Текст книги "Прощай, зеленая Пряжка"
Автор книги: Михаил Чулаки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Глава третья
Дежурство проходило очень спокойно. До обеда больше никого и не привезли. Виталий успел записать назначения в истории, потом позвонили, что можно идти снимать пробу – и он пошел и снял, то есть прошелся по кухне в сопровождении шеф-повара, заглядывая в громадные котлы, похожие на те, в которых карикатурные черти варят грешников; шеф-повар зачерпывал содержимое котлов громадной поварешкой, а Виталий брал из той поварешки на кончик столовой ложки и пригубливал; обойдя таким образом котлы, Виталий подошел к весам, где уже были приготовлены кастрюли со сметаной и маслом, тут же при нем и взвешенные, причем вес до грамма совпал с тем, который указан был в раскладке, почтительно поданной поваром; ну а затем наступил кульминационный момент снятия пробы: в отдельной комнате Виталию подали обед, но не больничный, а приготовляемый отдельно для дежурного врача и, наверное, еще для кого-то – Виталий толком не знал, для кого: повара, конечно, сами едят, Елена Константиновна, врач с третьего, уже годами совместительствующая диетврачом, говорят, каждый день питается, еще существуют диетсестры… Хороший обед – и вкусный, и порции огромные. Поев, Виталий в рассеянности подошел к стоящему в комнате книжному шкафу, стал по своей всегдашней привычке разглядывать корешки книг – и вдруг невольно рассмеялся: ему попалась на глаза книга «Рецепты французской кухни». Вот уж чего не ожидал встретить в кухонной библиотеке психиатрической больницы. Раскрыл из любопытства – книга манила таинственными «перепелами Анжелики», искушала «рыбой в белом вине». Этого здесь и для дежурного врача не готовят.
Пока снимал пробу, вдруг разом навезли больных. Едва Виталий вошел в приемный покой, к нему бросилась старая знакомая: раз пять или шесть уже лежала.
– Виталий Сергеевич, это вы! Вот радость-то! Подумайте, какое безобразие: муж меня избил, и меня же привезли! Я не позволю ему держать меня в темноте, я вся тянусь к свету и знаниям! Если вы настоящий врач-патриот, Виталий Сергеевич, вы меня сейчас же отпустите! Сейчас выяснится, осталось ли в вас воспитание, заложенное комсомолом!
Классический маниакально-депрессивный психоз – МДП. Виталий уже видел Марию Петровну в обеих фазах. Последняя депрессия была очень тяжелой: с доходящей до физического страдания тоской, с суицидными попытками. Насколько все-таки легче и приятнее маниакальная фаза!
– Я тоже рад вас видеть, Мария Петровна. Как самочувствие?
– Замечательно! Никогда еще не было таким замечательным! Если хочешь быть здоров – закаляйся! Вот так! Силы – ну вот просто удивительно! Сказочные!
Виталий просмотрел направление: «Состояние ухудшилось две недели назад, стала многоречивой, по ночам поет и танцует, собирается поступать в университет, уходит из дому, вымыла на улице чужую машину…». Как все смещается в психиатрии! Ну вот: «собирается поступать в университет» – законное же желание для всякого человека! А для Марии Петровны – симптом. И врач «скорой», который писал, без колебаний занес в симптоматику наряду с пением и танцами по ночам, и Виталий, читая, ничуть не удивляется. Все относительно, все зависит от контекста, от обстоятельства.
– Мария Петровна, тут пишут, что вы чужую машину вымыли?
– Точно! А чего такого? Иду, смотрю стоит маленький «Запорожец», щупленький такой, жалкий, и не мытый, может, лет десять! Нерадивый, значит, хозяин, несоветский человек. Ужас как мне его жалко стало! Взяла у дворничихи ведро, тряпку – и давай мыть.
– Дворничиха-то знакомая?
– Нет, первый раз увидела.
– Как же она вам ведро дала?
– Уговорила. Я кого хочешь уговорю. Сказала, что человек человеку не волк, а друг, что доверять надо советским людям. Взяла и вымыла! А вы бы не вымыли? Я же вас знаю, Виталий Сергеевич, вы тоже настоящий человек – значит, и вы бы вымыли! А меня теперь за это хотят упрятать в вашу вшивую больничку! Как будто не брат человек человеку, а волк или змей. Я по-братски вымыла, неужели непонятно?
