Текст книги "Том 2. Губернские очерки"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)
Неоконченное
<Вчера ночь была такая тихая…>
Вчера ночь была такая тихая, такая темная и звездная! Не похоже даже, чтобы это было на далеком севере и чтобы на дворе стоял сентябрь в половине; точно теплая, славная южная осень, которой я, впрочем, не видал. Мне было как-то тоскливо, томительно-грустно после вчерашних сладостных впечатлений; и вместе с тем, хотя сердце мое болело, хотя все струны души моей были настроены на печальный лад, мне было хорошо и легко.
Часу в восьмом я вышел бродить по улицам; везде уже, во всех окнах, зажглись огни, которые на этот раз как-то особенно приветливо смотрели; гуляющих не было, чему я на этот раз был очень рад. И сердце, и привычка влекли меня к дому, где живут Погонины, но когда я поровнялся с ним, во мне явилось, несмотря на вчерашнее запрещение, непреодолимое желание хоть издали посмотреть <на> Ольгу, видеть ее детски целомудренный профиль, полюбоваться ее грациозною и вместе с тем как будто утомленною позою, вновь испытать все тревоги ненасытного и неудовлетворенного желания. Тихо перелез я через забор их сада, без шума прошел по темным аллеям, усыпанным желтыми листьями берез; вон сквозь ветви сверкнул огонек в окнах ее комнаты…
Она сидела на диване вся в белом, грудь ее, эта чудная полная грудь, к которой так еще недавно губы мои с таким трепетом прикасались, была раскрыта; на щеках горел румянец, глаза были мутны, губы сухи от желания; было душно, тяжко в этой атмосфере, проникнутой миазмами сладострастия… Подле нее сидел Дернов, тот самый Дернов, о котором она вчера с таким холодным презрением говорила! Я видел, как он обнимал ее, слышал его поцелуи! Но нет, это были не объятия, это были не поцелуи – то была какая-то оргия чувственности, которой нечистые испарения долетали до моего обоняния; до слуха моего отчетливо долетали судорожные вздохи, которыми разрешалась эта вакханалия; глаза мои впились в эту белую, как пена, грудь; я сам весь изнемогал, весь дрожал от сладострастия, кровь горела, во рту было сухо, одним словом, я сделался как бы участником этой неистовой драмы. . . . .
И вот к чему привела меня эта любовь! Вот оно, это целомудрие, эта девственная невинность взора, эти жалобы на одиночество, эти стремления к любви идеальной, чуждой чувственности, эти слезы оскорбленной гордости, но не той черствой гордости, которая отталкивает, а гордости женственной, полной любви и снисхождения!..
И между тем я действительно верил всему этому, верил до такой степени, что и теперь мне больно, что случай раскрыл мне глаза… Зачем, зачем злой мой гений навел меня на эту сцену! Если главная задача жизни – счастие, и если счастие заключено в неведении, зачем же я уведал, зачем я сам разрушил мое счастие?
Я воротился домой разбитый; не могу объяснить, однако ж, натуру чувства, которое овладело мной; то не была ревность, потому что для ревности нужно сомнение; то не была злоба или жажда мщения, потому что злоба предполагает энергию, которой у меня нет; то не было даже отчаяние… нет, то была какая-то общая слабость, близкая к примирению, то была гнусная, подлая трусость сердца, не могущего расстаться с любимою игрушкой.
На другой день, то есть сегодня, я, по обыкновению, около трех часов пошел к Погониным. Муж еще работал у себя в кабинете, и Ольга была одна; на лице ее не было и следов вчерашней оргии; взор ее, по обыкновению, был спокоен и светел, и на губах играла улыбка. Но я, должно быть, был и бледен, и утомлен, потому что тотчас, как я вошел, она взяла меня за руки, почти насильно посадила подле себя и с таким участием начала расспрашивать, не болен ли я, что мне стало досадно и больно.
И вдруг пришла мне в голову блистательная мысль, что пора перестать быть дураком, что надо пользоваться обстоятельствами и пр. и пр.
– Что с вами? Что с вами? – прошептала она встревоженным, но все еще ласковым тоном.
– А то, что достаточно вы притворялись, и пора мне наконец перестать разыгрывать роль Абеляра.
И затем я рассказал ей ее вчерашние похождения, и так как я выбивался из сил, чтобы быть ироническим и остроумным, то все выходило у меня крайне глупо и площадно.
Я пристально смотрел на нее; она действительно побледнела, и губы ее слегка задрожали.
Наконец чуть слышное «подлец!» долетело до моего слуха.
