Текст книги "Повесть о сестре"
Автор книги: Михаил Осоргин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Доклад
Она уже не проводила, как прежде, ночных часов за работой, не лишала себя прогулок и маленьких наших развлечений, но она – вопреки моему ожиданию – не бросила лекций и своих чертежных занятий. К концу второго года она должна была окончить курс и попытаться стать заправским, самостоятельным работником. Бурное увлечение сменилось спокойной уверенностью, как у человека делового. О своих архитектурных работах Катя говорила охотно, но всего на свете ради них не забывала.
В этот год мы опять сблизились, и как-то серьезнее прежнего, не в карточном азарте и не в совместных полетах молодой фантазии. Мы оба стали заметно старше: мне шел двадцать третий год, ей было под тридцать. Я как бы окончательно вступал во взрослую жизнь, она входила в возраст, для женщины решительный.
Наши встречи стали менее одинокими. Я привозил к Кате своих университетских товарищей, у нее завелись приятельницы и приятели с ее курсов, и в доме ее создалось некоторое общество, молодое и приятное. Старшим в нашей компании был архитектор Власьев, один из учителей Кати, человек на возрасте, очень воспитанный, старавшийся сойтись с нами и не слишком выделяться. С Катей он всегда говорил почтительно, но я с самого начала заподозрил, что не одним почтением к способной ученице вызваны его частые визиты.
Мы устраивали прогулки в глубь Сокольников и Погонно-Лосиного острова, весной – подышать соснами, зимой – побродить на лыжах. Этот год был приятным, Катя ожила и стала еще красивее; но девочка в ней исчезла, была только женщина, иногда – мать. Она теперь гораздо чаще говорила о детях, больше ими занималась и, по-видимому, искала их дружбы.
Этот период мне памятен и тем, что, подчиняясь духу времени, мы отдавали дань политическим вопросам, бывали на докладах, и не только легальных, читали литературу подпольных и заграничных организаций, затевали бесконечные споры, даже пытались устроить свой кружок самообразования. Во всем этом Катя участвовала довольно деятельно, хотя решительно отстаивала свое право не иметь обязательных политических взглядов. Она говорила:
– Если бы я могла твердо верить, что нужно вот то-то и то-то, я бы немедленно пошла это делать, уж не знаю куда и как, но пошла бы. Иначе – какая же цена моей вере? И кому нужны мои слова? Что такое я – жена фабриканта?!
То, что она была «женой фабриканта», видимо, ее беспокоило, но она никак не могла убедиться в своей преступности. Гораздо больше ее угнетало, что она – жена своего мужа, что живет на его средства, все равно, каков их источник. Иногда после наших кружковых бесед она говорила:
– Ну, теперь идем в столовую закусить «прибавочной стоимостью».
Наш «кружок самообразования» очень быстро распался. Но Катя все же успела нас поразить. Мы по очереди читали маленькие доклады, главным образом политико-экономические. Катю мы считали лишь «присутствующей», то – гостьей, то – хозяйкой, в зависимости от того, где мы собирались; все-таки она была старшей среди нас и все-таки выделялась. Поэтому мы, лишь ради формы и во имя равенства, однажды предложили ей, если она хочет, что-нибудь подготовить для доклада. Катя отшучивалась, сказала, что подумает, и совсем неожиданно сделала нам превосходный доклад, совершенно нас поразивший; было видно, что она отлично, основательно и как-то не по-нашему, не по-ученически к нему приготовилась. Но, закончив его, – доклад был устный, – она покраснела на наши похвалы и даже не приняла участия в дальнейшей нашей беседе.
Все-таки было видно, что наше общее и как бы обязательное увлечение политикой и экономическими вопросами было ей чуждо. Она была с нами, потому что искала людей, жаждала жизни новой, не похожей на ее прежнюю, замкнутую, домашнюю. Но и тут она искала жизни, деятельности, а не разговоров в табачном дыму. Возможно даже, что она искала не людей вообще, а хотя бы одного живого человека, но только большого, настоящего, в которого она могла бы уверовать, зная, что не разочаруется. Она недаром говорила:
– Женщина, даже самая маленькая, простая и ничем не замечательная, непременно ищет героя.