– Вы и в университет собрались поступать?
– Да! На два факультета сразу: на исторический и философский – самые нужные факультеты. А что, нельзя? Муж у меня книжку отнимает, так он отсталый элемент и в душе феодал: не хочет, чтобы я к свету тянулась!
– Вы же десятилетки не кончили, да и не поздно ли в сорок три года?
– За десятилетку я в месяц сдам: у меня теперь столько сил, что мне ничего не стоит! Вот я вам сейчас с ходу расскажу про бином Ньютона. Или хотите теорему Пифагора? Пифагоровы штаны во все стороны равны! Пифагоровы! А муж хочет, чтобы я только его штанами занималась! И не стыдно вам у него на поводу? Я от вас не ожидала! Вы – советский врач, а на поводу у моего засранца-мужа!
– Вы и дома сейчас почти не бываете. Где вы все ходите?
– На вокзалы. Смотрю, хорошо ли там мирный труд нашего народа охраняют.
– На вокзалах?
– Да! На вокзалах нужно охранять особенно, чтобы мирный труд не растащили и не вывезли.
– Как же вы охраняете?
– Да господи, неужели не понятно! Охраняю и все! Смотрю, если кто подозрительный. Если б не охраняла, много чего могло бы произойти.
– Ну хорошо. В отделении тоже что-нибудь охранять полезно.
– Как это в отделении? Вы меня здесь запереть хотите?! На вашей вшивой Пряжке?! Все, Виталий Сергеевич, вы для меня больше не существуете как советский врач! Вы такой же феодал, как мой шибздик-муж. Муж наелся груш!
– Хорошо-хорошо, это вы тоже в отделении выскажете… Можно раздевать, – кивнул Виталий санитаркам.
И Мария Петровна охотно пошла с санитарками, распевая: «Позабудь про докторов, водой холодной обливайся, если хочешь быть здоров!» – будто и не требовала только что, чтобы ее отпустили.
И работа пошла. После Марии Петровны Виталий разбирался со старушкой, внесенной на носилках да так и оставленной – сидеть она не могла. Около старушки пританцовывали санитары с сантранспорта – им нужно было освободить носилки и ехать дальше. За санитарами маячила дочь больной.
Старушка что-то лепетала, понять ее было невозможно, а диспансер писал в направлении, что встает по ночам, что-то ищет, открывает газ… Дочь заученно повторила то же самое. Виталий не очень поверил ни направлению, ни дочери: ветховата казалась старая для таких активных действий. Раньше, наверное, вставала и искала, и газ открывала – всё типично. А теперь… Такие старушки – семейная трагедия: жить не живут и умирать забывают. Им нужно не лечение, а уход, а дети ходят на работу, дети хотят уехать в отпуск, дети просто устали, наконец, быть няньками и санитарками. Вот и умоляют диспансерного врача хоть на лето положить мать. Что тут сделаешь? Виталий кивнул санитаркам. Те принялись раздевать бабку как неодушевленную вещь, меланхолически беседуя при этом:
– Надька моя на заводе пенсию сто три рубля выработала.
– У меня соседка с неполным стажем – и то девяносто один. Завод – одно слово! В медицине столько не наработаешь.
– А я ведь в заводе начинала. Дуреха была, молодая, вот и сбежала сюда: думала, легче. Теперь уж никуда не денешься, надо дорабатывать.
Виталий записывал первичный осмотр при приеме, а старухина дочь ему под руку с драматическими интонациями повторяла свой рассказ, как ее мать каждую ночь открывает газ и только чудом они спасаются – видно, еще не верила, что все сошло так легко.
– На первое, Виталий Сергеевич? – осведомилась Ольга Михайловна.
– Конечно.
– Волосы стричь?
На первом полагалось стричь наголо: это облегчало уход за неподъемными старушками, но иногда, если родственники очень просили, волосы оставляли. Виталий выдержал паузу – дочь и не пыталась просить.
– Да, стригите.
