника под караул и ничего с ним не делать, пока он его завтра сам обстоятельно не расспросит…
К сожалению, ни профессор Штелин, поселившийся в С.-Петербурге в 1735 году и, следовательно, знавший, и притом весьма многих, «птенцов Петра Великого», от которых, большею частью, и слышал все рассказы, внесенные им в его книгу «Любопытные и достопамятные сказания об императоре Петре Великом», ни Голиков, повторивший, со слов Штелина, это же сказание, ни один из них не говорит о дальнейшей судьбе дерзкого преступника, не называет его даже и по имени. Между тем, это тем более было бы интересно, что в действительности события едва ли можно усомниться, так как Штелин прямо ссылается на то, что событие передано было ему «фельдмаршалом графом Бутурлиным, который при Петре Великом был денщиком»; делать же ложную ссылку на лицо, сын и ближайшие родственники которого были еще живы в то время, когда книга Штелина была напечатана, автор «Сказаний» едва ли бы решился.
ЦАРИЦА КАТЕРИНА АЛЕКСЕЕВНА, АННА И ВИЛЛИМ МОНС
I. АННА МОНС
(1692–1714 годы)
В 1698 году, в последних числах августа, Москва тревожно ждала царя Петра Алексеевича из его долговременного заграничного путешествия. Чувство тревоги и страха волновало всех от великого боярина и «генералиссимуса» Шеина до последнего стрельца, томившегося в колодках за известное дело под Воскресенским монастырем… В толпах «сераго» народа бродили разные слухи и толки; те и другие были вызываемы нелюбовью к Петру и его нововведеньям: те и другие были поддерживаемы полуторагодичной отлучкой монарха. «Царя Петра Алексеевича не стало за морем!» – таинственно говорили тетки и сестры государя, и вслед за ними весть эту разносили горожанки, стрельцы и стрельчихи; повторяли и верили ей даже бояре-правители, охваченные, по выражению государя, «бабьим страхом». «У нас на верху (т. е. во дворце) позамялось, – шептала одна из враждебных Петру царевен своей постельнице, – хотели было бояре государя-царевича удушить…». «Государь, – передавала стрельчихам одна из боярских боярынь, – государь неведомо жив, неведомо мертв… И в то число, как было бояре хотели государя-царевича удушить, его подменили и платье ею на другого надели, и царица узнала, что не царевич; а царевича сыскали в иной комнате. И бояре ее, царицу, по щекам били…»
Толки эти, начавшиеся со времени отъезда Петра, приняли громадные размеры и были искрой, брошенной в порох. «Ныне вам худо, – писала Софья стрельцам, – а впредь будет еще хуже. Идите к Москве. Что вы стали?..» И стрельцы откликнулись на призыв: «В Москву, в Москву! Перебьем бояр, разорим Кукуй (Немецкую слободу), перережем немцев!..»
Немцы остались целы; уцелел и ненавистный народу Кукуй-городок: стойкость Гордона и пушки Де-Граге спасли кукуйцев от народной мести; стрельцы были смяты, разбиты, перехвачены и 2 июля 1698 года 140 облихованы кнутом, а 130 человек, по указу Шеина и бояр-правителей, вздернуты на виселицы.
Но розыск и казни были слишком поспешны, милосердны и необстоятельны для столь важного дела, так по крайней мере казалось Петру; «с печалью и досадою от болезни сердца» слал он еще из Амстердама горькие укоризны кесарю Ромодановскому за послабление мятежникам; и вот с твердым намерением «вырвать семя Милославского, угасить огнь мятежа» спешил государь в столицу: «Сей ради причины, – писал он Ромодановскому, – будем к вам так, как вы и не чаяте».
Бояре, однако, чаяли и чаяли для себя грозную сиверку.
