Текст книги "Хлопушин поиск"
Автор книги: Михаил Зуев-Ордынец
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
– Ладно, потружусь для народа, – просто ответил Павел, – в понедельник в гости на завод жалуй. А сейчас прощевай. Пошли мы. Давай, Сеня, шагай.
– Куда же вы? – Толоконников насторожился. На завод не пойдешь, чай? Агапыч передал вашу жалобу управителю. Стариков в колодки забили и тебя ищут.
– Не бойся, – ответил Жженый, – к жигарям[5] на курени пойдем, там пока что жить будем...
Жженый и Хват зашагали вниз с горы, но Хлопуша окликнул их.
– Пашка, погоди! Забыл тебе сказать...
Он подошел к Жженому, отвел его в сторону и, понизив голос, спросил:
– Скажи, Павлуха, кто такой будет Петька Толоконников? Он из каких?
– А прах его знает из каких! – недовольно и раздраженно отмахнулся Жженый. – Без лопаты колодец выроет. Усердный! Одначе, смотря для кого его усердие. Работает он на плотине плотником, а все более около управителя крутится. Управитель Карл Карлыч через него у горщиков камешки самоцветные покупает. Дает управитель горщикам за самоцветы гроши, а из тех грошей, гляди, полушки к Петькиным ладоням и прилипнут. Паучок Петька. Маклачит! И век свой маклачить будет!
– Та‑ак! – протянул Хлопуша. – И я чуял, что от козла бобер не родится. Ладно, иди, провора.
Когда смолкли их шаги, когда даже настороженное ухо не различало уже потрескивания сучьев и шороха листьев под ногами ушедших, Хлопуша присел, нащупал в траве свою фузею и на брюхе, волком, вполз в кусты, густо разросшиеся вокруг зимовья. Отсюда хорошо видна была вся поляна. Угли сгоревшей елки еще тлели, освещая ровным багровым светом корни дуба и сидящего на них Толоконникова. Хлопуша положил для твердости ствол фузеи на развилку сучка. Голодным волчьим зубом щелкнул взведенный курок. Мушка поползла по щеке Петьки и замерла на его виске.
– Не бойсь, у меня промаха не бывает, – шепотом успокаивал кого‑то Хлопуша, – я тебя сразу, без муки...
Напряженно согнутый палец Хлопуши лег на скобу курка. Он долго и тщательно целился. И вдруг откинулся назад, словно неожиданная мысль оттолкнула его голову, прильнувшую к ложу фузейки.
– Нет, Афонька, годи! А может, ошибаюсь я? Может, пустомеля он только, дурак скудоумный, а не ушник управительский. Дознаться надо, а тогда уж...
Без опаски, хрустя сучьями, вышел из кустов.
– Эй, Петра! Свету, что ли, здесь ждать будешь? Пойдем?
Петька поднялся.
– Пойдем!
Опять впереди, прыгая через ручьи, карабкаясь через обломки скал, шел Хлопуша. На ходу незлобно смеялся.
– Вот говорил ты, провора, не пойду за тобой. Ан, видишь, одной тропой идем.
– Не пойду с вами! – Петька упрямо дернул головой. – Моя дорога иная!
Деревья поредели. Впереди зачернел простор тракта.
– Ну, что ж, как знаешь, – глухо откликнулся Хлопуша и остановился. Толоконников тоже остановился, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Хлопуша подошел к нему и положил обе руки на его плечи. Тяжело положил, словно хотел в землю вдавить. Но заговорил спокойно и весело:
– А скажи, провора, где письма государевы, что я тебе давал? Почему Жженый о них ничего не знает?
– В надежном месте захоронены. Никто не найдет! – твердо ответил Толоконников.
– А почему работным людям письма не передал, как уговор был?
– Боюсь! Приказчик за мной шибко следит. Случая жду. Передам, вот тебе крест.
Неожиданно, без всякого предупреждения, Хлопуша, шибко размахнувшись, ударил Толоконникова кулаком по лицу. Петька упал к его ногам, выпустив из рук ружье. Хлопуша наступил на него ногой и выдернул из‑за пазухи нож.
– Лежи, пес!
Петька закричал тонко и визгливо. Судорожно перебирая ногами, подполз к Хлопуше и уцепился за полу его чекменя.
– Милый, хороший, не надо. За что же, родной?
Он заплакал тихо, по‑детски:
– Правду говорю, одну правду сущую. Убей бог, коли вру!