Следующий больной опять повторный. И всего месяц, как выписали. Так, что пишут? «Карташев Евгений Афанасьевич. 32 лет, инв. II гр., шизофрения, ранее четыре раза лежал в вашей больнице, посещает лечебно-трудовые мастерские. Сегодня возбудился, разбил горшок с цветами…» Карташев понуро сидел у стола.
– Как себя чувствуете, Евгений Афанасьевич?
Тот поднял голову, посмотрел на Виталия, пожал плечами:
– Хорошо.
Почти все на этом месте так говорят. Виталия интересовал не столько ответ, сколько тон, выражение лица. И тон был совершенно естественным, и выражение лица открытое – опечаленное, но открытое. У больных почти всегда чувствуется напряженность; трудно даже объяснить, в чем она выражается, но опытному врачу она бросается в глаза сразу – тут и отчужденность во взгляде, и ответы слишком быстрые или слишком медленные, и еще что-то неуловимое. У Карташева напряженности не замечалось. А пишут: «возбудился».
– Тут пишут, что вы стали раздражительны.
– Нет, такой, как всегда. В ЛТМ хожу каждый день, лекарства принимаю.
– Какой-то горшок вы разбили.
– Это случайно, доктор! Подошел к окну, хотел в форточку окурок выкинуть и задел. А Фроська, санитарка, сразу налетела: «Целый день убирай за вами, и чего вас, таких растяп, выписывают!». Тут я, конечно, разозлился: «Не твое дело, раз надо – значит, выписывают, ты еще умом не вышла!» Ну она еще больше раскричалась: «Ты у меня запомнишь, ты у меня в больнице насидишься!». Побежала за сестрой, та быстренько в кабинет, потом санитары пришли. А врача я даже не видел.
Образ санитарки Фроськи был Виталию знаком: вариация на тему Доры. И действительно, говорят не «належишься» в больнице, а «насидишься».
Формально дежурный врач в приемном покое каждый раз решает: класть ли привезенного больного или нет. Но фактически кладут всех, кого привозят с направлениями. Психическое состояние – тонкое дело, и трудно в нем бывает разобраться за пятнадцать минут. А дело опасное: не примешь больного, «недооценишь состояние», как пишет в акте комиссия, а он возьми да повесься или нападет на кого-нибудь – и хорошо, если до суда не дойдет. Безопаснее положить, пусть в отделении разбираются. Но все-таки изредка больных не принимали, заведен был даже специальный журнал отказов, но заполнялся медленно: так примерно одна-две записи в месяц. Конечно, не в одной перестраховке дело, без оснований и в самом деле присылают редко.
Виталию всегда было обидно сидеть на дежурстве простым писарем: привезли – записал и отправил в отделение. Может быть, по молодости. Он и в самом деле каждый раз решал – класть больного или не класть? И с Карташевым был как раз тот случай, когда Виталий сильно сомневался – нужно ли класть.
Ну, а если все-таки больной ловко диссимулирует, то есть скрывает свой бред? Хотелось с кем-нибудь разделить ответственность. Можно было позвать Эмму Самуиловну, заведующую пятым отделением: она числится консультантом приемного покоя. Но беда в том, что консультировать в приемном покое – занятие абсолютно не для нее: здесь нужна решительность, а Эмма Самуиловна обладает характером тревожно-мнительным. Один раз Виталий нажегся: случай был абсолютный ясный, нужно было больного отпускать, но он для одной лишь проформы вызвал Эмму Самуиловну, а та забеспокоилась, засомневалась – и пришлось больного класть: в медицине чинопочитание еще пуще, чем в армии.
И тут Виталию пришла в голову прекрасная мысль; позвать Мендельсон, заведующую четвертым, где всегда лежал Карташов! Она больного знает, вот пусть и решает, диссимулирует он или нет. Кроме того, она самый решительный врач в больнице, за что Виталий ее очень уважал.
Виталий стал звонить на четвертое, оказалось занято, и тут ему зашептала Ольга Михайловна:
– Виталий Сергеевич, вы его отпускать хотите? У меня уже история заполнена. Нумерация собьется.
