Текст книги "Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник)"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 83 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]
– Переоденусь, – сказал Березницкий и вышел. В глубине квартиры перемолвился неразличимо фразами с женой, которая так и не показалась – своя дрессура.
Явившись в синем, немодном и добротном костюме с планками и значком почетного чекиста («А как же! чтоб помнили, с кем дело имеют!»), Березницкий полез в теплый, с подстежкой, плащ.
– Машина у двери, – сказал Звягин о возможной ненужности плотно одеваться. – Обратно тоже доставят, – сказал он, и тут оба чуть улыбнулись профессиональному, для посвященных, юмору этой фразы.
Внизу Березницкий увидел пустое такси.
– Рабочая, – сказал Звягин, и Березницкий понял, согласился, судя по тональности молчания: получше все у начальства, взял оперативную, которая подвернулась, не свою же гонять, жалко, и бензин дорог, нет его.
Звягин сел и открыл правую дверцу:
– Пожалуйста.
Березницкий стоял, чуть ближе к задней. Во рефлексы действуют! – ему мозг выстриги, он на одних рефлексах то же самое делать будет.
– Пожалуйста, – сказал Звягин, открыл, перегнувшись, заднюю дверцу, а переднюю захлопнул, и Березницкий поместился сзади.
– Что тут? – спросил он недовольно, наступая на куртку.
– А, Сашино барахло, отодвиньте в сторону. – И Звягин рванул к центру.
Березницкий посапывал.
Ехали на Лубянку.
Тормозя перед светофором, Звягин попросил:
– Тряпочку протяните сзади, стекло запотело.
Березницкий взял чистую тряпку перед задним стеклом и подал, чуть потянувшись вперед. Звягин обернулся, отпустил руль, рука его скользнула мимо руки Березницкого, он чуть еще приподнялся на сиденье и воткнул выставленный большой палец под мясистый кадык, прямо над узлом галстука.
Березницкий всхрапнул шепотом, остекленел, вывалил язык и обмяк.
– А зачем нам, собственно, Лубянка? – вдумчиво спросил Звягин, за светофором перестроился в правый ряд и свернул, держа в памяти маршрут.
Через минуту стал в темном пустынном проезде. Перегнулся к бездвижному телу, расстегнул плащ и костюм, из внутреннего кармана достал паспорт, с пиджака аккуратно отстегнул планки и свинтил значок почетного чекиста. Из сумки извлек еще две склянки: первую полил ему на грудь, и в салоне запахло коньяком, вторую вылил на промежность – и запахло мочой.
– Обрубился, пьяная сволочь, – с сочувствием к своей таксистской доле сказал Звягин воображаемому гаишнику, – весь салон обоссал, а мне еще крутить до четырех. На Новоясеневском своем не прочухается – скину в пикет.
И поехал на Новоясеневский, выкинув по дороге как ненужные теперь склянки, так и березницкое барахло.
Он поглядывал на часы, в зеркальце – как там сзади, спокойно готовый к любым неожиданностям, потому что в сущности любые неожиданности были исключены, то есть предусмотрены: все, что Звягин делал, делалось с полной обстоятельностью; впрочем, об этом уже можно было догадаться.
В рамках рассчитанного времени он остановился близ девятиэтажного дома, вплотную к которому и подходил присмотренный днем забор стройки. Не выключая двигателя, огляделся. Спихал все барахло в сумку, туда же положил снятые номера. Сунул Березницкому под нос нашатырь, потер уши, помассировал гортань и грудную клетку. Выволок его, приходящего в себя, и закрыл машину.
– К-хх-х… Ох-хх…
– Пошли. – В бок Березницкого однозначно уперся пистолетный ствол. Сумка висела у Звягина на другой руке, и рукой той он заботливо и крепко поддерживал Березницкого, обняв сзади, под мышку: ведет человек пьяного, бывает.
– Один звук – и стреляю: иди.
Из забора в этом месте были заблаговременно вышиблены две доски. Переждали прохожего на недалекой дорожке под фонарем:
– Не сметь шевелиться, – без звука произнес Звягин, вдавливая ствол между ходящих ребер.