– Не бог, я убью, – жестко сказал Хлопуша.
И ударом ноги в грудь снова опрокинул его на землю.
– Холуй ты господский! Кушак купецкий откуда! Унты бисером расшил! Щеголь‑щеголевич! Откуда все сие?
– Деньги копил. Перед девками охота пофорсить, – ныл Петька у ног Хлопуши.
– А ружье? Ружье откуда? На какие деньги?
– Приказчиково ружье, Агапыча. Ей‑же‑ей! – Толоконников прижал к груди руки. – Просил ему уток пострелять.
Хлопуша свел в раздумье над переносьем свои тяжелые брови.
– Хитер ты, провора, как нечистый. Как змея под вилами извиваешься. И бес меня дернул с тобой связаться!
Петька молчал, лишь изредка жалобно всхлипывая.
– Ладно уж, поверю на сей раз, в последний. И в последний раз упреждаю – не подумай во вражий стан перекинуться. Везде тебя достану. Попал в нашу стаю, лай не лай, а хвостом виляй!
Хлопуша сунул за пазуху нож и лениво усмехнулся:
– А на то, что я тебя кулаком огрел, не сердись, провора. Прощай покуда. – Нырнул в кусты и пропал.
Петька встал, отряхнул с бекеши пыль. И настороженным ухом поймал далекую песню Хлопуши:
Черный ворон воду пил,
Воду пил...
Погрозив кулаком в сторону, откуда слышалась песня, Петька прошептал со слезливой злобой:
– Будет тебе ужо, черный ворон! Дай срок, свернут тебе голову!
Потом скуля тоненько, по‑собачьи, от злобы и обиды, поднял ружье. Проверил заряд. Огляделся.
Внизу, у подножия туповерхого холма, на котором он стоял, расплескалось белое море тумана. Оно расплывалось неторопливо, заливая кусты, овраги, камни. С Баштым‑горы сорвался холодный ветер и, свистя, шарахнулся в туман. Мутные его волны доплеснулись до вершины холма. Остро и крепко запахло опавшими листьями и прелой хвоей. Из‑за гор шла запоздалая, может быть последняя, гроза.
Толоконников спустился на тракт. Вблизи забелело что‑то трепещущее, похожее на большую птицу. Подошел ближе, осторожно вглядываясь. В этот миг со стороны завода полыхнул яркий свет. Там, видимо, открыли колошник домны, чтобы засыпать руду и уголь. И в зловещем зелено‑багровом этом свете Петька увидел колесованного пугачевского лазутчика. Под ударами ветра мертвец махал руками, прямыми, как палки, словно подманивал Петьку, чтобы схватить последней хваткой. Волосы на мертвой голове, приподнятые ветром, стояли дыбом. Петька дико вскрикнул:
– Да что же это, владычица?.. Господи, помоги!.. Чур, чур, чур меня!
И, сорвавшись, побежал, спотыкаясь в колеях тракта. А ветер тоже рванулся испуганно вслед за ним, и, будто злясь на его медлительность, сердито толкал в спину.
Петька бежал вниз, туда, где качались над домнами столбы зеленого дымного огня.
ДОНОС
Крепкая добротная изба с шестью окнами по фасаду. И целый день, и вечерами до полуночи, пока объездчики не прикажут гасить огни, светятся эти окна, а из дверей несутся песни, бубен, сопелка‑веселуха. Развеселый дом! Таким ему и положено быть, не даром же над дверью шест прибит, а на нем глиняный горшок с выбитым дном и помело. Это кабак при Белореченском заводе, или по меткому народному словечку – кружало, потому что в нем с раннего утра до поздней ночи кружит горемычный народ.
Внутри кабака длинные столы, скамьи, стойка кабатчика. Дух перехватывает едкий запах сивухи, чеснока и протухшей вяленой рыбы, потных грязных тел и мокрой одежды. Кабатчик, с рыжей бородой веником и благообразной мордой, с прибаутками отпускает пенник и полугар заводчике и вольнонаемным, и приписным, и крепостным тоже. Всем горе залить охота! От собачьей жизни кого не потянет выпить крючок, железную кружку с ручкой крючком. Висит она над ведром с сивухой, сам снимай, сам черпай, а пятак с тебя кабатчик стребует, не проглядит.