Тоже довод, оказывается! Ольга Михайловна должна была бы заполнять паспортную часть истории болезни после того, как Виталий решит: класть ли больного, но она, естественно, делала это еще до того, как больной попадал в кресло перед столом дежурного врача: так ей было удобнее. А с нумерацией историй – тут механика была для Виталия вообще непостижима: нумеровали бланки историй заранее, и почему-то испорченный бланк нельзя было заменить другим с тем же номером – какая-то бюрократическая чушь… Виталий пожал плечами, ничего не ответил Ольге Михайловне и снова вызвал четвертое отделение.
Мендельсон поговорила пять минут – и тут же согласилась, что Карташева надо отпускать. И еще долго благодарила Виталия:
– На первый же наш торт вас приглашаем! У нас на той неделе Спивак идет в отпуск, так что скоро. – Обычай кормить коллег тортом перед уходом в отпуск процветал по всей больнице. – Вы – наш благодетель! Повторные поступления замучили же. И половина таких, как это! Если бы все – как вы!
И Карташев, прощаясь, благодарил, даже как-то униженно:
– Большое спасибо, доктор, очень вы сердечно. Мне сейчас лежать никак – по семейным делам, так сказать.
Одна Ольга Михайловна осталась недовольна – и сумела вложить недовольство в жест, которым подала Виталию журнал отказов, куда Виталий и стал тщательно записывать происшествие, не преминув сослаться и на консультацию завотделением Мендельсон: ведь случись что – это единственный документ, прокурор будет изучать каждую запятую, а давно известно, что небрежная запись губит врача в глазах правосудия, а умело сделанная – ограждает от любых неприятностей.
После Карташева наступило затишье. Виталий поднялся к себе, надеясь заняться писаниной – это как бездонная бочка, но все равно нужно стараться ее наполнить. Но только он разложил свои истории, зашла отделенческая буфетчица – Виталий вечно забывал, как ее зовут, потому что редко имел с нею дело. И теперь почувствовал из-за этого неловкость.
– Виталий Сергеевич, вы дежурите? Вот кстати! Смотрите, какой кефир нам принесли: сверху пена, внизу вода.
Она протянула стакан. Кефир и в самом деле был отвратительный: кислый, даже горьковатый.
– Ну, что? – с надеждой спросила буфетчица.
– Ни в коем случае не выдавайте! То есть не раздавайте! Я сейчас же позвоню на кухню! – Виталий радовался своей решительности, и вдобавок чуть-чуть радовался тому, что можно обойтись без имени-отчества буфетчицы. Вот если бы пришлось ее уговаривать все-таки раздать кефир, без обращения полным именем обойтись никак бы не удалось.
Трубку кухонного телефона взяла диетсестра.
– Вы насчет кефира? Мне уже звонили с отделений. Я попробовала – ничего страшного, кисловат, конечно. Мы хотим к нему по двадцать граммов сахара выдать в счет завтрашнего пайка.
– Софья Григорьевна, дома бы вы такой кефир пить не стали.
– Не знаю. То дома… Может, и стала бы. Добавила б сахара.
– Я все-таки раздавать его не разрешаю. А те отделения, которые уже получили, пусть немедленно вернут!
– Вам легко не разрешать. Деньги за него уже перечислены? Перечислены. Как мы его спишем? Он восемьдесят рублей стоит!
– Я этими расчетами не интересуюсь. Кефир плохой и раздавать его нельзя!
– Мое начальство – диетврач. Пусть она и попробует. Возьмет на себя – пусть списывает.
– Пробу снимает не диетврач, а дежурный. Я в журнале вашем расписываюсь, что раздавать разрешаю. Так вот кефир я раздавать запрещаю! Так и запишу! Все!
Виталий повесил трубку – почти швырнул. Улыбнулся буфетчице:
– Вот так. Отправляйтесь обратно на кухню и все.
– Ой, спасибо, Виталий Сергеевич! А то мы уж и не знали. Нам все: «профилактика желудочных, эпидемическая настороженность» – а тут такой кефир! Мы уж и не знали.
Буфетчица ушла, а Виталий испытывал приятное самодовольство: и дело хорошее сделал, и покрикивать научился. Но через минуту ему уже звонила Елена Константиновна, совместительствующая на кухне.