Мне вдруг стало так совестно самого себя, что я желал бы в эту минуту провалиться сквозь землю. Я понял, что я был и груб, и глуп, что между мною и этой женщиной легла целая пустыня, которую мне никогда, никогда не перейти.
Какое я имел право впадать в жизнь этой женщины, потревожить хоть на несколько минут ее спокойствие? Какое имел я право так нагло и площадно поступить с нею? Если и предположить, что все слухи о ее соблазнительных и почти невероятных похождениях справедливы, разве это может исключить мысль о искренности ее отношений ко мне? Разве не могла она возвыситься до чистой, идеальной привязанности, чуждой чувственности и ее побуждений? Разве не могла она быть чистосердечною, говоря мне, что любит меня, как дитя своего сердца, и что эту светлую привязанность она не променяла бы на все восторги иной, плотской любви? Не натурально ли даже, что эта женщина, исчерпавшая все наслаждения любви, выпившая до дна ее чашу, захотела наконец отдохнуть на чувстве более спокойном, но представляющем также источник неисчерпаемых наслаждений?
И какое право я имел оскорблять ее, когда она была в отношении меня всегда ласкова, всегда предупредительна, всегда с терпением и любовью переносила мои капризы и мою болезненную раздражительность, которая подчас бывает нестерпима?
Я снова плакал и снова молил… И она простила меня, но слова прощения выходили чуть слышно, и, произнося их, она бледнела, а когда рука моя обвивала ее стан, по всему телу ее пробегала дрожь.
Я смутно понимал это, но было мгновение, когда рассудок мой совершенно помутился и я уже ничего не чувствовал; я жаждал блаженства и достиг его. Но когда я обнимал ее тело, я чувствовал, что в руках моих труп, которому чужды все мои восторги, когда я целовал ее грудь, губы мои не умягчались ее влажной теплотою…
Ужас и какое-то омерзение вдруг овладело всем существом моим; я вдруг понял, что за минуту перед сим совершилось гнуснейшее из всех гнуснейших преступлений, которые когда-либо существовали! И мной овладел истерический припадок, до такой степени сильный, что я, позабыв все, рыдал так громко, что во всем доме слышались мои рыдания.
Она подошла ко мне и, тихо обняв меня, поцеловала; глаза ее как-то особенно кротко и ласково горели; ее, видимо, изумляла полнота и самая резкость чувства, ею вызванного… Бедная! она не поняла, что это чувство уже не существовало, что не оно рыдало, а рыдало мое самолюбие, беспощадно уязвленное за минуту перед тем.
Через час я был дома и спокойно себе засыпал.
Через месяц.Я довольно резко прекратил знакомство с Погониными; в городе это заметили, потому что давно уже обратили должное внимание на мое неравнодушие к Ольге; одна дама, отличавшаяся в особенности тем, что грудь ее была так ненатурально выделана, что для незнакомого с анатомией тела человеческого казалась сплошным надутым пузырем, даже не без некоторого остервенения мне самому делала намеки на то, как я счастлив и как я рассеян. С тех пор я встречался с Ольгой у общих знакомых, но сухо и всячески избегал разговора с нею.
Действительно, я совершенно спокоен, и воспоминание об ней не производит во мне никакого волнения. Это факт; утешителен ли он – другое дело. Сдается мне иногда, что такое быстрое охлаждение после столь неумеренной восторженности едва ли говорит в мою пользу. Не означает ли оно вялость, сухость сердца, не способного ни искренно привязаться, ни даже сохранить надолго и ту привязанность, которая родилась в сердце не его собственною деятельностью, а как бы насильственно брошена в него прихотью разгоряченного воображения? Не означает ли это, что все движения души моей фальшивы и ложны, что слезы мои – просто нервное расстройство, а негодование против злоупотреблений и взяточников —
…пленной мысли раздраженье?
Говорят, будто есть такие люди, которые всякое движение души своей могут настроить по желанию – и, наконец, до того привыкают к этому, что и сами признают их искренними: при слове «добродетель» приходят в святые восторги и проливают слезы, при слове «семейство» благо душно улыбаются и т. д. Это вещь довольно возможная, особливо в отношении к так называемым возвышенным предметам; я верю, что в иных случаях, особенно при нервной раздражительности, можно чувствительность свою настегать до весьма удовлетворительной степени и ломаться перед почтеннейшею публикою весьма искусно и, к своему собственному удивлению, совершенно искренно.
Ужели и я принадлежу к числу этих людей?
