Текст книги "Белая шляпа Бляйшица"
Автор книги: Михаил Веллер
Соавторы: Александр Кабаков,Марина Палей,Александр Мелихов,Виктор Славкин,Асар Эппель,Афанасий Мамедов,Александр Хургин,Наталья Ривкина,Андрей Битов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Впрочем, это все к слову. А вот что действительно интересно – мужчины никакого в той вареничной Кузнецов вообще не видел. Ему и без мужчины хватило.
Еще Кузнецов пожил немного в Омске, Архангельске, поселке Сортировка Хабаровского края, Кишиневе, Октябрьске Куйбышевской области и даже вроде бы в городе с непереносимым названием Мончегорск…
И повсюду средних лет мужчины сталкивались с ним в уличной толпе, оказывались за одним столиком в вокзальном стоячем буфете, сидели напротив в вагоне ленинградского метро, лежали рядом на пыльном ялтинском пляже, а иногда вдруг обращались в молодых красивых женщин, или в пожилых нетрезвых дядек, или в носящихся с криками вокруг давшей ему отдых бульварной скамейки детей, или даже в бездомных пригородных собак, или в ворон, передвигавшихся приставным шагом в дерзкой близости и посматривавших на него искоса. И в говоре толпы, в бормотании попутчиков и соседей, в собачьем лае и картавом вороньем оре слышалось ему все одно и то же, одно и то же, одно и то же.
Нет конца дороге, ноги в кровь сбиты, стучит за рощей, как молоток взбесившегося плотника, пулемет, а вот и разъезд показался, вылетели кони из оврага, заплясали, завертелись на месте, удерживаемые железными руками, и надо бежать, покуда не заметили кавалеристы одинокую фигуру, но куда ж бежать в поле, да и зачем бежать, если избавленье скачет навстречу, посвистывая шашкой в опущенной руке, поднимая драгунку для меткого выстрела с ходу… Но не наступит сейчас избавленье, не мечтай, несчастный, и иди путем, назначенным тебе.
Словом, в конце концов мы его мысленно видим на улице Архипова в Москве, перед ампирным желто-белым фасадом, среди других людей, топчущихся, как и он, без очевидной цели. Вот сошлись двое, поговорили негромко и непонятно для случайного прохожего – и разошлись… А немного позже Кузнецов обнаруживается нами уже в Колпачном переулке, в каком-то казенном здании с узкими коридорами, в которых не протолкнуться от народу. Не то с Архипова все эти люди сюда перебрались, не то другие такие же набились…
Ехал Кузнецов через Вену. Гулял, смотрел на узкие трамваи, вопреки трамвайному естеству двигавшиеся бесшумно, на огромный собор с маленькой, выложенной плитками, как хороший санузел, площадью перед ним, на необхватные деревья, с которых будто только что вытерли пыль влажной тряпкой. Однажды остановился, заглядевшись на какую-то удивительную мелочь, – и вдруг почувствовал, что и его рассматривают. «Так я и знал, – подумал Кузнецов, – так я и знал». Мужчина средних лет, рассматривавший Кузнецова, сказал что-то на неизвестном Кузнецову здешнем диалекте неизвестного Кузнецову немецкого языка, но по крайней мере одно слово Кузнецов разобрал. Собственно говоря, оно звучало почти так же, как по-русски или по-украински.
В Иерусалиме дул горячий ветер, а с неба тек холодный свет. Кузнецов шел по пустой окраинной улице, застроенной новыми двух– и трехэтажными краснокирпичными домами. Навстречу ему из-за угла вылетел мальчишка лет двенадцати на велосипеде, он гнал изо всех сил, стоя на педалях и прижимая подбородком накинутый на плечи рябой черно-белый платок. Проезжая, он глянул Кузнецову в лицо прекрасными томными глазами и улыбнулся. Через полминуты Кузнецова что-то сильно ударило в спину, он обернулся и увидел осколок кирпича на тротуаре, пустую улицу и мальчишку, аккуратно положившего велосипед набок и выбиравшего следующий снаряд из кучи строительного мусора.