Но есть в кружале и чистая, как ее зовут, половина, ход в нее с другой двери, не с той, что в кабак, и называется она уже трактиром. Там в чистеньких и тихих горничках ублажается заводская верхушка, мастера, нарядчики, канцеляристы, а также проезжие – горные чиновники, купцы, окрестные приказчики.
В одной из таких комнаток и сидел под вечер Агапыч, гроза и милость Белореченского завода. От печи несет сухим благодатным жаром. Приказчик любит тепло, а потому, несмотря на сентябрь, кабатчик, знающий причуды Агапыча, начал уже протапливать его любимую горенку.
В горенке тишина. Потрескивает свеча на столе, стрекочет сверчок в углу, и еле слышно шумит за стеной кабак. С улицы изредка доносятся глухие дребезжащие звуки. Каждые полчаса у главных заводских ворот караульщик выбивает часы в чугунную доску, а все остальные сторожевые посты повторяют этот бой. И долго плавает над заводом глухой басовитый чугунный гул.
Сторожа не спят. Они зорко охраняют завод, заброшенный на край света, в дикие Уральские горы, они охраняют покой Агапыча, покой жарко натопленной его любимой трактирной горенки. И пусть разыгравшаяся непогода стреляет в окна дробью дождя и бросается охапками опавших листьев. Пусть где‑то близко гремит волнами Белая. Пусть воет жалобно в трубе горный ветер. Не добраться им сюда, в ленивую сонную одурь, к столу, на котором стоит глиняный штоф настоянного на горных травах ерофеича, стоят миски просвечивающих соленых груздей, глянцевитой рыбьей икры, редьки, залитой сметаной, лежат шафранного цвета яйца, испеченные в золе.
Против Агапыча, под лубочной картиной, на которой «мыши кота хоронили», сидел капрал заводской инвалидной команды, сивый старик в синем елизаветинском мундире, с медалью за какой‑то поход. Он опрокинул уже не одну чарочку ерофеича и был по‑детски ал. Старый вояка был непрочь выпить и еще, да задерживал его Агапыч, сидевший с неопорожненной чаркой.
– Чтоб чисто было в глотке, треба выпить водки! – поднял капрал свою чарку. – Отстаете, господин приказчик.
– Не пьется, не глотается, душа и водки не принимает, – Агапыч сокрушенно вздохнул. – Вот, дьяволы, как жизнь взбулгачили!
Он постучал в стенку. В дверь высунулась рыжая борода кабатчика.
– Пришли‑ка ты мне, братец, – сказал Агапыч, – простецкого питейного меда поигристей. Да тараканов‑то отцеди!
– Слабеете духом, замечаю, Василь Агапыч, – укоризненно проговорил капрал. – Ну, а я, старый штык, винца выпью.
Блаженно жмурясь, он опрокинул чарку, утерся ладонью и забубнил в прокуренные сиво‑желтые усы унылую солдатскую песню:
Горчей тебя, полынушка,
Служба царская,
Наша солдатская, царя белого.
Не днем‑то нам, со вечера, солдатушкам
Ружья чистити,
С полуночи солдатушкам
Головы чесать,
Головы чесать, букли пудрить...
– Солдатушки, солдатушки! А где они, эти солдатушки? – вытирая полотенцем пот с лица, спросил сердито Агапыч. – Пригнать сюда надо войско настоящее, регулярное, и ничего тогда не останется от этого мужицкого царя.
Капрал сочувственно тряхнул головой:
– Кажное ваше слово на месте, Василь Агапыч, кажное ваше слово к делу! Да где войско‑то настоящее взять? Все на турка ушло.
И капрал снова тоскливо затянул:
Головы чесать, букли пудрить.
На белом свету во поход идти,
Во поход идти, во строю стоять...
– Ох, господи, дай Расее спокойствие! Война на миру, что пьяный на пиру, разорит, – снова завздыхал Агапыч.
– Откеда же ему, спокойствию, взяться? Народушке спокою не дают, отсюда и волнения всякая. – Капрал вытащил тавлинку, но, забыв зарядить нос, задумался, барабаня пальцами зорю по ее крышке. – Вот пригнали мы летом на завод чердынских. На муку пригнали! Я сам их вел, и покойников тащил. Хоть бы покойникам покой дали... А правду ли бают, Василь Агапыч, – осторожно заговорил капрал, – что на неких горных заводах работные людишки против своих владельцев с уязвительным оружием поднялись? И те заводы самозванцу передали?