Прочитал все, что записано мною вчера в журнал, и не мог не расхохотаться. Один мой приятель, очень самолюбивый человек, в припадке откровенности, однажды признался, что нет для него пищи любезнее и фимиама благовоннее, как ежели кто начнет ему исчислять его недостатки. Издали это кажется парадоксом, но в сущности чрезвычайно натурально. Самолюбивый человек любит свои недостатки, или, лучше сказать, свое самолюбие, паче всего на свете; он им тешится, как ребенок, потому что считает себя высшим организмом, которого прихоти и даже пороки должны иметь особый, непонятный для простого глаза, смысл. А если это лицо, к несчастию почти всегда обладающее некоторым внешним блеском, попадет в такую среду, в которой всякий его каприз служит предметом удивления и всякое движение законом, то деспотизму его нет пределов, и носится он с своим высокоумием до тех пор, пока наконец не наскучит своими притязаниями и этой непривередливой толпе, которая долго и терпеливо кадила ему. А последнее нередко случается, потому что самолюбивый человек до того опьяняется, что теряет чувство меры и такта и не удостоивает заметить, что вокруг него происходит беспрестанное изменение…
Я полагаю теперь, что и я, как самолюбивый человек, понося себя вчера столь гнусным образом, хотел себя до крайности разутешить, и наговорил тысячу грубостей, которых тайный смысл заключал в себе тысячу любезнейших вещей. А в сущности я ведь предобрейшее создание, всем увлекающееся, но довольно самолюбивое, и если бы не это последнее качество, то мог бы быть в обществе очень любезным кавалером. Напустил я на себя некую дурь, будто бы я и лучше, и чище всех, и эта дурь поддержана во мне приездом в Крутые горы, потому что в сем городе действительно преизобилуют животные нечистые; она награждена довольно сильным щелчком в последних моих любовных похождениях, а так как самая эта любовь была результатом единственно одного лишь самолюбия, которое стремилось непременно овладеть тем, что составляло для всех предмет зависти и домогательства, а не искренней потребности любить, то весьма натурально, что самое мое самолюбие заставило меня отказаться от дальнейших преследований, как скоро цель была достигнута… хотя и насильственно.
Вот вам то-то и всё-то, как говорит один мой приятель из немцев, в особенности страдающий при употреблении частицы неи потому говорящий: «хотите ли невыпить водки?»
Когда я ехал в Крутые горы, мне казалось, что и мне суждено принести хоть частичку той пользы, которую каждый гражданин должен положить на алтарь отечества. Мне мечталось, что и в самой случайности, которая бросила меня в этот <край>, скрывается особое предопределение. Конечно, все это высокоумие детски незрело и отчасти даже претенциозно, но много в нем свежести и чистоты, много жажды добра и истины – а потому я с какою-то сладкою грустью вспоминаю о том, с каким рвением, с какою горячностью принялся я за святое дело службы! И между тем, что я сделал, какие подвиги совершил?
О, провинция! ты растлеваешь людей, ты истребляешь всякую самодеятельность ума, охлаждаешь порывы сердца, уничтожаешь всё, даже самую способность желать. Ибо можно ли назвать желаниями те мелкие вожделения, исключительно направленные к матерьяльной стороне жизни, к доставлению себе таких удобств, которые имеют преимущественно то неоцененное достоинство, что устраняют всякую возможность тревог души и сердца? Какая возможность развиваться, когда горизонт мышления так обидно суживается, какая возможность мыслить, когда нет ничего вызывающего мысль!
Должно думать, что именно эта самая легкость приобретения матерьяльных удобств и свойство человеческой натуры успокоиваться на том, что без труда достается, и составляет ту причину, по которой в провинции без усилий мирятся с посредственностью люди, когда-то взыскательные. Когда человек испытывает матерьяльную нужду, когда, вместе с тем, все вокруг него свидетельствует о благах жизни и призывает к ней, тогда нет возможности не пробудиться даже самой сонной натуре. Воображение работает, самолюбие страждет, зависть в сердце кипит, и вот совершаются те подвиги ума и воли человеческой, которым мы дивимся. Что нужды, что подготовительные работы к ним смочены слезами и кровавым потом, что нужды, что, быть может, не одно проклятие сорвалось с уст труженика, что горьки были его искания, горьки неудачи, горьки обманутые надежды: он жил в это время, хотя и страдал, он ощущал себя человеком…
Нет, жалко, поистине жалко положение молодого человека, заброшенного в провинцию! Незаметно, мало-помалу, погружается он в тину мелочей и, увлекаясь легкостью этой жизни, у которой нет ни прошедшего, ни будущего, сам делается молчаливым поборником ее. А там подкрадется матушка-лень, которая так крепко сожмет в своих объятиях новобранца, что и очнуться некогда. Посмотришь кругом: ведь живут же люди, и живут весело, и станешь сам жить весело. Там еще заведется какая-нибудь интрижка, а за нею – неизбежные сцены ревности, сцены примирения, а иногда и озлобления… право, втянешься так, что любо-дорого смотреть…
Нет, скверно жить в провинции!