В октябре Нью-Йорк все еще перехватывал дыхание мокрой жарой, будто весь город был кухней, где кипит и кипит, плюясь на плиту мелкими брызгами, огромный бельевой бак. Между Сто второй и Сто третьей улицей к Кузнецову обратился парень, выгружавший из фургона на тротуар у входа в мексиканскую забегаловку большие картонные коробки. Короткие кудри парня были выкрашены в соломенно-желтый цвет, что очень шло к коричнево-сизому лицу. Вали к…баной матери, проклятый жид, сказал негр, мои мусульманские братья в Палестине уже вставили вам, скоро и мы погоним вас из нашей Америки. Кузнецов плохо понимал этот называющийся красивым словом «эбони» и немного похожий на английский язык. Но то, что сказал парень, понял.
Далеко позади остался бессонный, подсвечивавший невидимое ночное небо цветными огнями центр Мельбурна, а бесконечная Сэнт-Килда-роуд все тянулась и тянулась во тьме, только мигали светофоры на пустых перекрестках. Кузнецов устал и присел прямо на край тротуара. Тут же неизвестно откуда возник мужик в толстой клетчатой куртке и ткнул Кузнецова в бок носком высокого шнурованного ботинка. Вставай, сказал мужик, и убирайся в свою Россию, понаехали и уже всю улицу заняли, деваться от вас некуда, чертовы евреи. Простой и отчетливый австралийский выговор Кузнецов понимал хорошо.
Он летел с тремя пересадками, так получалось дешевле. Из-за этой экономии он оказался в Париже, вернее, в аэропорту Руасси, точнее – «Шарль де Голль». Народу было полно, стать негде, не то что присесть. Кузнецова прижали к потному человеку, читавшему французскую газету и перегнувшему ее первую страницу так, что перед глазами Кузнецова оказалась большая фотография каких-то развалин. Томясь тоской – до рейса оставалось еще больше часа, – Кузнецов склонил голову набок, чтобы рассмотреть фотографию получше. Смотри, сказал француз, смотри, еврей, это вашу синагогу взорвали, понял, а скоро мы вас всех отправим туда, куда не смог отправить этот немецкий идиот Гитлер. Кузнецов не знал по-французски ни единого слова, но понял все.
Донесся до него сладкий запах гари, услышал он собачий лай и лающий, совсем не французский говор, толкнули его в спину – шнель, юде, дезинфекцион, – но ему уже было не до этой чепухи, мало ли что может почудиться старому человеку, когда он томится тоской. Не одну тысячу лет, слава богу, прожил, чего только не наслышался…
В Шереметьеве было темно, очередь двигалась еле-еле. Кузнецов присел на корточки, положил листок на чемодан, принялся заполнять. Бланк был почему-то напечатан по-английски, Кузнецов стал писать тоже по-английски.
Destination…
«Какой же пункт моего назначения, – подумал Кузнецов, – какой пункт?»
«Пятый пункт, – подумал он, – пятый, вот какой».
Мимо него, держа наготове темно-красные книжечки с золотой двухголовой птицей, шли местные люди. Никто не проявлял ни малейшего интереса к сидевшему на корточках старику в очках со старомодно толстыми стеклами, с длинными седыми патлами вокруг большой неровной плеши, с неаккуратно расползшимся по лицу пористым носом… Кузнецов с трудом разогнул колени, выпрямился и тронул за рукав ближайшего в очереди.
– Простите, – сказал Кузнецов, – нельзя ли посмотреть ваш паспорт? Я никогда не видел нового русского паспорта. Если можно…
Мужчина средних лет, улыбнувшись, протянул документ. Все было написано по-новому, поперек. Добролюбов Иван Эдуардович, прочитал старик, 1969 года рождения, место рождения город Йошкар-Ола, паспорт действителен до 2007 года…
– А национальность, – спросил Кузнецов, – а национальность… национальность? Где написана национальность?
– Не пишут здесь национальность, – еще шире улыбнувшись, сказал Иван Добролюбов, – да и во внутренних теперь не пишут. У нас теперь одна национальность, батя, у всех. Ты ж ведь русский, отец? Давно уехал?
– Давно, – Кузнецов отдал паспорт и внимательно посмотрел в лицо собеседнику, – давно… Как вы сказали? Я русский?