Во вторник, 25 августа, в 6 часов пополудни, только что прозвонили от вечерни, в боярских палатах, дворцовых теремах, затем по всей Москве пролетела весть; государь приехал! Петр с Лефортом и Головиным возвратились в столицу. Проводив великих послов до их жилищ, навестив несколько боярских семейств, царь спешил насладиться радостями любви, но не в объятиях постылой уже царицы Авдотьи, а в семействе виноторговца, одного из жителей Кукуя-городка, Ивана Монса.
Анна Монс, младшая дочь виноторговца, несколько лет тому назад успела приковать к себе сердце сурового монарха. Казалось, рассеяния заграничной жизни, долговременность разлуки должны были погасить любовь Петра к Анне Ивановне; это тем более казалось вероятным, что во все время с марта 1697 года по август 1698 года, т. е. во время путешествия своего, государь ни разу не вспомнил об Анне, но крайней мере, этого не видно из многочисленной переписки с его немецкими и русскими слугами. Но вид Кукуй-городка, должно быть, воскресил в памяти Петра те приятные часы, которые он проводил в семействе Монс, и вот он спешит обнять одну из красавиц Немецкой слободы… «Крайне удивительно, – писал австрийский посол Гварьент, – крайне удивительно, что царь, против всякого ожидания, после столь долговременного отсутствия еще одержим прежнею страстью; он тотчас по приезде посетил немку Монс…».
Царица Авдотья (Евдокия Федоровна).
Но любовь любовью, а дело делом. Ночь проведена была и деревянном домике в Преображенском. На следующие же дни Петр поспешил принять всех и каждого, в ком только имел нужду; впрочем, ни из его разговоров, ни из его поступков нельзя еще было заметить, какие уроки вынесены государем из его поездки, какие важные нововведения должна ждать от него Россия. В первые дни он только и делал, что хватал своих бояр за бороды и ловко их отхватывал ножницами;, «то были первые, – восклицает Устрялов, – и самые трудные шаги к перерождению России!». Затем из впечатлений, вынесенных царем из-за границы, стриженые сановники услышали похвалы венецианскому послу. Петр очень хвалил его за вкусные блюда и вкуснейшие напитки. Кроме посла-гастронома из заграничных знакомых Петр очень сблизился с королем польским. Четырехдневные попойки и пиршества (на обратном пути к Москве) до такой степени сдружили Петра I с Августом II, что они обменялись кафтанами.
«Я люблю Августа, – говорил царь боярам, щеголяя пред ними в платье нового приятеля, – люблю его больше всех вас; люблю не потому, что он польский король, а потому, что мне нравится его личность».
Так говорил Петр в беседах со сподвижниками и слугами; но, заявляя пред ними приязнь к Августу, он спешил, однако, отпраздновать радость встречи с московскими друзьями. Устроить пир самый роскошный и разгульный было делом веселого Лефорта. 2 сентября к нему собралось до 500 человек гостей; на пирушку, по указу царя, были созваны все немецкие дамы, находившиеся в Москве. Разумеется, смело можно предположить, что не забыли пригласить и Анну Монс, настоящую царицу празднества. Заздравные тосты, клики пирующих, музыка, пальба из 25 орудий залпами встречали каждый тост, и самая горячая пляска не переставала до позднего утра…
Но оставим танцующих, поищем государя… Вот он сидит за столом в облаках табачного дыма за бутылками и ковшами; Петр окружен друзьями и слугами, шумна беседа «кумпании»; хмель развязал языки, и генералиссимус, боярин Шеин, неосторожно пробалтывается о разных производствах и отличиях, за деньги и в большом числе сделанных им в своем отряде. Царь вспыхивает. Выскочив из-за стола, он расспрашивает о слышанном солдат, стоявших на карауле… Ответы солдат увеличивают его негодование; со страшным гневом государь выхватывает шпагу и бьет ею по столу: «Как колочу я теперь по столу, – кричит Петр, – так разобью я весь твой отряд, а с тебя, генералиссимус, сдеру шкуру!»