Примечания
Губернские очерки
I
«Губернские очерки», появлявшиеся в печати отдельными рассказами и сценами в 1856–1857 гг., составили первое по времени крупное произведение Салтыкова. Возникновение замысла «Губернских очерков» и работа над ними относятся ко времени возвращения писателя из Вятки, куда он был сослан Николаем I в 1848 г.
Салтыков вернулся в Петербург в начале 1856 г., незадолго до Парижского мира. Этим миром закончилась Крымская война, в которой «царизм, – по словам Ф. Энгельса, – потерпел жалкое крушение» [187]187
К. Маркси Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. II, стр. 29.
[Закрыть]. В этих условиях само правительство не считало ни возможным, ни целесообразным сохранение в полной неприкосновенности существующего порядка вещей. На очередь стала ликвидация крепостного права – коренного социального зла старой России, которое камнем лежало на пути прогрессивного решения всех основных задач, стоявших перед страной.
Начавшийся исторический перелом, с одной стороны, отозвался в жизни русского общества «небывалым отрезвлением», потребностью критическивзглянуть на свое прошлое и настоящее, а с другой стороны, вызвал волну оптимистических ожиданий,связанных с появившейся надеждой принять активное участие в «делании» истории.
В этой обстановке и возникли «Губернские очерки» – одно из этапных произведений русской литературы. «Помним мы появление г-на Щедрина в «Русском вестнике», – писал в 1861 г. Достоевский. – О, тогда было такое радостное, полное надежд время! Ведь выбрал же г. Щедрин минутку, когда явиться…» [188]188
Ф. М. Достоевский. Собр. соч., т. XIII, Гослитиздат, М. – Л. 1930, стр. 51.
[Закрыть]Этой «минуткой» оказалось действительно необыкновенное в русской литературе и общественной жизни двухлетие 1856–1857 гг. когда вместе с «Губернскими очерками» появились «Севастопольские рассказы» Толстого и «Рудин» Тургенева, «Семейная хроника» Аксакова и «Доходное место» Островского, «Переселенцы» Григоровича и «Свадьба Кречинского» Сухово-Кобылина; когда вышла в свет первая книга стихотворений Некрасова и «обожгла – по слову Огарева – душу русскому человеку», когда в журнале «Современник» одна за другой печатались статьи Чернышевского, раскрывавшие горизонты нового, революционно-демократического мировоззрения; когда Герцен, уже создавший «Полярную звезду», основал знаменитый «Колокол» и звоном его, как сказал Ленин, нарушил «рабье молчание» в стране; когда, наконец, «обличительная литература», одна из характернейших форм общественной жизни того исторического момента, начинала свой шумный поход по России.
«Губернские очерки» входили в общий поток этих явлений и занимали среди них по силе впечатления на современников одно из первых мест. Это «книга, бесспорно имевшая самый значительный успехв прошлом <1857> году», – свидетельствовал известный в ту пору журнальный обозреватель Вл. Раф. Зотов [189]189
<В. Р. Зотов>. «Очерк истории русской словесности в 1857 г.». Статья третья. – «Иллюстрация. Всемирное обозрение», СПб. 1858, № 23, 12 июня, стр. 367.
[Закрыть]. А несколько раньше тот же автор, желая определить положение «Губернских очерков» в историко-литературной перспективе последнего десятилетия, уверенно отвел им «третье почетное место подле двух лучших произведений нашей современной литературы» – «Мертвых душ» и «Записок охотника» [190]190
<В. Р. Зотов>. «Губернские очерки». Статья первая. – «Сын отечества», СПб. 1857, 12 мая, № 19, стр. 450.
[Закрыть].
Пройдут годы, Салтыков создаст ряд более глубоких и зрелых произведений. Но в представлении многих читателей-современников его писательская репутация еще долго будет связываться преимущественно с «Губернскими очерками». «Я должен Вам сознаться, – заключал по этому поводу Салтыков в письме от 25 ноября 1870 г. к А. М. Жемчужникову, – что публика несколько охладела ко мне, хотя я никак не могу сказать, чтоб я попятился назад после «Губернских очерков». Не считая себя ни руководящим, ни первоклассным писателем, я все-таки пошел несколько вперед против «Губернских очерков», но публика, по-видимому, рассуждает об этом иначе». Действительно, ни одно из последующих произведений Салтыкова «публика» не принимала с таким жгучим интересом, так взволнованно и горячо, как его первую книгу. Но дело тут было, разумеется, не в попятном движении таланта Салтыкова. Дело было в изменившейся общественно-политической обстановке. Исключительность успеха «Губернских очерков» во второй половине 50-х годов определялась, в первую очередь, не художественными достоинствами произведения, а тем его объективным звучанием, теми его качествами, которые дали Чернышевскому основания не только назвать книгу «прекрасным литературнымявлением», но и отнести ее к числу « исторических фактоврусской жизни [191]191
Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. IV, М. 1948, стр. 302 (статья 1857 г. о «Губернских очерках»). (Подчеркнуто мною – С. М.)