– А какой же еще, – настроение у российского гражданина (и, между прочим, кипрского бизнесмена) Добролюбова после трехсот вискаря в самолете было прекрасное, веселое было настроение, и старик этот ему нравился. – Какой же еще, если не русский?! Ты, может, чечен?
– Нет, я не чечен, – Кузнецов все внимательнее всматривался в лицо этого мужчины средних лет и все более убеждался в том, что это не тот, нет, не тот мужчина средних лет, а просто мужчина средних лет, симпатичный и ясный, такой ясный, каких не встречал Кузнецов нигде. – Я, видите ли, еврей по матери…
– Да ни хрена мы здесь не видим, батя! – закричал Иван Эдуардович, будучи, как мы уже сказали, немного выпивши, но никто вокруг не обратил на его крик никакого внимания. – Тем более по матери. Некогда нам тут смотреть, кто еврей, а кто нет. Мы тут бабки рубим, отец, понял? У нас тут половина евреи, понял? Даже больше половины…
Тут он замолчал и задумался, видимо, о национальном составе российского бизнеса. Мысли эти занимали его меньше минуты, а результат размышлений он сообщил Кузнецову вполголоса, слегка даже приобняв батю за плечи.
– Я тебе так скажу, – сказал он, – если б у меня партнер еврей был, так я бы сейчас не на Кипре гребаном копейки сшибал, а жил бы здесь и в полном шоколаде… Эх, батя, какой у меня проект начинался! Выше только звезды, понял, круче только яйца… Короче, я до неба дом строил, понял? И все накрылось, а почему?
– Потому что нельзя выстроить дом до неба, – автоматически ответил Кузнецов. – Давным-давно пробовали, не получилось…
– Вот, – нелогично обрадовался Иван Эдуардович, – видишь, нельзя. Ты сразу сечешь, а мне тогда кто-нибудь сказал? Потому что таджики были, азеры были, молдавы были, хохлы были, только вас не было… А сам-то ты где живешь, в Штатах или в Израиловке?
– Да нигде я не живу! – отчаянно выкрикнул Кузнецов и испуганно оглянулся. Но и на этот раз ни люди в очереди, ни девушки в военной форме и туфлях на очень высоких каблуках, переходящие по своим секретным делам от одной стеклянной кабинки к другой, на крик не обратили никакого внимания.
– Странствую я, – еле слышно закончил Кузнецов.
– Ну, тогда с прибытием на родину, – сказал Иван. – Сейчас паспортный контроль пройдем и выпьем по этому поводу. Хорэ болтаться-то, вечный странник.
Нет на свете ничего вечного, подумал Кузнецов, и не вечна моя судьба. Кончается путь, пора. Да, кончается путь, ты дома, убог и холоден дом, вражда и зависть разделяют населяющих его, но это дом твой, и домашние твои, и сюда приводит дорога, в какую бы сторону она ни вела.
И Агасфер пошел выпивать.
Афанасий Мамедов
Обрезание Британика
Моему американскому другу Г. М.
Помню, и сам я счастье то воспевал, а какое еще было мне воспевать?! Да, то самое, с узелочками на память, что из четырех углов паутинных глядит на тебя грустными подслеповатыми глазами цадика, многомудрого древнего старика с седой раздвоенной бородой, концы которой ниспадают на раскрытую Книгу, ту самую одну-единственную, в которой есть всё, которая и сама есть – счастье, счастье, косноязычное, волглое, темное, текучее; счастье – меж двух стульев, счастье – отказ от жара солнца, во имя хмурых бровей и проливного дождя, с одной открытой дверью в заоблачный еврейский храм, в котором тысячелетних запретов столько же, сколько запертых дверей по пути к нему и следов к ним ведущих.
Не знаю, может, кто-то из нас и догадывался, что всех нас связывает только одна эта Книга, но точно скажу, ни меня, ни Мишку, ни жену мою, тогда однокурсницу Нину Верещагину, такое простое умозаключение почему-то не посещало. В те баснословные, дивные времена мы охотились за другими книгами, мы зачитывались «Закатом Европы», «Улиссом», «Истинной жизнью Себастьяна Найта», мы самоотверженно трудились в кругу борхесовских [1]1
В книге: борхесовких.