– Враки! – Агапыч топнул ногой. – Стар ты стал, капрал. Бабьим сплетням веру даешь. Пушки льют у нас сейчас, оттого, по поверью, и басен много по заводу ходит. А ты, капрал, как услышишь такие разговоры, тащи говоруна к самому немцу, немедля. Он ему наломает репицу‑то!
– Слушаюсь, Василь Агапыч! – четко, по‑военному согласился капрал. И, разгладив усы, запел снова:
Во строю стоять да ружью держать.
Пристояли резвы ноженьки
Ко сырой земле,
Придержались белы рученьки
К огненному ружью...
– Будет тебе, капрал, – Агапыч недовольно поморщился, – без тебя тоска сердце щемит, а ты еще воешь, как волк на болоте. Коли петь охота, пой веселую.
– У солдата веселых песен не бывает, – обиделся капрал, – что солдатская песня, что тюремная – одинаковы. И у солдата собачье житье. Попробуй‑ка артикулы ружьем да саблей метать с утра до ночи, от одного этого взвоешь!
Оба замолчали. Вой ветра в трубе превратился в многоголосый рев. Сверчок испуганно смолк.
– Непогода‑то какая разыгралась. – Агапыч зябко передернул плечами. – Не дай бог сейчас в горах быть, закружит, завертит, в пропасть бросит.
Капрал вдруг насторожился. В сенях послышались шаги, неуверенные, какими ходят в темноте. Шум шагов приблизился, стих, и кто‑то зашарил по двери, ища скобу.
– Кому бы это быть? – забеспокоился Агапыч.
Капрал подошел к двери и толчком открыл ее:
– Кто там? Входи!
Сильный порыв влажного, пахнущего дождем ветра ворвался в комнату и затушил свечу. В темноте кто‑то шагнул через, порог, хрипло, надсадно дыша.
– Кто это? Не подходи. Топором огрею! – отчаянно крикнул Агапыч.
– Чего труса празднуешь? Или совесть нечиста? Черту душу продал? – спросил кто‑то зло и насмешливо.
Капрал трясущимися руками выбил огонь. Затлел трут, загорелась свеча и осветила Петьку Толоконникова. Он был заляпан грязью до ворота. Бекеша его напиталась водой, и на полу образовались мутные лужи. Шапку Петька потерял, намокшие растрепанные волосы спустились на глаза, правая щека от удара Хлопуши вздулась и почернела. Он стоял, прислонясь изнеможенно к притолоке, и тяжело, с хрипом дышал.
– Петруха, чего ты? – метнулся к нему приказчик.
– Годи, дай передохнуть, – с трудом, чужим голосом выдавил Петька. – Насилу добрался. От самой Баштым‑горы бегом. А буря крутит, глаза застилает, с тракту сбился, думал – заблужусь. Хотел уж стрелять, знак на завод подавать.
– Да в чем дело‑то, Петрушенька? – с тревогой спросил Агапыч.
– Беда, Василь Агапыч! – тяжело, точно камень с горы, упали Петькины слова. И придавленный ими приказчик бессильно опустил руки.
– Какая же беда‑то? Не томи ты для ради бога!..
– Конец нам всем приходит. Карачун! – крикнул Петька. – Говорил я тебе, что около завода Хлопуша ходит, полковник самозванцев. Чертов ворон, рваные ноздри! – выругался злобно Толоконников. – Я его все вкруг да около водил, а он возьми да как‑то с Павлухой Жженым и снюхайся. Без меня. Ну и спелись. Сегодня манихвест пугачевский читали. Хотел я их рассорить. Куда! Чуть не задушил меня этот каторжник. Пашка ему крепко обещал, по рукам били, что в понедельник, после обеда, завороху начнут. Гарнизонных, говорят, перевяжем, они‑де, старые крысы, и так со страху помрут...
Капрал обиженно крякнул. Петька, словно не замечая, продолжал:
– Управителя обещался – в петлю и на ворота, а приказчику – башку долой!
– Так и сказал? – Агапыч затрясся.
– Так и сказал! Чего мне врать? А пушки самозванцу пошлют, в Москву... Тьфу, в Берду. Антиллерия, вишь ты, ему нужна. Оренбург громить. Действуй, Василь Агапыч. Чуешь, на носу беда. Не медли!
– Господи, владычица‑богоматерь. – Агапыч завертелся по комнате. – Не знаю, что и делать, и к каким мыслям прилепиться?