Пробираясь между строительным мусором и скользя в грязи, они дошли до строящегося, абсолютно неосвещенного с этой стороны дома и вошли в стенной проем.
Березницкий начинал оживать, тело его приобретало остойчивость и проникалось крупной редкой дрожью.
– Не бойся, жив останешься, – усмехнулся Звягин. – Просто поговорить надо.
Он поверит в это, потому что ему больше ничего не остается. Как верили те, кого он расписывал.
– Н-не трясись! Пятнадцать минут выяснения отношений – и придешь обратно. Кому ты нужен…
Березницкий переставал дрожать.
– А вот руки, извини – назад!
Березницкий свел на копчике кисти рук, Звягин бросил сумку и, не отнимая пистолета от его позвоночника, быстро захлестнул их веревочной удавкой, закрепил мертвым узлом, – хирурги умеют вязать узлы одной рукой.
– Еще раз извини. – И рот оказался плотно заклеен пластырем.
Звягин достал из сумки и включил фонарик – тонкий веер света через щель, прорезанную в черной бумаге, которой было заклеено стекло, осветил еле-еле, но различимо, хлам под ногами.
– Пошел! – шепотом рявкнул Звягин.
Послушно перебирая ногами, Березницкий, направляемый в спину, как буксиром-толкачом, стальным пальцем пистолета, дошагал до дверного проема, повернул и стал спускаться по лестнице – бетонному маршу без перил…
Оказались в низком подвале под бетонными же перекрытиями. Звягин остановил движение перед разбитым унитазом, косо утвердившимся между ржавых батарей и обрезков труб.
– Пришли, – сказал он и на шаг отступил. – Можешь повернуться.
Березницкий неловко и готовно повернулся к нему лицом.
– Судить тебя буду я, – сказал Звягин, достал из кармана, зажав фонарик под мышку, самодельный глушитель и натянул его на дуло.
– Кто я – тебе знать незачем. Один из тех, кого ты и твоя контора не уничтожили.
Березницкий замычал.
– Никакого последнего слова, – отмел Звягин. – Не будем отягощать себя бюрократическими проволочками буржуазного суда. Итак. Согласно формуле Нюрнбергского процесса, приказы начальства не являются оправданием для исполнителей преступлений перед человечеством. А посему приговаривается Березницкий Яков Тимофеевич к высшей мере социальной защиты – расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и будет приведен в исполнение немедленно.
Березницкий, хрипя и попискивая горлом, замотал головой и тяжко опустился на колени, с безумной мольбой подняв на Звягина взгляд выкаченных глаз.
– Они тоже жить хотели, – укорил Звягин. – Причем не были ни в чем виноваты. Ты что ж думал, приятель, что вся кровь, все муки – так тебе с рук и сойдут? Нет. Кому-кому, а тебе не сойдут.
Лицо Березницкого в слабой полосе фонаря превратилось в маску воплощенного безумия.
Кишечник его с шумом опорожнился, раздался резкий характерный запах.
Звягин, сунув фонарик и пистолет в карманы, приподнял его под мышки и развернул лицом к унитазу. Вот так. Все как положено. В лучших их традициях.
– Ну, вот и все, – с ужасающей простотой произнес он, приставил обрез глушителя к мокрому от пота затылку и нажал спуск. Выстрел треснул глухо, умноженный отраженным подвальным эхом. То, что было Березницким, ткнулось лицом в унитаз и осело вбок.
– Исполнен, – с холодной непримиримостью произнес Звягин.
Пульс проверять не стал: он видел разрушающую траекторию пули, как в анатомическом атласе.
Посветил вправо, подобрал гильзу, завернул в бумажку и поместил в карманчик сумки. Из сумки достал щетку для мусора и стал задом выходить из подвала, аккуратно прометая по своим следам.
Наверху чуть постоял, повторяя, все ли сделано. Следы пальцев в машине протерты. Нигде ничего не забыто. Время – в пределах расчетного.
Дойдя до дыры в заборе в стороне, противоположной той, где они входили, он (береженого бог бережет) открыл баночку из-под цейлонского чая и на протяжении нескольких минут присыпал свои следы, удаляясь, смесью махорки с перцем. Вот уж это никому не понадобится, подумал он. Заигрался в шпионов. В метро все следы теряются.