[Закрыть]развалин и отдыхали, играя в классики. Больше всех из нас в этой игре преуспел Мишка Ларговский, по прозвищу Британик. Прозвище свое он отрабатывал с лихвой у любой закрытой двери. Он, действительно, знал ничуть не меньше, чем Британская энциклопедия. А как он умел, послюнявив мизинец, выудить пепел из пахов сиринского кресла, чтобы в бражной беседе доказать новоявленному очереднику свою верность пифагорейскому кругу! Британик первым из нас решил, что живет в «гребаной» стране и первым опустил неподъемное весло, чтобы в литой темноте плыть по реке забвения в любую другую. Начал он, естественно, с земли обетованной, потом променял ее еще на две. Последний раз он звонил нам уже из Соединенных Штатов: «Старик, – говорил он мне, – в этой гребаной стране я жду лишь одного – гринкарты. Как получу – вернусь к вам в алфавит с гиканьем татарской конницы». Потом он послал мне по электронной почте просторно изложенное теологическое эссе – «Сквозняк тысячелетий» – на тему апокалипсиса и объемный, листов на двадцать пять, роман, посвященный, кстати сказать, нам с Ниной, потому что, по заверению автора, имена наши напоминали ему тонкую струйку песочных часов.
Роман начинался в славном городе Минске и заканчивался в не менее славном городе Нью-Йорке, однако большую часть романа само собою поглотила Москва. Москва советская и Москва, уже освободившаяся от советов. Самые мрачные места пали на Тель-Авив и его окрестности. От нашей алии мой друг не оставлял камня на камне, не меньше досталось и коренным жителям. По Ларговскому оказывалось, что жить в Израиле порядочному человеку совершенно не можно. Роман, написанный от первого лица, был откровением и отповедью ничтожествам всех мастей. Несколько глав, изложенных тем выразительным, изящным слогом, каким у нас в России с ХIХ века потчуют читателя снизошедшие до прозы маститые поэты, служили тому неопровержимым доказательством. Ларговский не прощал пошлости никому, даже незнакомым прохожим, посетителям кафе: «Медленно составляется, ткется еще один вечер… Медленно прижимается к остывающей земле, темнеет пряный город. Подыгрывая ошалелым от иудейских древностей интуристам, он пускает в ход многовековое свое убранство – крепость из самого мягкого и самого долговечного камня, шамкающую кривотекущую улицу помнившую, как однажды префект Иудеи Пилат повел свое войско из Кесарии в Иерусалим на зимнюю стоянку, решая по дороге внести в город изображения Цезаря на древках знамен, дабы в очередной раз хорошенько поглумиться над местными обычаями, улицу, как собрание триумфов наперекор превратностям судеб, улицу с лодочками всеобщих смутных догадок. (…) Ушибленные природой безумцы, со снисходительной еврейской миной, проходят по ней мимо меня, от жары едва передвигая жирные семитские ноги. (…) Я не могу уравнять себя вот с тем усатым арабом, удачливым торговцем шербета, пускающим собачью слюну за спиной пышнотелой англо-саксонки, или вот с этим евреем, попивающим кофей рядом со мной и беспрерывно тыкающим в клавишки калькулятора на пластмассовых часиках, кликая верных ему лебедей – бухгалтеров из затрапезной конторки Счастья: оба – братья Гор и Сет – для меня стенающее множество. Я же могу превратиться лишь в повествовательные вельветовые клочки земли, излучину реки, серебристую ленту дороги, которые зрит в высочайшем полете всемудрейший, могущественный сокол, хранитель моей печати. Только в песне его победной, с ветром сливающейся, вижу я часть единственного числа – отражение отражений глаз моих».
Можно было не сомневаться, счастье, обычно рисуемое обывателем и воспеваемое в рекламных паузах, было напрочь заказано моему даровитому другу. Еще бы, ведь он доверял больше Иосифу Флавию, Бодлеру и Языкову, нежели достопочтенному кнессету.
Я не мог не позлорадствовать в душе самую малость, вспомнив, как уезжал Ларговский, как сжигал мосты и мостики. Израиль был для него всем, Россия – только страной голубых мундиров и послушного им народа, в которой остался узкий круг друзей и единомышленников. Он даже обрезание решил сделать до отъезда.