– Что делать? А вот что! Для того и бежал, чтобы не упустить их... Сажай инвалидов по коням, пусть гонят что есть духу на Карпухину зимовку. Там Хлопуша станует. Хватай его живого аль мертвого. В нем вся беда! – глаза Толоконникова сухо блеснули злобой. – А за попутьем пусть у жигарей на ближних куренях пошарят. Там Павлуха Жженый да Сенька Хват, из чердынских мужиков, хоронятся. Вот тогда ты у заворохи голову отсечешь.
– Команду, команду скорей из крепости слали бы! – не слушая Петьку, взмолился Агапыч. – И чего они мешкают? Над ними не каплет... А тобой, Петруха, я доволен, то исть вот как доволен. Не забуду!
– Вижу, что доволен, – дерзко ответил Толоконников. – Да что мне с того? А вот спросил бы, не зябнут ли у гуся лапы? Вы здесь в тепле меды распиваете, а я в непогодь по горам лазай да горло под нож разбойный подставляй.
– Счас, счас, Петрушенька, не сердись, – торопливо полез в карман Агапыч, вытащил серебряный рубль, подумал, прибавил еще один и протянул их Петьке. – На‑ка вот, держи!
– Это добре! – Петька подкинул на ладони весело звякнувшие рубли. – Только мне этого мало. Ты свое обещание исполняй. Помнишь? Мастером плотинным кто обещал меня сделать?
– Пойдем к управителю, ты ему все расскажешь, там обо всем поговорим, – уклончиво ответил Агапыч. И, повернувшись к капралу, прикрикнул начальнически:– А ты, дед, прикажи своей команде коней седлать и немедленно скачите, куда Петька говорил. И чтоб без Хлопуши не возвращаться! Слышишь?..
Когда захлопнулась за Агапычем дверь, начал одеваться и капрал. Накинул заплатанный плащ, напялил на голову порыжевшую треуголку, пристегнул саблю.
– Кажись, в самом деле и до нас докатило. Ну, капрал, опять пороху понюхаешь. Связать, говоришь? Ну, гляди, парень, не ожгись! Как бы мы тебя не связали.
На дворе, шлепая по лужам, снова затянул, но не безрадостную, что пел в трактире, а веселую, походную:
Еще солнце не вставало,
Батальон наш во цепу.
Тут скомандовал поручик:
– Разом‑кнись, на два шага!
– Старые крысы, говоришь? – обиженно закричал капрал в ночь. – Погодить тебе надо! Хошь и сед капрал, а зубы имеет, скусить патрон сможет!
Водку лили мы манеркой,
Мяса ели целый фунт.
Не‑еприятель удивля‑ался
Против нашей красоты!
...Долго в ту ночь, на удивление караульным, шумели на широком заводском дворе. Перекликались сиплые невыспавшиеся солдатские голоса, покорно всхрапывали туго заподпруженные кони, звякало затаенно оружие. Потом запели на ржавых петлях тяжелые заводские ворота, и топот многих конских копыт замер на тракту.
Долго в ту ночь горел огонь в господском доме, занимаемом немцем‑управителем. Утихла гроза, перестал дождь, выкатилась из‑за гор луна, а в окнах господского дома все еще не потухал яркий свет многих свечей. И лишь перед рассветом, когда побледнела усталая луна, а на востоке стыдливо закраснелась заря, от господского дома к конюшне кто‑то протопал торопливо. А затем, никем не замеченные, прокрались через заднюю калитку на тракт двое людей. Это были Петька и Агапыч. Агапыч говорил встревоженно:
– Помни, сколь важное дело мы на тебя возлагаем. На тебя вся надежда! А лошадей не жалей. Одну посадишь, бросай, другую бери. Главное, гони!
Петька вдруг вздрогнул всем телом.
– Чего ты? – удивился Агапыч.
– Против Баштыма мертвец на кол насажен. Мимо придется ехать. Страшно!
– Глупишь! Мертвого не бойся, живого стерегись.
– Живого? – Толоконников недобро засмеялся. – Живой, я чаю, теперь со скрученными руками за капраловым конем на аркане бежит. Не выпусти, гляди, Агапыч, сего черного ворона. Лучше с ним своим судом, вернее!
– Не бойсь! Мы ему башку так свернем, что он свою спину увидит... А от коменданта не отставай, покуда он команду не вышлет. Видит он сам, чай, какое дело, коли второго гонца шлем. Ну, трогай с богом! Помоги тебе владычица небесная. – Агапыч усердно закрестился.