[Закрыть].
Этими словами Чернышевский очень точно определил общее значение «Губернских очерков». В художественной призме этого произведения отразились глубокие сдвиги русского общественного сознания в годы начинавшегося «переворота» в жизни страны. Объективным историческим содержанием этого «переворота» (в его конечных результатах) была, по словам Ленина, «смена одной формы общества другой – замена крепостничества капитализмом…» [192]192
В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 39, М. 1963, стр. 71 («О государстве»).
[Закрыть].
Несмотря на большую популярность «Губернских очерков» среди современников, история писания и печатания произведения известна нам лишь в самых общих чертах.
Все авторы, касавшиеся этого вопроса, опираются в изложении его на воспоминания Л. Ф. Пантелеева о Салтыкове [193]193
Впервые – «Сын отечества», 1899, 27 апреля, № 111, и 28 апреля, № 112. Вошли в сборник «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников». Вступительная статья, подготовка текста и примечания С. А. Макашина, М. 1957, стр. 178–199.
[Закрыть]. Воспоминания эти, восходящие к сделанной мемуаристом записи рассказа самого Салтыкова, по степени своей достоверности стоят на одном из первых мест среди мемуаров о писателе. Все же и в воспоминаниях Пантелеева имеются неточности и ошибки. Есть они и в рассказе о «Губернских очерках». Между тем рассказ этот вот уже более полувека используется в литературе о Салтыкове без необходимых поправок и пояснений. Более того, он иногда излагается в произвольных версиях, «углубляющих» неточности или неясности первоисточника до степени отсутствующих в нем самом искаженийфактов.
Точная дата начала работы над «Очерками» неизвестна (в статье о Салтыкове, помещенной в «Русском биографическом словаре», А. Н. Пыпин, близко знавший писателя, высказал предположение, что «начало» «Губернских очерков» «было написано еще в Вятке»). Однако есть основания полагать, что Салтыков приступил к писанию своих рассказов где-то между серединой февраля и началом марта 1856 г.
Пантелеев сообщает: ««Губернские очерки» Михаил Евграфович написал в 1856 году в Петербурге, проживая в Волковских номерах…» Эту подробность – о месте работы над «Очерками» – Пантелеев мог слышать только от самого Салтыкова. Но он неправильно понял или неточно изложил рассказ писателя и тем ввел в заблуждение и самого себя, и позднейших исследователей.
Салтыков приехал в Петербург 13 или 14 января 1856 г. и остановился у старшего брата Дмитрия Евграфовича, в его собственном доме. Но в середине или в конце февраля он действительно переехал в «дом Волкова» на Большой Конюшенной [194]194
О времени переезда мы узнаем из следующего извещения Дмитрия Евграфовича в письме к матери Ольге Михайловне от 26 февраля 1856 г.: «Брат Миша живет уже на своей квартире, в доме Волкова». Письмо не издано, хранится в Музее истории и краеведения г. Талдома Московской области.
[Закрыть]. В мае того же 1856 г., в связи с предстоящей женитьбой, Салтыков снял другую квартиру, на Галерной, в доме Утина. Однако новая квартира какое-то время отделывалась и меблировалась, и Салтыков, по-видимому, продолжал жить по старому адресу вплоть до 1 июня – дня своего отъезда в Москву, где была назначена его свадьба. Принимая в расчет, что с 9 по 25 апреля Салтыкова не было в Петербурге – он уезжал в Москву и Владимир, – следует сделать вывод, что в Волковых номерах Салтыков прожил в обшей сложности не больше двух – двух с половиной месяцев.
Мы не знаем, сколько «очерков» и какие именно были написаны за это время. Можно, однако, с полной уверенностью утверждать, что Салтыков тогда лишь началвоплощать свой замысел, до завершения которого было еще далеко. Писание и печатание «очерков» продолжалось и летом, и осенью, и зимой 1856 г., а затем и всю первую половину 1857 г. Это видно хотя бы из письма Салтыкова к Каткову от 14 июля 1856 г., в котором содержится извещение об окончании работы над «двумя новыми очерками». О том же свидетельствует запись в дневнике А. И. Артемьева от 10 октября 1856 г.: «Утром был я в <Статистическом> комитете и толковал с Салтыковым. Он писал „Губернские очерки”…» [195]195
«М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников», стр. 428 и 526.