Дойдя до «Теплого Стана», спустился в освещенное чрево метрополитена и поехал в центр.
Там он погулял в темноте, заглядывая иногда во дворы и выкидывая вещи по одной в мусорные баки: протертый от пальчиков пистолет только кинул в реку; затвор отдельно; патроны отдельно; глушитель отдельно; изорванные в мелкие клочки удостоверение, путевой лист, карточку водителя; сменил большие ему на размер ботинки, купленные в комиссионке, на свои собственные; куртка, свитерок, перчатки, где могли остаться частицы битого лампового стекла и машинного масла и бензина; и, в конце концов, саму сумку. Ищите вещдоки, родимые. Вот вам «глухарь» – и списывайте дело в архив.
На Ленинградском вокзале взял из ячейки камеры хранения свой кейс и пошел к вагону.
Поужинал бутербродами, запил скверным железнодорожным чаем, потрепался слегка с попутчиками и лег спать на приятно, убаюкивающе подрагивающую полку с удовлетворенным чувством хорошо прожитого дня.
Утром, пешочком идя к себе, уже в своем плаще, все свое и ничего чужого, разового, он припоминал вчерашние события как нечто далекое, нереальное, средненькое кино в чужом пересказе. Мысли были больше о дне предстоящем, сегодняшнем.
– Ну как съездил? – спросила жена, целуя его в прихожей и надевая пальто.
– Бесподобно, – ответил Звягин.
– Всех успел повидать?
– А как же.
– Я всегда так волнуюсь, когда тебя нет, – пожаловалась она.
– Пора бы и привыкнуть, – улыбнулся он.
Оставшись один, вырвал из блокнота несколько листков, сжег над раковиной, а пепел смыл мощной холодной струей.
Позвонил на «скорую»:
– Джахадзе на месте? Салют. Ну как там сутки? Нормально? Вот и отлично.
Глава I
Нить жизни
Никто из жильцов пятьдесят пятого дома по Фонтанке не мог потом припомнить, как въезжал Звягин в восемнадцатую квартиру. Хотя находилась она на верхнем, пятом, этаже, и затаскивание вещей должно было сопровождаться определенным шумом и суетой. Не заметили, однако, никакого шума, ни суеты.
Впрочем, в большом городе можно прожить жизнь и не знать соседа по лестничной площадке. Замечание это неприменимо к одиноким пенсионеркам: у них свои каналы добычи информации, непостижимые для непосвященных. А какой же старый ленинградский дом обойдется без одиноких пенсионерок.
Проживала такая пенсионерка, Жихарева Ефросинья Ивановна, всю жизнь в квартире как раз под Звягиным, на четвертом этаже, в комнате окном во двор, где по утрам гулко гремят крышки мусорных баков и перекрикиваются грузчики продуктового магазина.
В прозрачный желто-синий день бабьего лета она, Мария Аркадьевна и Сенькина из десятой квартиры сидели в скверике на площади Ломоносова, именуемой некоторыми ленинградцами в просторечии «ватрушкой» вследствие ее круглой формы; они же трое упорно называли ее по старинке Чернышевской площадью, как бы подчеркивая свою исконную петербургскую принадлежность. И собрание достоверно установило, что новые жильцы поменялись сюда из Ручьев, где Звягин получил квартиру после увольнения из армии, хотя ему всего сорок с небольшим, а на вид моложе, но он служил там, где прыгают с парашютом, и поэтому им военная пенсия идет раньше, по специальности он врач, был майором, а сейчас работает на «скорой помощи», мужчина видный, но, похоже, гордый и злой; что жена его учительница английского языка, дочка учится в седьмом классе, а старший сын – на юриста в Москве; что машины у них нет, и собаки нет, и кошки, и дачи, дома тихо, ремонт делали сами, пьянок не бывает; короче, люди приличные и ничем не выдающиеся.
К сожалению, эта теоретическая оценка не повлекла за собой никаких практических выводов – по той причине, что любознательная и вездесущая Ефросинья Ивановна характером отличалась не столько даже активным, сколько склочным сверх мыслимых границ. Старые соседи как-то с ней уже стерпелись, зато новые очень скоро почувствовали на себе всю скандальную безудержность соседки снизу.