Толоконников тронул пятками бока коня, но тотчас натянул повод. На тракту, приближаясь, зачавкали многочисленные конские копыта. Слышны стали людские голоса, средь которых выделялся начальнический бас старого капрала.
– Эй, капрал! – не утерпев, крикнул Агапыч. – С добычей иль с пустыми руками?
Всадники, гарнизонные солдаты‑инвалиды, надвинулись вплотную. Капрал выдвинулся вперед и бросил к ногам приказчика берестяной туес с остатками кваса, большую точеную из липы чашку, новенькую кленовую ложку и мешок с ржаными сухарями.
– Вот что на Карпухиной зимовке нашли, – сказал капрал. – А ворон улетел!
– Его рухлядь, Хлопушина. Признаю!.. А ты, капрал, – старая тетеря! Где тебе за вороном гоняться. Улетел! Небось, к зимовке‑то как орда башкирская подкатили, с криком, с гиком. Вот и спугнули! – закричал отчаянно, трусливо и злобно Толоконников.
И тотчас же из‑за солдатских спин ему ответил такой же отчаянный крик:
– Петька!.. Иуда ты!.. Это ты нас, Петька, предал!
Предрассветный тихий ветерок подхватил последние слова, перекинул их через Белую, ударил о горы. И горы ответили звонким эхом:
– Петь‑ка, пре‑дал!..
Задремавший у главных ворот караульный вскочил и с перепугу, не ко времени, что было силы бахнул в чугунную доску молотом.
«Не сплю‑де! Поглядываю!..»
А предатель уже вихрем несся по тракту. Он низко пригнулся к луке, словно боялся, что обличающие слова, как пули, сорвут его с седла. И когда затих бешеный топот его коней, капрал снова сказал робко, сконфуженно:
– А Павлуху Жженого на куренях у жигарей тоже не нашли. Жигари бают, и не заходил он к ним. Леший знает, где он шатается. А вот этого молодца скрутили. Куда его, господин приказчик?
Агапыч поднял глаза. Со связанными за спиной руками, с арканом на шее стоял перед ним чердынец Семен Хват. Семен, после недавнего возбуждения, кашлял затяжно и трескуче.
– Без году неделя на заводе, а уж бунты подымаешь? – сказал с угрозой Агапыч. – До утра в колодки его! А утром скажешь доменному мастеру, чтобы взял его на домну в засыпки. Домна из его лучше батогов дурь выбьет. Да какой мне в нем толк? Эх, Хлопушу и Жженого вы упустили, старые крысы! А этот и без домны того и гляди сдохнет, не жилец, слава богу. Такие нам не страшны.
И, взмахнув безнадежно рукой, приказчик зашагал к заводу. Солдаты тоже тронули коней. Петля аркана захлестнулась вокруг шеи Хвата. Он дернулся судорожно и побежал рысцой за конем, выплевывая на холодную черную грязь горячую алую кровь.
ПЕСНЯ
Карл Карлович Шемберг с вечера воскресенья начал пить портвейн стаканами. Ночь с воскресенья на понедельник не спал. Он ничего не понимал и потому растерялся окончательно. Какой‑то пугач появился где‑то в диких калмыцких степях, из‑за этого завтра на заводе начнется бунт, который грозит остановкой всего заводского действия. Следовательно, граф, владелец завода, будет недоволен и пришлет из Петербурга письмо, полное угроз и оскорблений. Эти русские вельможи не привыкли церемониться со своими подчиненными. Граф не посмотрит, что он, Шемберг, потомок саксонских рыцарей и бергауптман, горный чиновник шестого класса, не только реприманды писать будет, но и не поскупится в письме на крепкие русские ругательные словечки.
Остановятся работы на золотых приисках, а это еще хуже – от этого пострадает его собственный, Шемберга, интерес.
Всякие бунты должны усмиряться оружием, а комендант Верхнеяицкой крепости, невзирая на двух посланных к нему гонцов, не шлет просимый секурс[6].
Страшно жить в этой дикой стране!.. Вот почему искал он утешения и храбрости в вине. И в понедельник утром, осунувшийся и похудевший после бессонной ночи, как был в халате и туфлях на босу ногу, он все еще жадно глотал вино.
В дальних комнатах башенным боем пробили часы. Шемберг сбился со счета. Пришлось вытащить из ночного столика золотой, английской работы, хронометр. Мелко, но торопливо семенит секундная стрелка, а минутная и часовая встали суровым прямым углом.