– Виталий Сергеевич, что это за историю вы поднимаете? Моя диетсестра чуть не плачет, говорит, у нее вычтут восемьдесят рублей. Что же, мне самой пробовать каждый кефир?
И это все таким снисходительным тоном. Чтобы завести себя, Виталий злорадно вспомнил, как говорит всегда про Елену Константиновну Люда: «Ну эта не дура – присосалась к кормушке!».
– Пробу я снимаю, как вы знаете, Елена Константиновна. А поносы больных не уравновешиваются слезами диетсестры.
– Ну, уж сразу и поносы. Какой вы непримиримый. А вы знаете, сколько диетсестра получает?
– И знать не хочу. И не понимаю, почему она должна платить за плохой кефир. И не верю, что она будет платить. Все это не мое дело. Мое дело: запретить раздавать больным плохой кефир!
– Какой вы! Не ожидала… Знаете что, Виталий Сергеевич, давайте вот на чем сговоримся: пусть решает Игорь Борисович. Он еще не ушел, к счастью. Если он сам распорядится, хоть в Пряжку этот кефир выльем!
Ну как возразишь против Игоря Борисовича? Виталий взял стакан с кефиром и понес к главному.
– Я уже слышал! – Игорь Борисович выглядел даже мрачней обычного.
– А вы пробовали?
Интересно: когда Виталий шел к главному просить перенести отпуск или что-нибудь в этом роде – какую-нибудь мелочь для себя – он шел неохотно, и смущался, и злился на себя за то, что смущается, и трудно ему было с главным разговаривать: а сейчас, когда дело касалось больницы, Виталий вошел к главному непринужденно, говорил легко, напористо и почти с вызовом спросил: «А вы пробовали?» – и сунул стакан главному под нос. Игорь Борисович достал чайную ложку и с опаской откушал.
– Да, кефир, конечно, несимпатичный. Но нужно решать такие вопросы обдуманно. Пошлем на анализ.
– Кухня уже послала. Только вряд ли к ужину придет ответ.
– Вот видите, мы заранее спишем кефир, а потом придет ответ, что он к употреблению годен. Кто будет отвечать? Идет движение за экономию, а мы спишем доброкачественный продукт. Так эти вопросы не решаются.
– Игорь Борисович, а вдруг наоборот: мы раздадим, а потом придет ответ, что кефир не годен?
– А вы запишите в дежурном журнале, что получен кислый кефир, будет видно, что вы обратили внимание, и тогда в следующий раз, если возникнет ситуация, будем знать, как поступать. И не такой уж он страшный. Вы пробовали?
– Конечно.
– Сейчас он перемешался – и ничего.
Виталий попробовал снова, и действительно, ему показалось, что за прошедшие полчаса кефир стал лучше: горечи совсем не ощущалось, да и кислота теперь казалась терпимой. Но сказать это вслух, бить отбой Виталий не мог!
– Нет, совсем плохой. Если вспыхнет дизентерия, СЭС нас в порошок сотрет.
– Это не основание для решения вопросов: вам кажется одно, мне – другое. Анализ – вот это основание!
– Игорь Борисович, зачем же мы снимаем пробу, если она ничего не значит? А вдруг завтра я буду пробовать рыбу, мне покажется, что она тухлая, но, кроме собственного носа, у меня не будет никаких оснований, я эту рыбу раздам – и у нас будет ботулизм!
Игорь Борисович некоторое время сидел молча, мрачно смотрел в стол. Наконец, изрек:
– Вы дежурный врач, вы и решайте.
Виталий пожал плечами и вышел, едва удержавшись, чтобы не хлопнуть дверью.
Самое обидное, что, выйдя в коридор, он снова попробовал кефир – и на этот раз кефир уже показался почти хорошим. Но отступить он не мог.
– Главный подтвердил, что я как дежурный врач все решаю на свою ответственность, – сказал он по телефону Софье Григорьевне (Елене Константиновне и звонить не стал – ну ее!). – Так я решаю, что раздавать кефир нельзя. И проверю.