Но героя среди нас не было; не было даже завершенных Иван Иванычей. В большинстве своем мы были юношами, себя еще не нашедшими, одинаково способными стать ничем. Мы ее любили, ею гордились, многие были тайно в нее влюблены, – но мы были обществом, слишком для нее случайным и малоподходящим.
И, думается мне, ей было гораздо лучше и проще среди нас, особенно среди личных моих приятелей-студентов, когда не подымалось речи о высоких материях, а просто Катя появлялась в нашем кругу в качестве женщины и королевы. О таких приемах, которые мы устраивали Кате в мизерности и неуютности моей студенческой каморки, я сохраняю лучшие и приятнейшие воспоминания.
Королева на приеме
Бронная улица с переулками – «Латинский квартал» Москвы – была перенаселена студентами; еще осенью – да, а в середине учебного года было трудно найти дешевую комнату. Поэтому с одним из приятелей, студентом Мартыновым, математиком, мы решили поселиться на Грачевке [16]16
Мы решили поселиться на Грачевке… – Драчевка, она же Грачевка, получила свое название по местности Драчи, известной с XIV в. (здесь жили «драчи», «дравшие» пшено). Эту же местность позднее стали называть и Грачи, так как здесь изготовлялись снаряды для мортир, называвшихся «грачами». Переименована в Трубную в 1907 г.
[Закрыть], улице очень печальной репутации, но зато дешевой. Позже она была переименована в Трубную.
Там, в глубине одного из больших дворов, мы облюбовали крошечный флигелек в три комнаты, из которых две сдавались помесячно, а в третьей жила семья мизерного чиновника Флора Аполлоновича: он сам, его жена Марья Ивановна и двое детей, последний – грудной.
На нашу долю пришлись комнаты большие, довольно светлые, а главное – каждому отдельная, и дешево. Марья Ивановна обязалась дважды в день давать нам самовар и покупать нам молоко и хлеб. Ходить отсюда в университет было не близко, но мы оба не отличались ни прилежанием, ни боязнью расстояний.
Мартынов был удобным сожителем, хотя имел крупный недостаток: он время от времени запивал горькую. Он был из семинаристов, года на три старше меня, а на вид и совсем пожившим; носил бороду, очки и интересовался только свойствами простых чисел. В трезвые дни он не отрывался от клочка бумаги, на котором писал столбики чисел, складывал, вычитал – и загадочно улыбался. Иногда он и мне давал какую-нибудь курьезную задачу, которая должна была поразить меня чудодейственными свойствами цифры девять. Со своей стороны я пробовал увлечь его задачами из римского права:
– Ты представь себе, что во время кораблекрушения утонули двое родственников, А и В. Если раньше утонул А, то В, прежде чем утонуть, был хоть несколько минут его наследником, и дальше, значит, наследуют дети. А если В утонул раньше, то его дети не наследуют после А.
– Почему не наследуют?
– Да уж, одним словом, не наследуют, к другим переходит. Как узнать, кто утонул первым?
– Ну, расспросить, кто видел.
– Никто не видел, все утонули.
– Чепуха!
– Вовсе не чепуха. Как-нибудь решить нужно.
– Оба сразу.
– Сразу не бывает; кто-нибудь хоть на секунду да дольше держался, А ты сообрази: одному было пятьдесят лет, а другому сорок девять. Кто раньше?
– А черт его знает.
– Нет, не черт его знает, а это предусмотрено римским правом. Раньше должен утонуть А, потому что он старше.
– Вот ерунда!
– Не ерунда. В моложе и может дольше продержаться на воде. Кто старше, тот раньше потонет.
– Чушь! А если В только один год и он не только плавать, а и под столом ходить не умеет? Что же, ты думаешь, он будет ждать, пока А утонет? Чепуха твое римское право.