Хорошо помню: год стоял 1992-й. И был тот год вторым от начала третьей революции, голодным, но на события чрезвычайно богатым. Одним словом, славный год. Год первый и последний российской демократии. Того почти эзотерического чувства свободы, исторической значимости всего происходящего вокруг нас я не испытывал более во всю жизнь свою. Было это незадолго до моей последней поездки в Баку. Куролесил, выбрасывая мнимые козыри, месяц май (и какой май!), мои отношения с сокурсницей Ниной Верещагиной еще не требовали документальных подтверждений. О ту пору находилась она в состоянии перманентного развода, жила у подруги где-то в районе Остоженки, и узнаванию в парной предрассветной дымке нашего романа двух до боли знакомых силуэтов, как это ни странно, обязан я исключительно обрезанию Британика.
А началось все с того, что я уже собирался уходить, когда в дверь осторожно постучали. «Странно, – подумал. – Кто бы это мог появиться?» Звонок у нас на Патриарших был вколочен старорежимными мастерами на самом что ни на есть видном месте – аккурат посередь двери, сломаться он никак не мог, это исключено: век безупречной службы – тому ручательство, от электричества никоим разом не зависел, он был механический, с затертым двуглавым орлом, и, чтобы задался трезвон, необходимо было несколько раз прокрутить его латунные ушки по часовой стрелке, только после этого царское наследие заливалось тем характерным ржавым клекотом, с каким подвыпившие провинциальные почтальоны, скатываясь под лихую горку на велосипеде модели «Ух!», пугают шалых собак.
Я удивился еще более, когда, распахнув дверь, увидел перед собой Нину.
Еще три дня тому назад она была классической шатенкой с грустно-зелеными глазами. Приходила ко мне только в сопровождении своей мужланистой подруги, у которой жила. Теперь же передо мной стояло никем не охраняемое огненно-рыжее создание, в глазах которого проливались звездные дожди, и к этому нужно было еще привыкнуть, а времени почти не было: через тридцать пять минут меня должен был ждать Мишка на Рочдельской, Мишка-Британик, готовый на все. Она стояла в моем черном смокинге, втайне именуемом мною вторым пришествием бакинской эры, который я подарил ей на 8 Марта с поздравительной открыткой в нагрудном кармане. Она стояла в черном смокинге, из-под которого выглядывала оранжевая футболка, в голубых джинсах с махрой внизу и в тяжелых ботинках, называемых в народе – «Кэмел-тревеллер».
– Что же вы не попросите барышню зайти? – манерно полюбопытствовала моя соседка, которую в своем романе я назвал Людмилой, а на самом деле она была Просто Надей. У Просто Нади было просто хорошее настроение, ей в очередной раз удалось уговорить мужа моей двоюродной сестры разменять эту квартиру на Патриарших.
Ошарашенный, сбитый с толку оранжевой футболкой, пропускаю сокурсницу вперед себя и украдкой взглядываю на часы.
У Нины словно глаза на спине.
– Вы что, торопитесь куда-то? А я, между прочим, вам подарочек…
Она обращалась ко мне на «вы», хотя и была младше всего на несколько лет. Я не мог не заметить, что этой чести удостоен один во всем нашем институте, разумеется, не считая педагогического состава. Я-то сам перешел на «ты», как только Нина появилась на нашем курсе. Между прочим, отчасти из-за этого ее сухого, официального обращения ко мне обзавелся я каникулярным романом в Баку. За что и был тут же по приезду наказан несколькими месяцами целибата. Впрочем, эта уже другая история.
Итак, она подарила мне дорогущую паркеровскую самописку с целомудренно оголенным всего на четверть золотым пером, патрончики с чернилами и портрет незадачливого французского сюрреалиста, истово проповедовавшего автоматическое письмо.
Усаживаясь в кресло под картой Средиземноморья, Нина, наигранно вздохнув, спросила:
– Слушайте, Илья, а у вас покушать есть что?