[Закрыть].
Ошибка Пантелеева, отнесшего всюработу над «Губернскими очерками» ко времени жизни Салтыкова в Волковых номерах, то есть к двум – двум с половиною весенним месяцам 1856 г., породила ряд других ошибок и неточностей. Они также вошли во многие изложения истории создания первой книги писателя.
«Окончив > „Губернские очерки”, – продолжает Пантелеев, – Михаил Евграфович прежде всего дал их прочитать А. В. Дружинину. Отзыв Дружинина был самый благоприятный: „Вот Вы стали на настоящую дорогу: это совсем не похоже на то, что писали прежде” [196]196
В устах Дружинина похвала эта означала не только признание возросшего литературного мастерства Салтыкова. Либерал Дружинин хвалил первые рассказыв «Очерках», грешившие реформистскими настроениями, и вместе с тем осуждал «Противоречия» и «Запутанное дело» – резко оппозиционные и социалистические повести Салтыкова 40-х годов (полная противоположность сопоставительной оценке этих же произведений, которую дал в 1861 г. Добролюбов в своей статье «Забитые люди». – С. М.).
[Закрыть]. Через Дружинина „Губернские очерки” были переданы Тургеневу. Последний высказал мнение прямо противоположное: „Это совсем не литература, а черт знает что такое!” Вследствие такого отношения Тургенева к „Губернским очеркам” Некрасов отказался принять их в „Современник”, хотя отчасти тут играли роль и цензурные соображения».
Верно ли, однако, что приведенное Пантелеевым «мнение» Тургенева было высказано им после того, как он прочитал рукопись «оконченных» «Губернских очерков»?
В письме к П. В. Анненкову от 2 января 1859 г. Салтыков сообщает, что, познакомившись с автором «Записок охотника» «по приезде» из Вятки, то есть в начале 1856 г., он « впоследствии», успокоившись от обиды, которую, по его мнению, вскоре причинил ему Тургенев (не нанес ответного визита), «отдавал» ему на просмотр свои «первые литературные опыты». Слово «впоследствии» указывает на какой-то и скорее всего значительный промежуток времени, разделивший события, о которых идет речь. Но Тургенев уехал из Петербурга 3 мая 1856 г. Он уехал в Москву и в Спасское-Лутовиново, а затем за границу – уехал надолго. А в апреле – с 9 по 25 – в Петербурге не было Салтыкова.
Следовательно, Салтыков мог «отдавать», а Тургенев «получать» на просмотр рукописи «очерков» лишь в марте – первых числах апреля1856 г. [197]197
На пути за границу Тургенев с 15 по 21 июля задержался в Петербурге, но трудно предположить, что в эти предотъездные дни он мог найти время для чтения рукописей Салтыкова.
[Закрыть]. Значит, это действительно были « первыелитературные опыты» – всего несколько начальных рассказов. Вряд ли можно сомневаться, что это были рассказы, собранные впоследствии в раздел «Прошлые времена», к которым, таким образом, и следует отнести слова Тургенева, сказанные весной 1856 г. Дружинину или Некрасову [198]198
Правда, известны и другие резко отрицательные отзывы Тургенева о «Губернских очерках». Он нашел в них «грубое глумление», «топорный юмор», «вонючий канцелярской кислятиной язык». Для него это «вещи пряные и грубые». И если все это может иметь успех, то, по его мнению, писать уже незачем и он, Тургенев, должен удалиться от литературы: «Пусть публика набивает себе брюхо этими пряностями…» (И. С. Тургенев, Полн. собр. соч. и писем. Письма, т. III, изд. АН СССР, М. – Л. 1961, стр. 92, 107 и 109).