– Нет, ты подожди, относительно детей…
Тут мне приходится справиться в курсе лекций. Пока я перелистываю литографированные страницы, Мартынов презрительно говорит:
– Чепуха! Право – не наука. Только математика наука. А вот скажи лучше, что мы сегодня есть будем? У тебя сколько?
– У меня четыре пятака. А у тебя?
– У меня… вчера были.
– Это плохо, Мартынов.
– Плохо. Купим воблы и хлеба.
– Есть хочется.
– Сказал новость! Мне выпить хочется, да я молчу. Тут тебе не римское право, а безошибочная математика: две воблы, если икряные, восемь копеек, булка – пять, итого – тринадцать. Значит, на пятак – рассыпных папирос да две копейки – нищему. Итого в остатке – ноль. И все ясно.
Но иногда мы внезапно богатели: приходили деньги из дому. Мне аккуратно маленькую сумму посылала мать, ему – старший брат, священник. Тогда мы не только шли обедать в столовую Троицкой у Никитских ворот, по сорок копеек с человека, включая хлеб и квас по желанию, но еще и дома устраивали приемы для друзей. Случалось, что на эти приемы приезжала, по моему зову, и моя сестра Катя.
Странно было видеть Катю на этой подозрительной улице, в трущобе грязных дворов и бедных флигельков, на нищенской студенческой пирушке. Но она умела превращать наши пирушки в праздник. Женщин, кроме Кати, никогда у нас не было. Собиралось человек пять безусых студентов, среди которых бородатый и мрачный Мартынов был уже стариком. Ради Кати мы ограничивались полудюжиной пива и бутылкой удельного вина, совсем не допуская водки; особенно на этом настаивал Мартынов, боявшийся своей слабости. Вокруг самовара расставляли на хозяйкиных тарелках блестящее угощенье: чайную колбасу, воблу (для пива), кильки (для впечатления), много орехов и дешевые леденцы. Катя неизменно привозила от Елисеева фрукты и сладкий торт.
В нашу лачугу Катя вносила свет и особое, сдержанное и напряженное, веселье. У нас она была королевой. Для нее ставилось особое кресло, из приданого чиновницы, покрытое чистым чехлом, под которым исчезала грязная и рваная обивка. Хозяйка Марья Ивановна давала нам лучшую свою скатерть и начищала до блеска слегка помятую медь самовара. Обе наши комнаты мы старались разукрасить чем только возможно. За полным отсутствием декоративных предметов мы особенно напирали на оригинальность.
– Знаешь, Мартынов, давай навешаем цветных фонариков. На полтину можно купить четыре-пять штук маленьких.
– Лучше два больших, по обе стороны кресла повесим.
– Ладно. А вот где бы достать цветной материи?
– У Марьи Ивановны попросить.
– Я спрашивал. Она предлагает две юбки, только чтобы не резать и не протыкать. Я смотрел: юбки грязные.
– Нет, юбки нехорошо. Это – чепуха.
И одновременно нам обоим приходит в голову поистине гениальная мысль: обить косяки двери цветными носками! Небывало и очень оригинально.
Из ящика моего комода извлекается куча вязаных носков всех цветов и оттенков – работа моей матери. Иные заштопанные, другие рваные, но так еще лучше. Главное – чистота и яркость. У Мартынова запас немногим хуже. Кнопками и гвоздиками мы прикалываем носки к косякам двери, и получается как бы триумфальная арка. Над дверью водружается вензель Кати: большая коробка из-под гильз Катыка (на пятьсот штук), в прорезах букв красная бумага, внутри свечка. Мартынов делает это с замечательным искусством. Просто и эффектно.