Все, что у меня было «покушать», – это краюха черного хлеба, крутое яйцо (намеревался приготовить всмятку, да вот не получилось) и пачка пикантного майонеза. Конечно, я мог сходить к Просто Наде: соседка чувствовала себя в долгу передо мной, оттяпала под фонарики два квадратных метра, что для четырнадцатиметровой комнатки, согласитесь, не мало, – но меня ведь ждал Мишка супротив Хаммеровского центра, Мишка, готовый на все, чтобы вступить на землю обетованную уже настоящим евреем.
Нина съела черный хлеб, яйцо, приговорила остатки майонеза. После чего заявила:
– Но этого же мало! – И в глазах ее пролетели кометы, одна зеленее другой.
– Мало, – согласился я и посмотрел на часы уже в открытую [2]2
В книге: отрытую.
[Закрыть]. – Понимаешь, я тороплюсь. Мы договорились встретиться с Британиком. Ларговскому сегодня делают брит.
– Что такое брит?
– Обрезание.
– Значит, будет что поесть?!
Я с трудом подавил смех.
Ее белое с веснушками на носу лицо зарделось совсем по-девичьи.
– Я только имела в виду, что это замечательное событие будет, наверное, где-то отмечаться.
Разве мог я объяснить женщине, обращавшейся ко мне на «вы», к тому же молодой и красивой, что герою этого замечательного события вряд ли уже будет до каких-нибудь суетных посиделок.
– Идем, Нина, у нас очень мало времени. Ты не будешь возражать, если я предложу тебе свой свитер вместо своего же смокинга?
– Во-первых, он уже не ваш, а во-вторых, это случайно не тот, на который помочился Значительный?
Как хозяйский кот, это булгаковское отродье, сводил со мной счеты, похоже, знали все в нашем институте.
– Случайно нет. Тот я давно выбросил. А этот – произведение искусства, его ткала госпожа Нино Гаприндашвили собственноручно, хозяйка бутика на Пушкинской.
– Нино?! – переспросила радостно Нина. – Какая прелестная перекличка намечается!
Свитер был черный, кольчужной вязки, под горло, и выглядывавший ворот оранжевой футболки оказался как нельзя кстати. Белая шея с легким пушком ближе к стриженому затылку теперь казалась еще белей и рыжие волнистые локоны еще более рыжими.
Мы почти бежали до «Пушкинской», мы мысленно подгоняли поезд, когда он вдруг остановился на «Баррикадной», мы даже не дожидались троллейбуса у метро «1905-го года», а сразу кинулись вниз к Шмитовскому проезду и все равно опоздали, хотя и дорогу срезали как могли, и хитро шли проходными дворами.
Ларговского мы нашли уже во дворе нервно ходившим взад-вперед, заложив за спину худые длинные руки. Погруженный в себя, мой друг не сразу заметил нас. Зато я, подходя к нему, не мог не заметить, что ходит Ларговский в опасной близости от потенциальных жертв, что уже не могло не вызывать во мне тревоги. Глупые голуби-мишени подбирали неподалеку от Мишки-Британика хлебный мякиш, а в это время с балкона напротив две краснопресненские лярвы, разгоряченные алкоголем, обстреливали их из воздушной винтовки.
– Ты не хочешь отойти в сторону от этого сафари? Прежде чем у них кончатся пульки, они могут принять тебя за носорога.
– Они уже давно тут резвятся. И ни одного точного выстрела. – Мишка снял очки с тонкого аристократического носа, не нарушая ритма, вызванного ожидаемой инициацией, подышал на стекла, после чего полез в карман облегающих джинсов за платком.
– Тем более. Вероятность того, что последний окажется точным, вырастает с каждым неточным выстрелом.
– Мне тоже их лица не внушают особого доверия, – констатировала Нина после очередного хлопка, сопровождаемого тем отборным матом, каким во все времена славилась Красная Пресня.
– Не смотрите на них, – взмолился Миша, – вы можете спровоцировать настоящее нападение!
Он явно находился в трансе. Я, дабы успокоить друга, решил сменить тему.
– Слушай, – сказал, – ты же не против, что я привел Нину?
– А почему я должен быть против? – Чтобы снова положить платок в карман, ему пришлось чуть отставить ногу. «Дурак! – подумал я и обиделся. – Почему не внял он моему совету, почему пришел на обрезание в облегающих джинсах?»