Началось с того, что жена Звягина, в школе – Ирина Николаевна, а во всех прочих местах – просто Ирина, столкнулась внизу у лифта со старухой, или, как теперь принято говорить, с пожилой женщиной. Одета была пожилая женщина в старомодное и поблеклое, но очень аккуратное пальто, а лицо ее выглядело напряженным и поджатым, и встретиться взглядом с Ириной она не пожелала.
С тихим гудением опустился лифт, Ирина открыла дверь, намереваясь пропустить старуху с хозяйственной сумкой вперед, но произошло неожиданное: та резко рванула решетчатую дверь лифта из ее руки, оттолкнула Ирину и, шагнув в лифт и обернувшись, каркнула:
– О новые-то соседи у нас, а! И не здороваются! Я уж не говорю – старую женщину вперед пропустить! – С лязгом захлопнула двери: – Понаехало деревни всякой в Ленинград!.. – И поплыла вверх.
От неожиданной обиды у Ирины свело лицо, затрясло; дома она еще полчаса утирала слезы, пила седуксен и мысленно произносила душераздирающие речи, взывающие к совести и справедливости…
Эта встреча явилась как бы первой пробой сил в необъявленной войне. И продолжение не замедлило последовать.
В десять вечера снизу в пол раздался грохот, будто там заработал таран. Звякнули чашки. Звягин с интересом посмотрел на то место, где, судя по ударам, располагался эпицентр этого домашнего землетрясения и сейчас взлетят шашки паркета, вспучится перекрытие и образуется кратер.
Жена же повела себя иначе: она побелела, на цыпочках подскочила к телевизору и убавила звук до комариного шепота.
– Что случилось? – осведомился Звягин, читая в ее лице.
– Это она… – подавленно сказала жена.
И, разумеется, не ошиблась: в этот самый момент Ефросинья Ивановна удовлетворенно взглянула вверх, вдохнула поглубже, грохнула в последний раз в потолок бидоном, воздетым на рукоять швабры, и стала слезать со стола, аккуратно застеленного газетой. Она улыбалась мрачноватой боевой улыбкой. Вечер прошел не зря.
Такой пустяк вполне может испоганить настроение. Что с Ириной и произошло. Из своей комнаты высунулась дочка и, уразумев ситуацию, потребовала мести. Звягину испортить настроение было невозможно: он с каким-то даже одобрением высказался так:
– Браво, первая валторна! Боевая старушка.
Жена, не встретив законного сочувствия, обиделась:
– Ты ей еще гантели купи. Для развития мышц.
– И кувалду, – развеселилась дочка.
Но почти двадцать лет армейской службы приучили Звягина уважать достойного противника.
– Нас трое здоровых, а она – одна и старая, – упрекнул он, смеясь резким лицом. – И – не боится, а!
Нет, Жихарева не боялась. Чувство страха было ей, похоже, неведомо. Зато в полной мере было ведомо чувство наслаждения нагонять страх на других.
Лежа ночами в старческой бессоннице, в преддверии дня столь же одинокого и пустого, как прошедший, она измысливала коварнейшие планы и неукоснительно приводила их в действие. Она изучала нехитрый распорядок дня Звягиных, избегать ее было все труднее.
Ирина почувствовала себя затравленной. Жихарева приснилась ей былинным разбойником, поигрывающим кистенем и сшибающим жутким посвистом путников с коней в лесных урочищах. Когда бы ни возвращалась домой – знакомое серо-буро-малиновое пальто, старомодное и аккуратное, фланировало у подъезда. В ненастье пальто ждало в полутьме у лифта. Характер немыслимых претензий был непредсказуем, заготовленные ответы пропадали втуне.
– И нечего по ночам скакать, танцы устраивать! – злорадствовала Жихарева. – Учительница, какой ты пример детям показываешь?
Несчастная Ирина летела наверх, не дожидаясь лифта, и эхо металось вокруг нее, как злая птица:
– А вот я в школу заявлю про твое поведение!..