Во всем, что относится к чествованию нашей королевы, Мартынов принимает живейшее участие и проявляет редкую изобретательность. На время работы исчезает его обычная мрачность. Им соорганизован и прорепетирован туш на гребешках с папиросной бумагой, им же написан ритуал приема, который присутствующие должны разучить. Долго приспосабливал он добытые на дворе плоские ящики, чтобы кресло королевы стояло на легком возвышении, – но из этого ничего не получилось, очень уж выходило неудобно королеве пить чай. Кате полагался особый прибор: вилка, ножик и салфетка; для всех остальных вместе – такой же один общий прибор, только без салфетки. Ради Кати Мартынов затратил два часа, чтобы вымыть водкой, карта за картой, засаленную колоду: после чаю мы, наверное, сядем играть в винт, кстати – королева обычно проигрывает, так что часть наших расходов по приему окупится.
В день приема королевы мы все в сборе: Мартынов, я, медик Ушаков, второкурсник-юрист Стигматов, мой земляк Павлик – студент Лесного института, большой весельчак, иногда еще кто-нибудь из тех, кого я возил к Кате знакомить. Ушаков уходил раньше других, Павлик, страшный картежник, оставался обычно ночевать, и пять партнеров для винта были обеспечены. После полуночи все мы проводим королеву до извозчика.
В нашу студенческую трущобу Катя вливалась как луч солнца. Если бы она, в своем самом простом платье и со своей самой лучшей, всегда несколько смущенной улыбкой, – если бы она только сияла, мы бы исчезали, как рассеянные тени и погашенные свечки. Но она не только сияла – она освещала. Комната становилась шире, потолок чище и выше, самоварная медь делалась таким же чистым золотом, как орленые пуговицы франтоватого Стигматова. Марья Ивановна, квартирная наша хозяйка, женщина беднейшая, кротчайшая и затрапезная, казалась теперь благородной фрейлиной, а все мы – советом мудрых вельмож и верноподданных.
Когда в дверях показывалась Катя, я подходил к ней первым и целовал ее, зная, что все эти юноши, мои гости, всматриваются и вслушиваются в поцелуй. Затем Катя, сняв длинную перчатку, очень приветливо здоровалась с Марьей Ивановной за руку, которую та спешно вытирала фартуком. С нею она задерживалась, в нашей крошечной передней, спрашивала ее о здоровье детей, кивала, слушая ее подробный доклад, давала советы: непременно промывать Ванюшке глаза борной кислотой и не позволять ему их тереть, а Анюту поить рыбьим жиром. Потом Катя повертывалась к моим немногочисленным гостям, толпившимся у двери, по-мужски пожимала им руки и не знала, что нужно говорить, заменяя слова своей чудесной улыбкой. Они подходили к ней в строгой очереди, Мартынов всегда последним, не глядя в глаза и мешковато шаркая ногой.
В эту минуту они не казались бедными студентами в поношенных тужурках, а были рыцарями в латах: грудь колесом, ноги стройны, головы с изящным нагибом. Впрочем, к Мартынову это не относится: он был скорее нашим дядькой.
Рыцари отнимали у Кати зонтик, перчатки, шляпу. Если шляпа доставалась Мартынову, он уносил ее обеими руками, как стеклянную, расставив локти, чтобы не задеть за стул, за косяк двери, украшенной носками, за кого-нибудь из нас. С момента прихода Кати Мартынов делался невменяемым и старался смотреть на самовар или на коробку килек, чтобы невзначай не встретиться с Катей глазами; если это все-таки случалось, – он мрачно краснел и еще пристальнее впивался взором в неодушевленные предметы.
Мой бедный Мартынов! Я думаю, что в этом мире только одна любовь могла соперничать с моей любовью к сестре: его бескорыстная и безнадежная любовь.
* * *
Пока Катя еще беседовала с хозяйкой, Мартынов успевал зажечь над дверью в моей комнате щит с инициалами и цветные фонарики по обе стороны престола королевы. Бородатый и неуклюжий, он делал это с озабоченным и взволнованным лицом.
Затем мы усаживали Катю за стол, становились на некотором расстоянии, и Павлик, торжественным и мощным голосом, начинал выработанный на этот день «ритуал приема королевы»:
– Все ли вельможи, здесь предстоящие, признают себя подданными Екатерины?