На этот раз Софья Григорьевна была более приветлива:
– Вы не беспокойтесь, Виталий Сергеевич, мы через СЭС умолили ускорить анализы, так что ответ будет еще до ужина. Так оно спокойнее, а то спишешь, а после начет сделают, дело такое!
А когда Виталий пришел пробовать ужин, Софья Григорьевна встретила его победительницей:
– Ну, все в порядке! Позвонили из лаборатории, что кислотность выше стандарта. И знаете, что говорят: хотите – раздавайте, хотите – нет… Конечно, мы не стали! Зачем нам рисковать? Завтра молокозавод весь кефир берет назад. Их главный технолог даже не отпиралась, видно, сама знала, что брак выпустила!
Виталия забавляла гордость, с какой Софья Григорьевна это рассказывала – будто она с самого начала встала грудью на пути плохого кефира.
А после ужина в приемный покой заглянул Игорь Борисович. Он часто задерживался допоздна, и не потому, что дел слишком много. Однажды Виталий зашел к нему в шесть часов – главный неприкаянно ходил по своему огромному кабинету, лампа потушена, полутьма – а домой почему-то не шел… Итак, заглянул главный:
– Чем с кефиром кончилось?
– Позвонили из лаборатории, что кефир повышенной кислотности…
– Но в пищу годится, да? – со странной поспешностью, чуть ли не с надеждой подхватил Игорь Борисович.
– Нет, что бракованный. Молокозавод берет его обратно.
– Вот как? – в голосе главного Виталию послышалось разочарование. – Вы, оказывается, упорный.
Главный еще постоял, будто собираясь что-то сказать, потом резко повернулся и вышел.
К вечеру опять навезли больных. Виталий сидел, не разгибаясь. А тут еще позвонили с четвертого отделения, что у них возбудился больной. Можно было, конечно, приказать по телефону сделать аминазин, многие так и действовали, но Виталий этого не любил и пошел сам.
По вечерам сводчатые коридоры в отделениях казались особенно низкими. Лампочки светили тускло. Множество народа в серых мешковатых халатах толпилось между кроватями – в коридоре вдоль стен тоже стояли кровати. Многие громко переговаривались, будто с глухими разговаривали. Какой-то маленький человечек быстро ходил, лавируя между гуляющими, никого не замечая. Из столовой раздавался телевизор.
Виталий вошел в надзорку.
– Сюда, доктор.
Виталий ожидал увидеть злобного, кричащего больного, расшвыривающего санитаров, но на кровати лежал очень худой, словно высохший человек – длинный нос, обтянутые лоб и скулы – и монотонно повторял:
– …потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы…
– Уже целый час без перерыва одно и то же.
– А до этого что было?
– Лежал тихо.
– Почему же в надзорке?
– Он два дня назад тоже был возбужденный. Вот, доктор, история.
Виталий перелистал толстый растрепанный том: старый дефектный шизофреник, идет на больших дозах трифтазина… Ну, что ж, типичное кататоническое возбуждение. Раз он возбудился на трифтазине, вряд ли аминазин его успокоит.
– Галоперидол в ампулах есть?
В больничной аптеке его не было, но четвертое отделение славилось запасливостью: у них не старшая сестра, а старший медбрат (к этому слову привыкли и произносят без улыбки и кавычек), и в смысле доставания лекарств – ас! За этого медбрата все заведующие завидуют Мендельсон.
– Есть.
– Сделайте два кубика.
А у входа в надзорку уже маячил Федя Локтионов, больничная достопримечательность. Студентов от него было не оторвать, потому что Федя в изобилии писал стихи – и не бредовые (хотя сам был весь в бреду, в стихи бред почему-то не проникал), а обычные вирши. Вид у Феди был соответствующий: волнистые черные кудри до плеч, усы пиками, козлиная бородка. Свежему человеку было не избежать его стихоизлияния.
– Виталий Сергеевич, давно вас не видел! Пожаловали в нашу обитель? А я все тут. Мендельсон сговорилась с Твардовским, польско-еврейские козни. Я тут все описал, – добавил он тихо и сунул Виталию бумажку – Передайте верным людям.
Виталий положил Федино письмо в карман пиджака.