Дочке заступалась дорога:
– Во ходит нынешняя молодежь – все в обтяжку, ни стыда ни совести! С ранних лет…
Со свойственным юности темпераментом дочка высказала Ефросинье Ивановне в лицо массу неприятных вещей. Ефросинья Ивановна довольно засмеялась и, выждав и рассчитав время ужина, известила о себе бесконечным звонком.
Теснимый от порога в глубь квартиры, Звягин хмыкнул.
– Вот что она говорит! – на басах заиграла старуха, как капитан в шторм. Пересказ Светкиной речи расцвечивался сочными словами. – Позови-ка ее сюда! Мы в ее годы… – И наладилась проводить воспитательную беседу о преемственности поколений.
Светка всхлипнула и промелькнула в свою комнату.
– Были б вы мужчиной помоложе… – мечтательно сказал Звягин.
– Ну ударь меня! – готовно закричала Жихарева. – Ударь!
На площадках открывались двери: там слушали и обсуждали.
– Два заявления от соседей – и вас увезут в сумасшедший дом, – предостерег Звягин. – Слуховые галлюцинации и навязчивая идея.
Жихарева осеклась, уставилась недоверчиво. Такой оборот событий она не предвидела.
– А еще врач, – без уверенности молвила она.
– Месяц лечения – и в дом хроников.
– И не стыдно? – заняла оборону Жихарева. – Старухе грозить…
Но меры она приняла: записалась на прием к невропатологу – мол, чувствую себя хорошо, но на всякий случай… Сочла, что запись в карточке послужит доказательством ее нормальности.
Ночью сон Звягиных разорвал треск телефона.
– Теперь ночей не сплю, – сообщила трубка. – Вам-то что!..
Звягин оделся, взял радедорм и спустился на четвертый этаж.
– Ты куда ночью ломишься, хулиган! – вознегодовала Жихарева, открывая. – Круглые сутки покоя от вас нет!
– Снотворное принес, – невозмутимо сказал Звягин.
Старуха взяла таблетки и запустила по лестнице.
– Сам травись, – пожелала она.
Положение стало невыносимым. Ефросинья Ивановна прибегла к анонимкам. Вряд ли она была знакома с историей европейской дипломатии, но тезис: «Клевещите, клевещите, – что-нибудь да останется», – был ей вполне близок. Техник-смотритель из жэка предъявила открытку с жалобой. Апофеозом явился визит участкового инспектора – он извинился, сказал про обязанности: проверить поступивший сигнал… Эту склочницу давно знает. Помирились бы, а…
– Но как?!
Жена сдалась: меняем квартиру. Звягин возражал: вид на Фонтанку, и вообще – что за ерунда. Семейный совет постановил попробовать мирные средства наведения контактов. Стали пробовать.
– Ефросинья Ивановна, вам в магазине ничего не надо? – обратилась Ирина, смиряя самолюбие и преодолевая дрожь в душе.
Ответ гласил, что многое надо, не ваше дело, некоторые не так богаты, однако в подачках хамов не нуждаются, грох дверьми!
Седьмого ноября Звягин с цветами двинулся поздравлять ее.
Ефросинья Ивановна растерялась. Цветы ей за последние сорок лет дарили один раз – когда провожали на пенсию.
– Спасибо, – тихо пробурчала она, глядя в сторону.
Звягин поцеловал ее в пахнущую мылом морщинистую щеку и пригласил в гости.
Жихарева вспотела. В ней происходила отчаянная борьба, которую моралист назвал бы борьбой добра и зла, а психолог – борьбой между самолюбием и потребностью в общении. Самолюбие победило.
– Нет, – сухо сказала она, с трудом превозмогая себя. – Я уж у себя посижу, посмотрю телевизор.
Но глаза у нее были на мокром месте, и прощалась она со Звягиным не без ласковой приязни.
Так и хочется закончить, что с этого момента наступил перелом, добро возобладало, и соседи превратились в лучших друзей. Такое тоже бывает. Но, видимо, не в столь запущенном случае…
Перемирие длилось неделю – а потом все началось сызнова: на больший срок, к сожалению, растроганности Ефросиньи Ивановны не хватило, и застарелая привычка, давно превратившаяся из второй натуры в натуру первую, взяла верх.