Если бы можно было перенестись в это общество, созванное по воле царя веселить его и самому веселиться, если бы можно было взглянуть на лица растанцевавшихся немок-красавиц и немцев-кукуйцев, мы бы увидели, какой испуг овладел ими при звуках громового голоса Петра; какой ужас оледенил общее веселье, когда увидели зловещие размахи шпаги в руках гневного властелина. Генералиссимусу грозила явная опасность; один миг – и если не шкура, то голова его легко могла бы скатиться под стол; Петр, как мы уже знаем, был вообще недоволен последними распоряжениями Шейна относительно стрельцов… Князь-кесарь Ромодановский и князь-папа Зотов дерзнули удержать государи. Тот не унимался; несколько раз хватил по голове князь-папу и наполовину отрубил пальцы князю-кесарю; два удара, направленные в Шейна, пали на Лефорта, удары были чувствительны, но не смертельны…
«Все, – так повествует очевидец, – были в величайшем страхе»; каждый из русских страшился попасть на глаза государю, да едва ли были храбрее немцы и немки, особенно последние. Анна Ивановна (если только она была на балу) не дерзнула смягчить гнев властелина; за это опасное дело взялся молодой фаворит, и взялся успешно: голова Шеина, а также остальные пальцы его неудачного защитника, кесари Ромодановского, остались целы. В молодом фаворите мы узнаем Алексашку, того самого Алексашку, который несколько недель спустя заявил особенную ловкость в отрубании стрелецких голов… Этот фаворит, укрощающий гнев самодержца, этот юноша-палач с выразительным лицом и огненными глазами – знаменитый Александр Данилович Меншиков…
В то время, когда пирует и изволит гневаться его царское величество, когда безвестная немка с бойким фаворитом разделяют его внимание и ласки, что же делает злополучная, забытая царица?
Известно, что еще в бытность свою в чужих краях Петр приказывал довереннейшим из бояр убедить царицу «во свободе» удалиться в монастырь. Царица не соглашалась; надо думать, что духовник и патриарх, лица, на которых, собственно, и легло щекотливое поручение убеждать Авдотью Федоровну, действовали с недостаточным усердием. Петр взялся сам за это дело и не далее как на шестой день по приезде четыре часа провел в секретной беседе с женой. Видно, лаконичная речь Петра не могла склонить бедную женщину к насильному постригу и к вечной разлуке с единственным сыном; по крайней мере, Петр был очень гневен и не замедлил выместить гнев на духовных советниках царицы: в течение двух часов патриарх молил о помиловании его за то, что он не исполнил царского указа запереть царицу в монастырь; оробевший архипастырь винил бояр и некоторых духовных лиц, которые многими доводами не допустили его до этого. Оправдание патриарха еще больше разгневало царя; три духовных лица были немедленно по его указу брошены в Преображенские тюрьмы. Что же до патриарха, то он едва успел откупиться большими деньгами…
На другой день после описанного нами бала приступлено к решительной мере относительно царицы: любимейшая сестра Петра, царевна Наталья, оторвала от матери ее родное детище; царевич Алексей отвезен был в Преображенское. Мать строго допрашивали: «Почему ты не исполнила несколько раз присланных из Амстердама повелений идти в монастырь? Кто тебя от этого удерживал?»
Царица смиренно ответила, что только долг матери делал ее ослушницей царских повелений; она не знала, на кого оставить единственного сына.
«Затем, – пишет Guarient, – ей оказали милость: дозволили выбрать один из двух названных монастырей для пострижения и оставили за ней право носить светское платье».
Царицу увезли в Суздаль, в Покровский девичий монастырь.
Что было причиной развода Петра с женой? Известно, что Устрялов оставил этот вопрос, вопрос не безынтересный и довольно важный для характеристики Петра, нерешенным. Почтенный историк довольно произвольно навязывает Петру сомнения в том, не была ли царица Авдотья в заговоре с Софьею; с не меньшим же произволом он набрасывает на нее тень подозрения: не участвовала ли-де она в замыслах Соковнина, и за всем тем все-таки сознается, «что чем провинилась царица перед мужем – остается тайной». Нам кажется, что незачем и доискиваться разъяснения этих тайн догадками об участии царицы Авдотьи в каких-то замыслах и заговорах: не только сочувствовать им, но даже и знать о них царица не могла.