Однако все эти отзывы из писем к П. В. Анненкову, В. П. Боткину и Е. Я. Колбасину относятся к весне1857,а не к 1856 г. В их резкости отражена острота реакции Тургенева и его эстетической группы на явно обозначившийся успех «щедринского направления». Тургенев ополчается здесь против представляющих это «направление» произведений, относимых им к «прозаической», «практической» и «пряной» литературе («пряной», то есть привлекающей читателя не художественными достоинствами, а остротой общественно-разоблачительного материала). При этом мы не знаем, был ли Тургенев и в тот момент, когда он выносил эти суждения, знаком с «Очерками» в их тогдашнем полном составе, уже включавшем и зарисовку «лишнего человека» Буеракина, и народно-поэтическую «Аринушку», и лирические «Скуку» и «Дорогу». Ведь писал же он П. В. Анненкову 9/21 марта 1857 г.: «…а г. Щедрина я решительно читать не могу…» (там же, стр. 109; эти слова непосредственно относились к салтыковским рассказам, напечатанным в первой январской книжке «Русского вестника» за 1857 г.: «Первый шаг», «Озорники» и «Надорванные»). Очень возможно, что это не было риторическим восклицанием и хулящие эпитеты Тургенева отражали в большей степени его и его группы общую позицию по отношению к противостоящему направлению «утилитарной», «тенденциозной» эстетики, чем непосредственные впечатления от чтения всего произведения. Во всяком случае, из письма к В. Н. Кашперову от 25 марта 1857 г. явствует, что к этому времени Тургенев не только не читал «Губернские очерки» в отдельном издании, появившемся в начале января, но даже не знал, вышло ли это издание.
[Закрыть].
Верно ли также, что Салтыков, прежде чем обратиться в Москву, в только что возникший журнал «Русский вестник», основанный Катковым, одним из представителей тогдашнего либерального движения, предлагалсвои «Очерки» демократическому «Современнику» и получил отказ?
Следует признать, что и в этой своей части мемуары Пантелеева, по меньшей мере, не точны.Автор других известных воспоминаний о Салтыкове, его близкий друг и лечащий врач Н. А. Белоголовый, иначе указывает на обстоятельства, определившие выбор Салтыковым журнала для печатания «Очерков». «Тотчас по переезде в Петербург, – пишет Белоголовый, – он не был знаком с кружком «Современника», а потому,по совету приятелей <В. П. Безобразова, А. В. Дружинина и Е. С. Есакова>, послал их <«Очерки»> в Москву, в «Русский вестник», к Каткову…» [199]199
«М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников», стр. 618.
[Закрыть]
Возможно ли, чтобы, рассказывая Белоголовому летом 1885 г. в Висбадене о своем прошлом, Салтыков пропустил или затушевал такой примечательный для своей писательской биографии эпизод, как отклонениередакцией знаменитого «Современника» предложеннойим рукописи своей первой книги?
Такое предположение неправдоподобно психологически и находится в противоречии с хроникой авторской работы над произведением.
Нельзя найти подтверждения этой версии и в переписке членов редакции «Современника». Сошлемся хотя бы на письма Чернышевского к Некрасову от 24 сентября и 5 ноября 1856 г. и Панаева к Боткину от 8 сентября того же года. В этих письмах их авторы сообщают адресатам, находящимся за границей, о примечательной литературной новинке – начавшемся в «Русском вестнике» печатании общественно острого произведения под названием «Губернские очерки». При этом Чернышевский сопровождает свою информацию пояснениями, исходящими из уверенности, что Некрасов, уехавший за границу 11 августа, еще ничего не знает, ничего не слышал ни об «Очерках», ни об их авторе [200]200
Вот, например, сообщение из письма Чернышевского к Некрасову от 5 ноября 1856 г.: «…„Отеч. зап.” и „Русский вестн.” дали последние нумера решительно пустые – в „Отеч. зап.” ровно ничего нет, в „Р. в.” только „Губернские очерки” Щедрина (Салтыкова, автора „Запутанного дела”) – это вроде „Воспоминаний чудака” Селиванова…» – (Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч., т. XIV, стр. 326; см. также стр. 313.
[Закрыть]. Что касается Панаева, то он оценивает в своем письме первые появившиеся в печати салтыковские рассказы словом «похвально» и заявляет: «Такие вещи печатать без сомнения должно и полезно…» [201]201
«Тургенев и круг „Современника”. Неизданные материалы, 1847–1861», «Academia», M. – Л. 1930, стр. 380.
[Закрыть](хотя и отказывает им в художественном достоинстве).
Совершенно очевидно, что ни Чернышевский, ни Панаев не могли бы так писать об «Очерках», если бы Салтыков действительно предлагал их «Современнику» и они обсуждались и были отвергнуты редакцией,то есть теми же Некрасовым, Чернышевским и Панаевым.
Вполне возможно, что когда Салтыков передавал Тургеневу рукописи первых своих рассказов – «обличительных», – он рассчитывал на его посредничество в возможных переговорах с Некрасовым, с которым не был еще знаком. Желание увидеть свое произведение в «Современнике» было естественно для писателя, «воспитанного на статьях Белинского». Но до переговоров с редакцией дело не дошло.У Некрасова, после отрицательного отзыва Тургенева, не возникло, по-видимому, никакого практического интереса к «Очеркам». В противном случае он перед своим отъездом за границу, несомненно, поставил бы в известность Чернышевского и Панаева, на руки которых оставлял «Современник», о начатых или хотя бы только предположенных переговорах с Салтыковым. Но этого не было. Чернышевский узнал об «Очерках» из публикации «Русского вестника» и лишь тогда, по собственной инициативе,пытался через Панаева привлечь в «Современник» Салтыкова [202]202
Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. XIV, М. 1949, стр. 338.