Нет ни необходимости, ни возможности перечислять все те ухищрения, с помощью которых можно вконец отравить существование ближним. Ефросинья Ивановна владела полным арсеналом с искусством профессионала. Неизбежный кризис назрел.
– Не судиться же, в самом деле, с несчастной старухой, – сказал Звягин. – Одинока она, вот и мучится.
– Но почему мы должны мучиться из-за нее? – справедливо возразила жена. Ее нервы сдали.
– А тебе ее совсем не жалко?
– А меня тебе не жалко?.. – не выдержала она.
Звягин подтянул галстук, накинул пиджак и пошел по соседям.
В этот вечер он многое услышал от Марии Аркадьевны и Сенькиной из десятой квартиры – двоих из тех, кто в цвете молодости, сожженной войной, пережил здесь блокаду – санитаркой, телефонисткой, зенитчицей, токарем, или в первое послевоенное время, полное тягот и надежд, приехал из разных краев работать и искать свою долю в прославленном и прекрасном городе, обедневшем людьми.
И он узнал в этот вечер, что родители Жихаревой умерли в блокаду, муж и брат погибли на фронте, а трехлетнего сына эвакуировали через ладожскую Дорогу жизни на Большую землю, но колонну бомбили, и их машина ушла под лед… Помнили время, когда молодая Фрося была веселой и заводной, не найти никого приветливее, – а после войны это был уже совершенно другой человек, замкнутый и скорый на злость. А как вышла на пенсию – тут просто спасу от нее не стало. Ее жалели – но для жалости требуется дистанция, потому что когда человек ежечасно отравляет тебе жизнь, жалость как-то иссякает и уступает место злости, в чем проявляется, видимо, инстинкт самосохранения.
Звягин вернулся в полночь задумчив, налил ледяного молока в высокий желтый стакан, кинул туда соломинку и застучал пальцами «Турецкий марш»: ловил смутную мысль, принимал решение.
– Ведь она нам просто-напросто смертельно завидует, что у нас все в порядке, – проговорил он. – Больно ей…
– А что делать? – безнадежно спросила жена.
– Чтоб не завидовала… – был неопределенный ответ.
– Ты предлагаешь мне овдоветь? – съязвила она.
Ночной разговор в спальне был долог. Подытожил его Звягин философской фразой:
– У нас есть только один способ стать счастливыми – сделать счастливым другого человека.
После чего выключил торшер и мгновенно заснул.
Сутки на «скорой» выдались удивительно спокойные, все больше гоняли чаи на подстанции. Посмеиваясь, Звягин обсуждал с Джахадзе, как искать пропавшего человека. «Обратиться в милицию». – «Милиция ответит, что такого нигде нет…»
Наутро после дежурства он входил в высокие створчатые двери Музея истории Ленинграда.
Завотделом истории блокады, огненноглазый бородач, пригласил его в крохотный кабинетик и уловил суть дела сразу:
– Мы вам помочь ничем не сможем. Вот телефоны городского архива, фамилия завсектором блокады – Криница, сейчас я ей позвоню, что вы от нас.
Он обнадежил Звягина: случаи, когда считавшиеся погибшими люди обнаруживаются через десятки лет после войны, бывают много чаще, чем обычно думают: «Ведь десятки миллионов судеб перепутались!..» Взглянул на часы и побежал в экспозицию.
В проходной архива пропуск на Звягина уже лежал. Звягин настроился встретить дребезжащих старушек вроде «веселого архивариуса» из передачи «С добрым утром», но в комнате без окон, оклеенной рекламами, девочки после университета пили кофе и обсуждали фильмы Алексея Германа. Девочки стали строить глазки.
– Если вы точно знаете даже число отправки через Ладогу, это будет несложно, – улыбнулась Криница, крупная яркая блондинка.
Ему дали заполнить бланк и велели зайти завтра.
Жена, заразившись идеей поиска, весь вечер выспрашивала подробности и выдвигала варианты, типа привлечения юных следопытов.
– Хватит и того, что я на старости лет устроился в следопыты, – скептически сказал Звягин.
Конец ниточки нашелся.