– Ну я же не знаю, как твои хасиды отнесутся к присутствию женщины.
– Чем больше народу, тем лучше.
– В каком смысле? – спросил я и переглянулся с Ниной, которая тоже уже начинала нервничать под огнем входивших в раж девиц.
Одни только голуби вели себя подозрительно спокойно, я бы даже сказал вызывающе величаво, словно залетели в этот пролетарский двор с картин эпохи Возрождения.
– Мишка, а почему мы здесь? – задал я, на мой взгляд, вполне уместный вопрос. – Кого ждем? Почему не заходим?
– Мы уже никого не ждем. Нам элементарно не открывают дверь.
– И давно не открывают? – поинтересовалась Нина.
– С самого начала.
– Так… – сказал я, – налицо антисемитские происки! – Пошутил и тут же пожалел.
– Именно! – Загорячился Мишка-Британик. – Думаешь, зря эти девки тут шмаляют, они хотят нас запугать. И так примитивно, так по-совковому…
Мы с Ниной снова переглянулись.
– И голубей наняли, потому такие бесстрашные. – Я посмотрел на окна хасидской штаб-квартиры, мне почему-то показалось, что из ближайшего к подвалу окна за нами кто-то следит. – И крошек подозрительно много. Может, ты не в ту дверь стучишься? Идем, посмотрим.
– Я?! Квартира пятьдесят пять, первый этаж, дверь направо.
Отрекомендованная мне дверь была металлическая, серого цвета, с глазком и музыкальным звонком.
Уж я отвел душу!
Мелодия, раздававшаяся по ту сторону, заставила меня усомниться в точности рекомендации: «Напутал все, великий путаник».
Выйдя на улицу, говорю:
– Британик, ты ошибся дверью. Слышал мелодию звонка? Канкан из оперетты Оффенбаха!
Теперь уже Мишка воззрился на меня так, будто только что разглядел первые симптомы шизофрении.
– А ты что хочешь в наше время? Хаву Нагилу или Шалом Израиль?
– Старик, но это же не Мулен Руж, это штаб-квартира хасидов, тебе здесь, между прочим, должны кое-что обрезать. Ты случайно не боишься?
Миша переглядывался с Ниной, а я бесился оттого, что они не могут уразуметь таких простых вещей.
У пролетарских девиц кончились пульки. Отложив винтовку, они теперь мирно беседовали, поплевывая вниз.
Голуби перелетели на другое место в полном составе, словно из одного зала музея в другой, с одной картины на другую.
В этом дворе скука нарастала с бегом секундной стрелки. Становилось совершенно ясно, что двор начинает подражать десяткам тысяч таких же дворов и требует подражания от нас, мы же, ожидавшие начала новой истории, дабы потом отразить ее в своих молитвах, ни за что не хотели копировать простых ожидающих в обычных московских дворах. Мы успели выкурить пару сигарет, прежде чем я увидел, как за одним из окон интересующей нас квартиры чья-то рука дотронулась до тюлевого занавеса.
– Ларговский, там кто-то есть! – вскрикнул я, сгорая от любопытства и нетерпения немного поскандалить.
– Мне тоже показалось, я слышал шаги, когда звонил в дверь.
– Что же ты молчал?
– Если бы вы только знали, как я устала, как я голодна! Илья, ну сделайте же вы что-нибудь!
– Что именно? Во-первых, у меня нет ножа, во-вторых, я этого никогда не делал, в-третьих, мне просто жаль Мишку.
– Можно подумать! – сказала Нина, будто всю жизнь прожила в Одессе и окна ее квартиры выходили как минимум на улицу Жуковского.
– Ладно, попробую чего-нибудь предпринять.
Над подвалом, который я приметил сразу же, был козырек. Именно на него я и взобрался, чтобы заглянуть в окно, проверить, закрыта ли форточка.
Форточка оказалась открытой. Едва я просунул руку, как послышался голос:
– И что вам нужно?!
– Простите, вы случайно не мохель? Мы пришли с другом делать брит.