Евдокия Федоровна, первая супруга Петра Великого, в иночестве Елена.
Не надо забывать, что она была матерью двух сыновей, прижитых от своего «лапушки Петруши», не надо забывать, что она горячо любила мужа – о чем свидетельствуют ее письма и ее ревность к государю; малейшего же участия царицы в каких бы то ни было заговорах было бы достаточно для строгой казни; будь это участие – и Петр не стал бы церемониться, тратить время на убеждения жены удалиться «во свободе», на личные объяснения с нею, не стал бы делать ей послаблений, даже и на первое время, как-то: разрешение носить светское платье в монастыре и проч. Нет, натура Петра в таких случаях не сдерживалась ничем, никакими связями родства, никакими приличиями – доказательства этого всем известны.
Итак, не в мнимом и ничем не доказанном сочувствии царицы Авдотьи к делу противников ее державного супруга надо искать причину ссылки и заточенья: причина заключалась в том, что Авдотья Федоровна нимало не соответствовала идеалу Петра; они не сошлись характерами.
Мы представляем себе Авдотью Федоровну идеалом так называемых допетровских женщин, образцом цариц московских XVII века.
В самом деле, скромная, тихая, весьма набожная, она обвыклась с теремным заточением; она нянчится с малютками, читает церковные книги, беседует с толпой служанок, с боярынями и боярышнями, вышивает и шьет, сетует и печалится на ветреность мужа.
Жгучей, страстной, порывистой натуре Петра была нужна не такая женщина; ему нужна была не безмолвная, вельми целомудренная царица, одна из тех цариц, к которым, по словам Котошихина, не допускали иноземных послов из боязни, что государыня-царица не сказала бы какой-нибудь глупости «и от того пришло б самому царю в стыд».
«Она глупа!» – говаривал Петр о первой супруге. Следовательно, он прямо считал ее такой царицей, «от которой пришло б ему в стыд»; итак, нужна была женщина, взросшая не в русских понятиях. Ему нужна была такая подруга, которая бы умела не плакаться, не жаловаться, а звонким смехом, нежной лаской, шутливым словом кстати отогнать от него черную думу, смягчить гнев, разогнать досаду; такая, которая бы не только не чуждалась его пирушек, но сама бы страстно их любила, плясала б до упаду сил, ловко и бойко осушала бы бокалы. Статная, видная, ловкая, крепкая мышцами, высокогрудая, со страстными огненными глазами, находчивая, вечно веселая – словом, женщина, не только по характеру, но даже и в физическом отношении не сходная с царицей Авдотьей, – вот что было идеалом Петра; его подруга должна была уметь утешить его и пляской, и красивым иноземным нарядом, и любезной ему немецкой иль голландской речью с каким-нибудь послом ли иноземным, с купцом ли заморским, иль иноземцем-ремесленником… Понятно, что такая женщина не могла встретиться Петру в семействах бояр в конце XVII столетия; в России он ее мог найти только в Немецкой слободе… Анна Монс, как ему показалось, подошла к его идеалу, она-то и сделалась последним поводом к заточению царицы.
И мы убеждены, вопреки Устрялову, что никаких более важных побуждений, кроме названных нами, не было со стороны Петра; но и их было достаточно для Петра: он отринул от своего ложа жену, даровавшую ему наследника престола.
Как бы то ни было, но дело, к великому соблазну народа, свершилось: царь развелся с женой и затем с необыкновенной энергией начал гасить огнь мятежный.
Казнь стрельцов.
Кремлевские стены покрываются трупами, московские площади обливаются кровью стрельцов, восставших против «иноземческаго» царя, против бояр да князей, против немцев и немецких нововведений; почти все стрельцы героями умирали за старую Русь, погребаемую Петром, недаром же и доселе народ поет про стрелецкие казни:
Из кремля, кремля, крепка города,
От дворца, дворца государева,
Что до самой ли Красной площади,
Пролегала тут широкая дорожка.