Криница положила перед ним толстую серую папку:
– Вот – эвакуация детей школьного возраста в марте сорок второго года.
– Впервые в жизни радуюсь бумажной бюрократии и всяким справкам, – признался Звягин. – Во всем есть хорошая сторона, м-да.
На заложенной странице 317-Б была строчка среди прочих:
«Жихарев Петр Степан., 1938 г. р., 12 марта 1942 г.»
Криница перелистнула несколько страниц назад:
– Направление транспорта – Войбокало на Вологду.
Из документов эвакуационного бюро явствовало, что триста пятьдесят пять детей в сопровождении одиннадцати воспитательниц отправлены через Ладогу в эти сутки. Чем и исчерпывались данные.
– Надо запрашивать Вологду, – сказала Криница.
– В Вологду такой не прибывал… – ответил Звягин.
Принялись строить версии. Могли утопить машину на Ладоге, да. Могли обстрелять. Могли бомбить поезд уже восточнее. Мог в эвакуации уже умереть от алиментарной дистрофии, – но тогда была бы запись на месте, легко выяснить. Это – худшие варианты.
А мог ведь и остаться в живых. В сутолоке тех страшных военных дней мог отбиться от своей группы, потеряться на станции, могли перепутать вещи и одежду в санпропускнике, мог список погибнуть, вместе с воспитательницей или старшей сопровождающей, мог быть ранен или контужен и забыть по малолетству свои имя и фамилию, да мало ли что могло быть… Все могло быть.
Запрос в Вологду Звягин направлять не стал. А попросил на работе поставить ему дежурства в графике на декабрь так, чтоб вышла свободная неделя подряд: взамен он отдежурит тридцать первого декабря и второго января.
Слякотным и мглистым декабрьским утром он кинул в портфель чистые рубашки, бритву и блокнот, принял заказы домочадцев на «настоящие вологодские кружева» и поехал в аэропорт.
В Вологде скрипел и искрился снег, воздух был розов, дышалось легко, Звягин пожалел, что по офицерской привычке не таскать с собой ничего лишнего он не захватил тренировочный костюм: взять бы в прокате лыжи и пробежаться хоть часок.
Он снял койку в гарнизонной гостинице, где всегда легче с местами, и позвонил в архив.
Размещался архив в стареньком двухэтажном здании, и пахло в нем именно классическим архивом: старой бумагой пахло, пылью и мышами. Опекаемый старенькой бодрой заведующей, Звягин провел здесь остаток дня и еще весь день, и узнал следующее.
Из трехсот пятидесяти пяти детей и одиннадцати воспитательниц, фамилии которых он скрупулезно переписал в Ленинграде, в Вологду прибыло триста девятнадцать детей и десять воспитательниц. Жихарева Петра среди прибывших с той партией эвакуированных ленинградских детей – не значилось. Следовало предположить, что да, одна машина Ладогу не пересекла…
Новостью это не было – подтверждалось лишь известное.
Больше заинтересовало Звягина другое. В том же марте сорок второго года 37-й детский дом имени Маршала Тимошенко принял в числе поступивших еще с двумя партиями из Ленинграда четырнадцать человек с пометкой «родители не установлены»: малолетки, чьи документы каким-либо образом затерялись, и кто не мог назвать ни родителей, ни адреса, ни порой фамилии и даже имени. В мае сорок третьего года при слиянии двух детдомов они были переведены в Киров, в детский дом для сирот войны.
Четверо из них были мальчиками, возраст которых записали как трехлетних.
– Спасибо, – сказал Звягин, вручая старушке-заведующей торт, – кое-что я, кажется, нашел.
Ночь он проспал в приятно постукивающем поезде и сошел в Кирове с ощущением близости цели.
В облоно все нервничали, бумаги летали, вихрь проносился по коридорам: грянула какая-то проверка.
– Я к вам из Краснознаменного Ленинградского округа, – нагло представился Звягин в отделе кадров. – Требуется справочка…
Оказалось, что детский дом закрыт в шестьдесят первом году.