– Я думаю, Виталий Сергеевич, скоро уже издадут мой сборник. Вообще-то всемирная слава – тоже тяжелая штука. Особенно женщины утомляют, ха-ха. Вот послушайте, я написал вчера:
Когда прелестная Наташа
Грудями трахнула меня,
И мне сказала: я вся ваша,
Чтобы добавить: я твоя!..
Виталий махнул рукой и пошел к выходу. Этот шедевр он знал, еще когда был студентом. Видать, Федя так оскудел, что уже и вирши свои писать больше не может.
Пока Виталий ходил на четвертое, больных в приемном покое еще прибавилось. Приходилось торопиться: два-три вопроса, быстрый осмотр, короткая запись – следующий! К счастью, больные шли такие, что сомнений не вызывали. Виталий писал и временами поглядывал на красивую седую женщину, ожидавшую своей очереди. Она чем-то выделялась – редким здесь изяществом, что ли?
Ей пришлось ждать, пока Виталий принимал четырех больных. Сначала она сидела спокойно; потом, когда санитары с сантранспорта, оставив очередного больного, выходили, она встала и пошла за ними, говоря: «Мне нужно уйти!».
– Вы куда?! А ну сидите! – закричала с места Ольга Михайловна, и женщина послушно села.
Потом она стала играть с кошкой. У кошки накануне взяли котенка, она целый день искала его, иопросительно мяукала, подходя к людям, а женщина сумела ее отвлечь, и кошка разыгралась так, как не играла с тех пор, как сама была котенком.
Наконец, до этой женщины дошла очередь. Виталий прочитал направление: до войны три курса мединститута, на фронте сестрой, две контузии, не смогла продолжать учебу, конфликтные отношения с соседями, снижение настроения, суицидные мысли, бреда и обмана чувств нет…
– Как себя чувствуете, Екатерина Павловна?
Она грустно посмотрела на Виталия и промолчала.
– Тут написано, что у вас снижено настроение, но, может быть, это преувеличение?
– Вы сомневаетесь, потому что видели, как я играла с кошкой? Я умею переключаться, доктор. И вообще, нельзя себя распускать. Но чего стоит такое переключение!
– Значит, действительно плохое настроение? Тут даже пишут, что мысли о самоубийстве.
– Нет, о самоубийстве – нет. Но у меня такое чувство, будто со мной должен произойти несчастный случай. Я даже предчувствую, какой: на меня свалится балкон, когда я буду идти по улице. Глупо, правда?
– Ну, от этого никто не застрахован. Но почему вы об этом настойчиво думаете?
– Грустное настроение, представляю, что вот умру, начинаю фантазировать: а как умру?.. Навязчивая идея, так это, кажется, называется.
– Вы раньше бывали в психиатрических больницах?
– Бывала.
– Давно?
– Несколько лет назад. Точнее боюсь сказать.
– А что тогда было причиной?
– Не спрашивайте, доктор.
– Вы не помните или вам не хочется вспоминать?
– Не хочется вспоминать.
– Тогда сейчас оставим.
– Спасибо.
– У вас, кажется, плохие отношения с соседями?
– Да.
– Они, что же, плохие люди?
– Я, доктор, не люблю говорить о других плохо, поэтому я вам только одно скажу: они действительно очень плохие люди, и не спрашивайте более подробно, пожалуйста.
– Хорошо. Так что ж, Екатерина Павловна, положу я вас. Успокоитесь здесь, настроение станет лучше.
– Я согласна.
Как будто ее согласие имело значение. Но она сказала «я согласна» с таким достоинством, что было ясно, она уверена: стоит ей сказать «я не согласна» – и ее тут же отпустят.
– Доктор, простите, как вас зовут?
– Виталий Сергеевич, – Виталий едва удержался от студенческой добавки: «а что?».
– Виталий Сергеевич, у меня к вам большая просьба: мне нужно обязательно сходить домой!
Виталий не любил такие просьбы: он знал, что придется отказать, а отказывать, когда это действительно бывает важно для больного, всегда неприятно; отказывать же этой женщине было неприятно вдвойне: все ее интонации, жесты говорили о порядочности и благородстве, а когда такие люди просят, им трудно отказывать.
– А что у вас за надобность дома?