Что по той ли по широкой, по дороженьке,
Как ведут казнить тут добра молодца,
Добра молодца, большого боярина,
Что большого боярина, атамана стрелецкого,
За измену против царского величества.
Он идет ли молодец – не оступается,
Что быстро на всех людей – озирается,
Что и тут царю не покоряется.
Пред ним идет грозен палач,
В руках несет остер топор;
А за ним идет отец и мать,
Отец и мать, молода жена;
Они плачут, что река льется,
Возрыдают, как ручьи шумят,
В возрыданьи выговаривают:
«Ты дитя ли наше милое,
Покорися ты самому царю,
Принеси свою повинную,
Авось тебя государь-царь пожалует,
Оставит буйну голову на могучих плечах».
Каменеет сердце молодецкое,
Он противится царю, упрямствует,
Отца-матери не слушает,
Над молодой женой не сжалится,
О детях своих не болезнует.
Привели его на Красную площадь,
Отрубили буйну голову,
Что по самы могучи плечи.
В продолжение одного октября месяца 1698 года в разные дни восемь длиннейших процессий стрельцов протянулись по улицам столицы: их везли и вели на кровавое побоище. Москва приобыкалась к подобным картинам:
Как из славного села Преображенского,
Что из того приказу государева,
Что вели казнить доброго молодца,
Что казнить его, – повесить;
Его белы руки и ноги скованы,
По правую руку идет страшен палач,
По левую идет его мать родная.
Но не легки еще были подобные картины для русского народа, не легко было и самому виновнику страшных зрелищ – царю Петру Алексеевичу: «От мысли о бунтовавших стрельцах, – говаривал он в это время, – гидр отечества, все уды во мне трепещут; помысля о том, заснуть не могу. Такова сия кровожаждущая саранча!»
По свидетельству одного из близких к нему людей, Петра дергали тогда по ночам такие конвульсии во всем теле, что он клал с собой в постель одного из денщиков и только держась за его плечи мог заснуть; судорожное подергиванье головы, шеи и лицевых мускулов в Петре усилилось со времени избиения стрельцов. «Юный фаворит» был с ним неразлучен; Петр сильно привязался к нему; он видел в Алексашке будущего надежнейшего и преданнейшего из своих слуг, ничем не связанного с ненавистной для него стариной; в Меншикове для Петра вырастало поколение его ставленников, его «птенцов»… От внимания народа не ускользнула эта любовь к юноше, и он поспешил объяснить ее, разумеется, на свой лад.
– К Алексашке Меншикову, – говорил, между прочим, московский гость Романов одному из своих знакомых, – государева милость такова, что никому таковой нет!
– Што ж, – отвечал знакомый, – молитва о том Алексашки к Богу, что государь к нему милостив.
– Тут Бога и не было; черт его с ним снес… вольно ему, что черту в своем озере возиться, желает, что хочет!»[76]76
Из дел Преображенского приказа: дело гостя Романова, по извету тяглеца золотаря, 30 августа 1698 г. Розыск тянулся год; богатый гость послал Александру Меншикову бочонок с 1000 рублями, царь заметил посланного и деньги отправил в Преображенский приказ; Алексашке, однако, удалось удержать у себя 200 рублей, но заступничество его опоздало, Романов умер в тюрьме. Будущий «птенец» Петра и, по его смерти, вершитель судеб России с юных лет обвыкался принимать взятки.
[Закрыть]
В то время, как Петр скасовывает стрельцов, а в народе бродят самые черные истолкования нередко чистых чувств и симпатий Петра, обратимся к той, в обществе которой отдыхал Петр в это полное крови и ужаса время.