– Списки хранятся, безусловно. Срочно? Зайдите завтра…
В списках значились и те четверо уроженцев Ленинграда, эвакуированных в марте сорок второго года; именовались они как Петрищев Сергей Анатольевич, Середа Николай Александрович, Вязигин Павел Гаврилович и Хабаров Павел Павлович. В сохранности были и личные дела. («Имена, фамилии? Называли в честь близких, друзей, спасителей, писали иногда свою фамилию или придумывали что-нибудь – ведь без имени и фамилии человеку никак…»)
Вязигин в пятьдесят третьем году был осужден к трем годам колонии для несовершеннолетних, дальнейших сведений облоно не имело, и его Звягин из поисков исключил.
А областное управление внутренних дел располагало лишь информацией, что трое других в октябре пятьдесят седьмого года были призваны в армию и с тех пор по Кировской области не значатся.
– Подавайте на розыск, – посоветовал усталый капитан. – Через пару месяцев придет ответ; человек у нас потеряться не может.
Звягин составил заявление, заполнил три листка данных, положил на полированный стол и поехал брать билет на самолет.
…Отсиял елочными гирляндами Новый год, отсвистел ветрюгой с Балтики редкостно студеный январь, сыпануло ворохом открыток от старых сослуживцев 23-е февраля, – когда в официальных конвертах стали приходить извещения на запросы.
Хабаров жил в Кемерове. Петрищев – в Николаевской области. Середа Н. А. в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году окончил Ульяновское высшее военно-техническое училище и погиб девятого октября семьдесят третьего года при выполнении задания.
Звягин заказал по междугородному телефону Кемеровское и Николаевское УВД, объяснил ситуацию: ищет человека, спасибо за сведения, как узнать некоторые дополнительные обстоятельства?..
Минуло немало времени, пока он в последний раз перелистал ворох накопившихся справок и выписок, аккуратно подколотых к заполненным страницам блокнота, нашел нужную и позвонил.
– Зоя Ильинична? Беспокою вас по поводу военных лет…
Выстроенная версия оборачивалась реальностью.
Вот таким образом случилось, что Сергей Анатольевич Петрищев получил из Ленинграда следующее письмо:
«Уважаемый Сергей Анатольевич!
Пишет незнакомая вам, но хорошо вас помнящая Зоя Ильинична Теплова. Вы меня, конечно же, помнить никак не можете, я – та самая воспитательница, которая сопровождала машину с детьми через Ладогу двенадцатого марта сорок второго года. Машина эта до Войбокало не дошла – была уничтожена немецким пикировщиком. Вы, трехлетний мальчик, сидели в кузове у кабины рядом со мной, и когда после взрыва бомбы машина накренилась на расколотом льду и заскользила в воду, я успела только схватить вас, а потом все скрылись в ледяной воде, я стала тонуть, но меня вместе с вами успел вытащить шофер, в последний миг выскочивший из кабины.
Колонна машин уже объезжала полынью, останавливаться было нельзя, нам кричали бежать и садиться быстрей! Сели в чужую машину, немного отстав от своей колонны, с одежды текло, мы сняли с вас все и закутали в чей-то платок, боялись воспаления легких. Я оказалась ранена осколком, сразу сгоряча не почувствовала, у первой же перевязочной палатки меня высадили, и вас передали регулировщице рядом со мной, ведь я за вас отвечала, а думать, что делать, было некогда, машины шли и шли, и та машина ушла, в ней осталась ваша мокрая одежда, а вещи утонули раньше. Я все слабела, регулировщица, поняв, что случилось с вами, выругала меня и передала вас на проходящую машину, в кабину, чтоб не замерзли.
Мне сделали перевязку, потом в Войбокало оперировали, а после поправки я окончила курсы и ушла санинструктором на фронт.
Я долго переживала, что вас отправили дальше без всяких примет личности, отставшим от колонны, а когда ребенку всего три года и он пережил такие страшные испытания, что и взрослым порой не снести, то мало ли что может случиться, вдруг потеряется, кругом война…
Потом было очень много и тяжкого, и хорошего, я воевала, была еще раз ранена, кончила войну в Восточной Пруссии, вынесла с поля боя пятьдесят семь бойцов, была награждена медалями, но вас помнила, такое не забудешь, вы были мой первый спасенный.