Мы переговаривались с ним через форточку минут пять, прежде чем он, наконец, решился открыть дверь. Это был завидного телосложения мужчина, лет сорока, облаченный во все черное и белое, с черной кипой на большой голове и в густых, начинающих седеть пейсах.
– Извините меня, но вы же знаете, в какое смутное время мы живем, – сказал мохель, впуская нас. – К тому же вы забыли пароль, – обратился он уже ко мне.
– Пароль забыл не я, – говорю я и показываю на Британика. – Скажите, ничего, что мы пришли с женщиной?
– О!.. Это нормально. Женщина может подождать в другой комнате.
– Вообще-то его тоже надо обрезать, – сказал Мишка-Британик так, будто мы по пути заскочили в парикмахерскую сделать модные прически. – Не сегодня-завтра и друг мой уедет.
Я, чувствуя спазм в желудке, видя, как разволновалась Нина от последних Мишкиных слов, кинулся в пространные объяснения, затрагивающие определенные свойства моей физиологии.
– Понимаете, – объяснял я резнику, – у меня там так…
– Как?
– Будто мне уже… уже обрезали…
Мохель понимающе кивал: мол, ничего-ничего. Ларговский продолжал настаивать. Ему просто необходимо было, чтобы я сегодня же побывал сразу в двух ролях – кватера и «жениха крови».
Я отбивался, как мог, от этой жертвы, от этого знака союза, который Всевышний заключил с Авраамом и со всем его потомством, пока Нина не сказала:
– Знаете что, я, пожалуй, пойду в предложенную мне комнату.
– Ладно, господин Ларговский, пожалуй, для начала разберемся с вами, – сказал Британику резник, – а потом уж с ним. – И задал «жениху крови» несколько вопросов по поводу «вах-нахт» – ночи бдения.
Британик заверил мохеля в том, что всю ночь перед бритом читал Тору.
Лицо жениха становилось мелового цвета, глаза – болезненно блескучими. У меня же, напротив, прекратились посасывания под ложечкой и странные подергивания в паху. Возвращать человеческое тело к его первоначальному совершенству через акт обрезания я был пока не готов. Явно не готов.
Пожелав удачи Авраамову чаду, я направился за Ниной.
Комната была квадратной, большой, белостенной, с двумя окнами, выходившими на ЦМТ. Из окна был виден полет кичливого золотого воришки в крылатых сандалиях.
Мебель стояла из натуральной кожи сливового цвета.
Нина утопала в одном из кресел, не обращая на меня внимания. Свидетельница процедуры курила и перелистывала глянцевые журналы, разложенные веером на столике из толстого дымчатого стекла.
На одной из стен висела почетная грамота. «Странно, – подумал я, подходя ближе. – Неужели нашего мохеля наградили?!»
– Нина, а здесь во времена перестройки, оказывается, был мебельный кооператив. – Она подчеркнуто пожала плечами. – Теперь понятно, кому принадлежал звонок с мелодией канкана. Думаю, что и мебель от господ предпринимателей. Видимо, снимались с якоря под случившуюся неподалеку революцию. – Она еще раз демонстративно пожала плечами.
Я опустился на корточки и обнял ее ноги, облитые плотным голубым коттоном. Я смотрел в ее зеленые глаза, а зеленые ее глаза смотрели в окно.
– Нина, давай сделаем это прямо здесь, сейчас… в этом кресле…
– Зачем? – спросила она холодно.
– Ну, во-первых, меня заводит эта буржуйская мебель, во-вторых, за стеной делают обрезание нашему лучшему другу…
– А в-третьих?..
– В-третьих, Нина, я потом напишу рассказ в довлатовском стиле.
– Я вам разрешаю написать, как будто все уже было. От вас требуется только включить малую толику воображения, на которую вы, Илья, вряд ли способны.
– Нина, Ниночка!.. Чем я тебя обидел? Ты, действительно, думаешь, что я собираюсь в Израиль? Но я не собираюсь в Израиль, я собираюсь в Баку, а это, поверь мне, не одно и то же. – Я приблизился к ней на необходимую мне дистанцию, но кресло оказалось чрезмерно обширным, и Нина, сделав губами «П-ф-ф», легко увернулась от поцелуя.
За стенкой, показалось, вскрикнули.