Виталий спрашивал по инерции, он знал, что отпускать больную никак нельзя, но не хотелось отказывать сразу, надо было выслушать и найти более или менее вескую причину, по которой он не может ее отпустить. Вернее, повод, потому, что причина та, что невозможно отпустить из приемного покоя больную, у которой в направлении значатся суицидные мысли.
– Я когда уходила, забыла закрыть дверь.
– Оставили незапертой комнату? Куда же санитары смотрели?
– Не совсем: наружную я закрыла… Я должна нам объяснить: я живу в большой старой квартире, моя комната – бывшая гостиная, в нее ведут три двери: одна – в коридор, а другие – в смежные комнаты, где теперь живут соседи. Дверь в коридор я, уходя, заперла, а другие впопыхах забыла. Теперь я очень беспокоюсь, потому что соседи могут войти.
– Они, что же, крадут, ваши соседи?
– Они способны на все, Виталий Сергеевич.
– У вас там ценные вещи?
– Есть и ценные, есть дорогие мне реликвии.
– Но почему вообще эти двери оказались отпертыми? Вы же ими не пользуетесь?
– Они у меня постоянно заколочены, но я собиралась делать ремонт и открыла.
– Еще не легче! Значит, вам нужно не просто запереть, а заколачивать?!
– Да. Я попрошу моего хорошего знакомого, он сделает.
– Знакомый живет в том же доме?
Зачем Виталий расспрашивал? Ведь все равно надо отказывать.
– Нет. Но он живет неподалеку.
Они помолчали. Виталий думал, как отказать более деликатно.
– Я понимаю, Виталий Сергеевич, что вам трудно меня отпустить. Но вы решайтесь. Потому что мне очень надо. Понимаете, мне очень надо! Вы будете за меня беспокоиться, я знаю, но ведь и если не отпустите, будете беспокоиться: я же буду нервничать, а какое же тогда лечение? Я вижу, в вас сейчас борются долг и человечность. Пусть человечность победит!
Она, конечно, наивно преувеличивала возможные беспокойства Виталия о ходе ее лечения: почти у всех больных свои беспокойства, свои боли, и если со всеми переживать их беспокойства и боли как собственные, не хватит никаких душевных сил.
– Екатерина Павловна, может быть, нам удастся найти компромисс между долгом и человечностью: у вашего знакомого есть телефон?
– Есть.
– Позвоните ему, пусть он пойдет и заколотит что там нужно.
– У него нет ключей.
– Может, он будет настолько любезен, что зайдет сюда и возьмет ключи?
– У меня их тоже нет: я отдала ключи своей знакомой.
– Выходит, если бы я вас отпустил, вам надо было бы сначала ехать за ключами, потом к знакомому?
– Да. Но все это близко.
– Все-таки позвоните знакомому пусть он заедет.
Кажется, все складывалось удачно: и больная успокоится, и отпускать ее не придется! Стараясь не замечать недовольного взгляда Ольги Михайловны: та в принципе считала недопустимым, чтобы больные звонили по своим надобностям из приемного покоя: «Если им всем разрешать, тогда к нам по делу не дозвониться!», – Виталий придвинул Екатерине Павловне телефон, а сам стал пока записывать психический статус в историю.
– Его нет дома, Виталий Сергеевич, придется вам все-таки меня отпустить.
– Мне не хочется этого делать, Екатерина Павловна.
– Я понимаю: вы боитесь за меня. – Она не понимала: боялся Виталий главным образом за себя. – Но вы не боитесь меня огорчить отказом. – «Огорчить» прозвучало наивно и трогательно. – Я во время блокады отпускала людей, когда им очень было надо, хотя если бы они не вернулись, мне грозил трибунал. Раненых из госпиталя отпускала, а тогда артобстрелы, бомбежки – могли не вернуться, если б даже хотели. Но им было очень надо, и я отпускала!
«Блокада!» – это звучало для Виталия свято. Он родился здесь, в Ленинграде, в сорок втором году, и его вывозили по Дороге жизни. Еще труднее стало отказать Екатерине Павловне.
– Вы сможете сами все заколотить?
– Да. Я многое умею сама, даже сапоги шить.