Постараемся проследить, с какого времени и при каких обстоятельствах возникло расположение Петра к Анне Монс; что это была за женщина, окончательно «остудившая» его к царице и ускорившая решение ее горькой участи, что это за женщина – которой, по свидетельству иноземцев, отдав сердце, Петр непременно бы отдал и корону всея России, если бы только на его любовь красавица ответила такою же страстью? Нечего и говорить, что вследствие всех этих обстоятельств Анна Ивановна выступает из ряда дюжинных любовниц великих персон и заслуживает нескольких страниц в очерках истории царствования Петра Великого.
На правом берегу Яузы, исстари, еще со времен Ивана Грозного, особою слободою поселены были иноземцы разных вер и наций; Немецкая слобода была как бы особым юродом, резко выделявшимся как по своему внешнему виду, так и по образу жизни своих обитателей. Разоренный и уничтоженный «в нужное и прискорбное время», т. е. в начале XVII века, «Кукуй-городок» снова возник при царе Алексее.
Шотландцы, голландцы, англичане, французы и другие иноземцы, доселе раскинутые по всей Москве, водворены были теперь в новоиноземческой слободу. Отведенные под нее пустыри быстро покрылись прекрасными домиками, огородами и садами; над слободой возвысились иноземческие кирки, и жизнь совершенно особая потекла на Кукуе. Тут были люди всех наций, разных вероисповеданий, языков, «художеств и ремесел». Подле дома генерала подымалось жилище немецкого гостя, близ доктора – жил какой-нибудь виноторговец, далее – золотых дел мастер, плотник и другие ремесленники; генералы и полковники-иноземцы большею частию жили в слободе; из негоциантов здесь были заметнее других дома Кельдермана, «Московскаго государства повереннаго и чести достойнаго» Даниеля Гартмана, Яна Любса, золотых дел мастера Монса и другие. Тут же жили семейства покойных служилых иноземцев, как, например, генерала Гамильтона и других. Несмотря на сословные отличия и разность занятий, иноземцы, говоря вообще, жили незамкнуто в своих семьях или в небольших кружках. Жизнь общественная, при первых благоприятных для иноземцев обстоятельствах, получила в Кукуй-городке широкое развитие, особенно тогда, когда Московское правительство, в лице Петра, стало им покровительствовать. Почти всех хорошеньких дам и девиц, а красавицами изобиловала слобода, можно было встретить на любой вечеринке у какого-нибудь негоцианта. Вечерние сходки были беспрерывны; на них обыкновенно старики и важные иноземцы собирались в отдельном покое, дымили трубками да осушали стаканы, а молодежь без устали танцевала в соседних покоях; тут были и бесконечный польский, и грос-фатер, и какой-то танец с поцелуями; пляски, зачастую начатые в 5 часов пополудни, оканчивались к 2 часам утра; устали и церемоний не знали; простота и свобода доходили до грубости; ссоры, драки между подгулявшими кукуйцами были ежедневно…
Тем не менее люди приезжие невольно дивились тому, как весело проводили время жители иноземческой слободы; не проходило почти ни одного вечера, чтоб они не сходились друг к другу с женами, дочерьми, племянницами…
В то время, когда русская боярыня или боярышня отвешивала поклоны за торжественными обедами московской знати либо церемонно лобызалась с почетными гостьми по воле хозяина дома; в то время, когда от этих теремных красавиц трудно было добиться других ответов, кроме «да», «нет», «не знаю», в это время на другом берегу Яузы, в семействах и общих собраниях иноземцев, царили относительная свобода, веселье и простота.
Мудрено ли после этого, что пылкий Петр, никак не могши примириться с обрядностью и торжественностью русского быта тогдашних бояр, всей душой полюбил частную и общественную жизнь иноземцев.
Мы не станем, вслед за Устряловым, уверять, что молодого монарха с первых же годов тянула на Кукуй-городок жажда получить от иноземцев «образование для себя и для своего народа»; кто знает молодость Петра (а Устрялову была она известна лучше, чем кому-нибудь другому), тот хорошо знает и то, что государь, по крайней мере в первое время, ласково протянул руку чужеземным пришельцам вовсе не с такою высокою целью, а просто ради веселого и приятного препровождения времени. Но действительно эти веселые пирушки на Кукуе сделались школою для Петра, и притом такою школою, из которой вынесенное далеко и далеко не все было доброе; здесь-то Петр, по выражению народа, излишне «почал веровати в немцев», недаром же народ с такою ненавистью и озлоблением относился к кукуйцам.