[Закрыть].
В том же, что Некрасов взглянул на первые рассказы Салтыкова, быть может даже не читая их, глазами Тургенева, нет ничего удивительного. Во-первых, над теоретическими представлениями Некрасова об искусстве сильно тяготели тогда эстетические взгляды группы Тургенева, Дружинина, Боткина, враждебных той «утилитарной», «общественно-результативной» эстетике, которую провозглашал Салтыков. Во-вторых, крупнейший представитель в поэзии гоголевского «отрицательного» направления, Некрасов, как и Тургенев, враждебно отнесся (как вскоре и сам Салтыков) к обличительной литературе, так как уже тогда усматривал в ней мелкий реформистский практицизм.
Лишь огромный общественный успех «Губернских очерков» заставил Некрасова пересмотреть свою позицию. По возвращении из-за границы летом 1857 г. Некрасов, по словам все тех же воспоминаний Пантелеева, приехал с визитом к Салтыкову и выражал крайнее сожаление, что, положившись на отзыв Тургенева, не дал места «Губернским очеркам» в «Современнике», и предложил ему сотрудничество [203]203
«М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников», стр. 182.
[Закрыть].
Из сказанного выше ясно, однако, что слова «не дал места» следует понимать как сожаление не об отклонении рукописи всего произведения, в ту пору лишь начатого, а о том, что, вследствие отзыва Тургенева, Некрасов не проявил обычного своего издательского чутья к книге, оказавшейся скоро в центре литературно-общественной жизни страны.
В «Губернских очерках» современники увидели широкую картину жизни той России, последних лет крепостного строя, о которой даже представитель монархической идеологии славянофил Хомяков с горечью и негодованием писал в стихотворении по поводу Крымской войны:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи тлетворной
И лени мертвой и позорной
И всякой мерзости полна.
Чтобы создать эту картину, Салтыкову нужно было, по его словам, «окунуться в болото» дореформенной провинции, пристально всмотреться в ее быт. «Вятка, – говорил он Л. Ф. Пантелееву, – имела на меня и благодетельное влияние: она меня сблизила с действительной жизнью и дала много материалов для «Губернских очерков», а ранее я писал вздор» [204]204
«М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников», стр. 180–181.
[Закрыть].
С другой стороны, чтобы творчески переработать впечатления от «безобразий провинциальной жизни», которые, находясь в Вятке, Салтыков, по собственному признанию, «видел <…> но не вдумывался в них, а как-то машинально впитывал их телом» [205]205
Там же, стр. 615 (воспоминания Н. А. Белоголового).
[Закрыть], и создать из этих материалов книгу глубоко аналитическую и вместе с тем обладающую силой широких образных обобщений, – для этого автору нужно было выработать свой взгляд на современную русскую действительность и найти художественные средства его выражения.
В литературе давно уже показано, как плотно насыщены «Губернские очерки» вятскими наблюдениями и переживаниями автора (хотя далеко не ими одними) [206]206
Перечни относящихся сюда расшифровок, представляющих интерес преимущественно для биографии сатирика, см.: 1) С. Maкашин. Салтыков-Щедрин. Биография, т. I, изд. 2-е, М. 1951, стр. 372–384, и 2) Д. Лучинская. «Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина. Кандидатская диссертация, защищенная в 1954 г. в Казанском госуд. ун-те им. В. И. Ульянова-Ленина.
[Закрыть]. С Вяткой, с Вятской и Пермской губерниями связаны «герои» первой книги Салтыкова, бытовые и пейзажные зарисовки в ней, а также ее художественная «топонимика». Так, «Крутогорск» (первоначально «Крутые горы») – это сама Вятка, «Срывный» – Сарапул, «Оков» – Глазов, «Кречетов» – Орлов, «Черноборск» – Слободской и т. д. Немало в «Губернских очерках» и подлинных географических названий: губернии Пермская и Казанская, уезды Нолинский, Чердынский, Яранский, реки Кама и Ветлуга, Лупья и Уста, Пильва и Колва, пристани Порубовская и Трушниковская, села Лёнва, Усолье, Богородское, Ухтым, железоделательный завод в Очёре, Свиные горы и т. д.