– Девять! А в одиннадцать ударит к обеду колокол и тогда...
И хотелось швырнуть дорогой хронометр об пол, чтобы остановить неумолимый бег стрелок.
С трудом подавив в себе бессильную злобу, пересел от кровати к угловому окну. Отсюда был виден весь завод, темный и низкий, как тюрьма, с железными решетками на окнах, с толстыми дверями под крепкими замками.
Небольшой приток Белой, речка Безымянна, перегороженная четырьмя плотинами, образовала четыре заводских пруда. Из этих прудов вода по деревянным желобам и трубам бежала на вододействующие колеса заводских фабрик[7], где ковала железо, накачивала воздух в домны, сверлила пушки, дробила руду, пилила лес, молола зерна на провиант работным людишкам.
У трех дальних плотин расположились бревенчатые приземистые, почерневшие от дыма кричная фабрика, вертельная, где пушки на вододействующих станках внутри сверлились, а снаружи оттирались, рудодробильня, кузница, слесарная, лесопильная и мельница. Их окружали угольные и рудные амбары, склады готовой продукции и провиантские магазеи.
Около ближней, четвертой плотины, совсем рядом с господским домом, стояла доменная фабрика, единственное кирпичное здание завода. Две заводские домны – пузатые, несуразные, старинные, еще петровских времен; гордо возвышались над одноэтажными строениями завода. Из труб доменных печей шел густой темный дым.
Шемберг вдруг гневно нахмурился. Его зоркий и опытный глаз заметил, что дым одной из домен был броде бы бледнее, серее и жиже. Всмотрелся внимательнее и вскочил в бешенстве:
– Так и есть! Заснули там, что ли? «Козла» хотят посадить, мерзавцы! Мастера оштрафовать надо, а засыпок после работы выпороть и в подвал, на пустую воду, без хлеба!..
Но тотчас снова опустился в кресло, притихший и растерянный. И впервые почувствовал, что не хозяин он на заводе. И мастер не виноват. Мастер тоже, небось, боится прикрикнуть на осмелевших внезапно работных людишек.
Дрожащей рукой налил вина в стакан, выпил и снова уставился тупо в окно...
За дальней, первой плотиной, на высоком берегу пруда робким, грязным стадом сгрудилось заводское селение. Маленькие курные избенки из тонкого заборника и наспех вырытые землянки нахохлились под крышами из побуревшей соломы, березовой коры, а то и просто дерна. Крошечные, едва руку просунуть, окна были задвинуты наглухо досками или затянуты скобленой брюшиной. Покосившиеся плетни уныло стерегли чахлые огороды с сорным горохом, дряблой репой, луком и хмелем. Только дома мастеров, нарядчиков, канцеляристов стояли высокие и осанистые, весело поблескивая тесовыми крышами и окнами. И склонились над этим горемычным селением в неизбывной тоске невеселые березы да горькие сосны.
Но Шемберг чувствовал, что это робкое, горемычное селение, как заряженная электричеством туча; таит в себе мощную разрушительную грозу. И он вдруг ясно представил себе, как придет эта гроза...
...День будет кипеть обычной суматохой, грохотом, голосами. И в этот обыденный, такой привычный хаос движений и звуков неожиданно ворвутся чужие и страшные крики. Они прилетят из того вон ближнего лесочка, дико нарастая, переплеснутся через заводские валы и частоколы, и на широкий шихтплац, заводской литейный двор, выкатится буйная, обезумевшая толпа, вопя:
«На слом!.. Ура‑а!.. Наша берет!..»
Он, конечно, бросится отважно навстречу смертельной опасности и закричит:
«Стой!.. Назад!.. Опомнитесь, друзья!..»
Но его окружат безумные глаза, искривленные ревущие рты, безобразный клубок человеческих тел собьет его на землю, сотни грязных ног начнут топтать его, бить, пинать, сотни безжалостных рук будут таскать его окровавленное тело по острым камням и кускам шлака и рвать на клочья.
Шемберг вскочил, и, зажав руками уши, словно он уже слышал вой и грохот бунта, заметался по комнате. Подбежал к окну и ударом ладони распахнул рамы.
Тяжелыми запахами серы, угля, масла, человеческого пота, палящим дыханием сотен пересохших ртов ворвался в комнату завод. Шемберг испуганно отшатнулся, но тотчас лег на подоконник, жадно всматриваясь и вслушиваясь.