Мы отвечали хором:
– Все!
– Каковы обязанности первого вельможи?
Я был «первым вельможей» и отвечал нараспев по мартыновской шпаргалке:
– Не брат, а раб!
– Каковы обязанности вельможи-хлебодара?
Тем же тоном отвечал медик Ушаков:
– Чаю ли возжаждет – чаю налей; кильку ли возалчет – препарируй.
– Каковы обязанности вельможи-кавалера?
Второкурсник Стигматов, очень красивый юноша, слегка рисуясь, произносил:
– Сознавать свое физическое безобразие и лежать ковриком на царственных путях.
– Каковы обязанности вельможи-звездочета?
В свою очередь, Мартынов, застенчиво и с тоской, бормотал библейский стих, им самим извлеченный из Книги Судей Израилевых:
– К ногам ее он склонился, пал, лежал, к ногам ее склонился, пал, где склонился, там и пал, пораженный [17]17
К ногам ее он склонился… – Библия. Ветхий Завет. Книга Судеб Израилевых. Гл. 5, ст. 27.
[Закрыть].
– Клянутся ли вельможи исполнить свои обязанности?
Мы протягивали руки и опять хором восклицали:
– Не нам, не нам, а имени твоему!
Катя весело смеялась; ей было приятно наше поклонение. Изобразив на гребешках туш или марш из «Аиды», мы вручали королеве знаки ее власти: чисто вымытый на этот случай мячик хозяйкиной девочки и огромный синий карандаш Мартынова – державу и скипетр.
Под влиянием ритуала мы долго болтали стилем напыщенным, священнодействуя над кильками и отдавая должное чайной колбасе. Хотя мы всегда усердно приглашали Марью Ивановну посидеть с нами, но она отговаривалась хлопотами с самоваром и только иногда присаживалась на стуле у самой двери и пристально смотрела на Катю, которая казалась ей, как была и для нас, подлинной королевой, посетившей лачугу бедноты.
И, конечно, ей никогда не могло бы прийти в голову, что эта королева в иную минуту жизни может завидовать ее бедности, миру и простоте ее семейной жизни.
Рюмка воды
Что мне делать с Мартыновым? Он пьет вторую неделю: как на грех получил от брата деньги сразу на два месяца вперед.
Пьет Мартынов водку, и пьет дома; никакой закуски ему не требуется. Нагрузившись, он поет «Благообразного Иосифа» или сам с собой разговаривает. Ночью трезвеет и в одной рубашке выходит во двор, гуляет, хотя но ночам холодно и сыро.
Уговаривать его бесполезно. Когда Мартынов пьян, он преисполнен презрения ко всем и ко всему. Прозрение ко мне он выражает тем, что, отворив дверь в мою комнату, показывает мне распухший язык, затем захлопывает дверь с нехорошим ругательством. Марья Ивановну боится показываться ему на глаза, хотя Мартынов очень редко скандалит «по-настоящему». Мария Ивановна его не осуждает и даже не протестует против такого поведения жильца: на нашей улице, полной притонов, смотрят на пьянство не как на порок, а как на несчастье, людям судьбою ниспосланное.
Как-то раз я задумал принять меры, отняв у Мартынова водку и деньги. Заглянув в его комнату, я увидал, что он спит лицом к стене. Я на цыпочках подобрался к его тужурке, но в ее карманах нашел только медную мелочь. Тогда я протянул руку к стоявшей на столе еще полной бутылке водки.
И вдруг он вскочил, будто этого только и ждал. Вскочил встрепанный и такой страшный, что я едва не уронил бутылку.
– Поставь обратно!
– Брось, Мартынов, не пей. На кого ты стал похож!
– Поставь бутылку!
Я, конечно, поставил.
Он взял бутылку и, смотря на меня пристально воспаленными глазами, стал пить из горлышка. Нужно было для этого запрокинуть голову, но он хотел смотреть на меня, на производимое впечатление, поэтому, булькая водкой, он постепенно приседал на корточки. Отпив несколько полных глотков, он обтерся рукавом рубашки и, сделав хитрое-хитрое лицо, очень трезвым, только хриплым голосом сказал:
– Красавец, ужели я вам не нравлюсь?