Впрочем, Петр мало интересовался симпатией или антипатией народа; Немецкая слобода довольно рано сделалась для него отраднейшим уголком в Москве; здесь он задолго еще до заграничной поездки переходил от одной потехи к другой, здесь слагались у него планы смелых походов его на берега Черного моря[77]77
«По указу государеву, ныне, в 1697 году, нам гостям, говорили недовольные купцы, указано устроить корабли на Воронеже; а чорт ли его государя несет под Царь-город; жаль силы что пропадет, а он государь хоть бы и пропал – мало горя!» (Дел. Преобр. приказа 1698 г.). Подобные толки показывают, как неохотно принимал народ даже те повеления нелюбезного ему государя, которые явно клонились к пользе и величию России.
[Закрыть], здесь за чарами пива и водки выслушивал он длинные и, без сомнения, хвастливые рассказы иноземцев о красотах заморской жизни; здесь, наконец, Петр вкусил радости любви…
Иоанн Монс, уроженец города Миндена, что на Везере,[78]78
Helbig, Russisschc «Günstlinge», говорит, что Mons de la Croix был родом из Франции, сын содержателя таверны (Weinschenke); отец его поселился сначала в Риге, а оттуда перешел в Москву. По словам других Монс был по происхождению фламандец. Нужно однако заметить, что прибавление к его фамилии de la Croix встречается гораздо позже и только в письмах, относившихся к его второму сыну, знаменитому Виллиму Ивановичу.
[Закрыть] по известиям Корба, был золотых дел мастер; по словам других современников, между прочим посла Гвариента, Монс был виноторговец.
Быть может, оба ремесла служили средством существования этого семейства. Оно прибыло в Россию во второй половине XVII столетия: Монс приехал из города Миндена с двумя аттестатами от городских властей о его способностях и учении, с женой, весьма заботливой хозяйкой, и с несколькими детьми. Рассказы и письма кукуйцев, прежних выходцев из-за границы, родственные связи и, наконец, что самое важное, надежды на обогащение – привлекли Монса в столь отдаленную Московию.
В грамотах, привезенных им с собой, сказано было, что Иоанн в имперском вольном городе Вормсе два года обучался с большим успехом «бочарному мастерству»; без сомнения, это же ремесло, а затем более выгодная спекуляция – виноторговля – и дали средство Монсу к безбедному существованию.
У него было три сына; из них нам известны Филимон и Виллим, и две дочери: Модеста, в русском переводе – Матрена, и Анна.
С домом старика Монса хорошо был знаком с самого приезда своего в Россию, т. е. с 1676 года, знаменитый Лефорт; гуляка, поклонник женской красоты, он часто бывал у виноторговца и ухаживал за хорошенькими дочерьми; из них старшая скоро вышла замуж за иноземца Федора Балка. Если верить Гвариенту, а не верить ему нет основания, младшая из сестер Монс сделалась любовницей ловкого женевца.
Монсы, по словам Гюйсена, принимали Лефорта очень гостеприимно. Потом, когда при стрелецком восстании Лефорт выказал свою приверженность царю и был за то награжден высокими государственными званиями, тогда он из похвального великодушия (слова Гюйсена) остался признательным к Монсам, возвышал их и вообще старался сделать эту фамилию соучастницею своего счастия.
Так объясняет причину возвышения Монсов Гюйсен, известный воспитатель царевича Алексея и автор хвалебных брошюр о Петре I. Дело, как кажется, было проще; ни о каком похвальном великодушии речи не было; Лефорт всегда старался потешать своего державного питомца, доставлял ему всякого рода развлечения и, разумеется, как на веселую и приятную утеху указал на красавицу Монс…