Раскинувшийся под окном, огромный, как площадь, шихтплац был пустынен и тих. Лишь хрипенье домны да прилетавшие с дальних плотин глухие удары кричных молотов будили тишину гор, зажавших завод. На домнах копошился десяток рабочих‑засыпок, да в заводские ворота вползали телеги жигарей, привезших с лесных хуторов «уголье» – пищу ненасытным домнам. Шемберг не видел, как из‑под вороха углей высунулась чья‑то взлохмаченная голова, а на густо вымазанном сажей лице сверкнули синие девичьи глаза. Телеги, мирно поскрипывая осями, скрылись за угольными амбарами.
Шемберг, ничуть не успокоенный этой тишиной и безлюдьем, продолжал тревожно вглядываться и вслушиваться.
И он услышал. С вершины домны, оттуда, где у колошников копошились рабочие‑засыпки, прилетела песня. Ее пели хриплые голоса и пересохшие от доменного зноя губы:
Ах!.. Когда б нам учинилась воля,
Мы б себе не взяли ни земли, ни поля...
Странно было слышать эту песню, падавшую откуда‑то с высоты, словно с неба.
Мы пошли бы, братцы, в солдатскую службу,
Крепкую бы сделали меж собой дружбу...
Песня на миг затихла, а затем обрушилась на землю потоками ярости и гнева:
Всякую неправду стали б выводить
И злых господ корень стали б переводить.
Шемберг медленно поднялся с подоконника. Вот они, первые раскаты приближающейся грозы. И что же, ждать ее здесь, в тесной комнате, быть застигнутым ею, как зверь в ловушке? Нет, лучше, пока не поздно, идти опасности навстречу, посмотреть ей в глаза, узнать, выпытать, нельзя ли схитрить, обмануть, отвести удар.
– Скорее же, пока не поздно!
Забыв, что на нем только халат да туфли на босых ногах, Шемберг бросился к дверям.
ЗАВОД
Завод был полон огня, дыма, грохота, криков. Тяжко ухали кричные молоты, звенели мелкие проковочные молотки, ломы с грохотом крушили спекшиеся глыбы шлака, а люди голосили:
– Бей!.. Тащи крицу!.. Бей, дурень!.. Шуруй!.. Поворачивайся!..
Но человеческие голоса тонули в звенящих криках терзаемого железа, которое стонало под ударами молотов, визжало под сверлами, гремело, падая на камни, шипело, урчало в утробах домен, клокотало в огневых раскаленных горнах. И даже в те короткие мгновения, когда ковка и битье прекращались, воздух продолжал сотрясаться эхом, отбрасываемым горами.
В одно из таких затиший Шемберг услышал совсем иные звуки – они доносились с вала. Там чинили палисад, частоколы и ладили лафеты к пушкам. Тогда только перешел с торопливой рысцы на шаг, успокоенно вздохнул и подумал; «Хорошо, господа бунтовщики! Мы еще посмотрим кто кого!» И тогда только заметил, что он не одет, что осенний холодный ветер забирается под распахнувшиеся полы халата и, круто свернув к кричной фабрике, вошел внутрь.
Широкий низкий деревянный сарай, подпертый, как колоннами, толстыми бревенчатыми столбами, был тесно заставлен пылающими горнами и кричными молотами. Здесь было темно, угарно и черно от стародавней копоти, нависшей на потолке и стенах. Маленькие слепые окна были заделаны толстыми и частыми тюремными решетками, и только сквозь дырявую крышу смотрелось в дымный, черный сарай голубое чистое небо.
В кричной урчали горны, завывали меха, молоты долбили крицы, и искры, золотыми осами взлетев к потолку, падали на людей. Через пропаленные дыры рубах и штанов видны были на коже людей розовые пятна ожогов. Работные хрипло дышали от напряжения и надсады, пот обильно струился по их худым телам, пропитывая рубахи.
– Эй!.. Берегись! Ожгу! – раздался сзади Шемберга чей‑то крик и чьи‑то руки бесцеремонно толкнули его в спину.
Он испуганно отскочил в сторону. Трое рабочих с грохотом прокатили мимо него тачку, а на тачке лежала крица, огромная железная болванка, раскаленная докрасна, покрытая ослепительно сверкающими, белыми, как рис, крупинками окалины. Крица обдала Шемберга искрами, ярким светом и жгучим жаром.