– Не нравишься, Мартынов.
– Тогда, красавец, пойдите вон.
Я двинулся к двери, но на ходу спросил:
– Зачем ты пьешь, Мартынов?
Лицо его стало внезапно искренне удивленным, и по-прежнему трезвым голосом он ответил:
– Как же иначе быть? Ведь положение безвыходное!
– Какое положение?
И опять, встав и внезапно изменив лицо, он ответил хриплым голосом:
– Как сказано выше – ступайте вон. Можете ехать в Сок-кольники к к-королеве.
Сразу опьянел, забормотал непонятное и повалился на постель.
Дождавшись первой светлой минуты, я решил проветрить Мартынова, а кстати и устыдить его, свозить к Кате. Он был очень жалок, видимо сам себя боялся, и довольно легко согласился:
– Только ты королеве-то не рассказывай.
В то время, за отсутствием трамваев, поездка в Сокольники занимала добрый час времени. Мы взобрались на империал конки, где за станцию брали три копейки, и наслаждались воздухом и рассматриванием вереницы пешеходов, шедших толпой с Сухаревки и на Сухаревку. На подъеме к Красным воротам к конке пристегнули пару рыженьких лошадок, на одной из которых сидел мальчишка, неистово махал руками и подстегивал припряжку. Кондуктор для бодрости ударял левым локтем по цепи, на которой висел звонок, лошади рвались, и мы ехали с гиканьем и веселым звоном. Мартынова я привез действительно проветренным, хотя лицо его еще оставалось опухшим.
Мы приехали за час до обеда, и было приятно узнать, что Евгений Карлович уехал в город, значит, мы обедаем втроем.
Мартынов держался бодро, шутил и предупреждал, что у него сегодня волчий аппетит.
Перед тем как сесть за стол, Катя вызвала меня и спросила, подавать ли к столу водку. Я знал, что Мартынов, когда его запой кончается, сразу делается выдержанным, но что рюмки две ему за обедом необходимы для равновесия, иначе он затоскует и впадет в мрачность.
Не знаю, почему мне пришла в голову необычайно глупая мысль – подшутить над Мартыновым. Когда Катя вышла из столовой, я убрал со стола графинчик водки и заменил его другим, в который налил воды.
Мы сели, и я налил нам обоим по рюмке, выпил свою, нарочно крякнул и закусил. Затем стал внимательно наблюдать, как выпьет свою Мартынов.
У него после запоя сильно дрожали руки. Он это знал и делал все движения медленно и сосредоточенно: положил себе на тарелочку закуски, надломил кусок хлеба, наконец протянул руку к рюмке.
Когда я увидал его дрожащую руку, его глаза, устремленные на рюмку, его заранее выпятившиеся губы, как это бывает у привычных пьяниц, – я понял, что поступил плохо; но было уже поздно.
Медленно, слегка стуча стеклом о зубы, Мартынов вытянул воду – и проглотил. Затем он внезапно побледнел, уронил руку с рюмкой и откинулся. Я думал, что он в обмороке – и действительно глаза его на минуту закатились. Вдруг он взглянул на Катю почти бешеным взглядом, пошатнулся на стуле и хотел встать.
Я перепугался:
– Мартынов, прости, голубчик, это я хотел подшутить над тобой. Прости меня!
Катя ничего не понимала. Я объяснил ей:
– Я налил ему воды. Ужасно глупо!
Мартынова трясло; зубы стучали, лицо краснело, бледнело, и он сидел, не меняя позы. Наконец он овладел собой и пробурчал:
– Ничего… Это не от того…
И заковырял вилкой закуску на тарелке.
Я достал графинчик водки и налил Мартынову. Не подымая глаз, он выпил. Ему очень хотелось пошутить и показать, что это «ничего», но, хорошо зная его, я видел, что ему плохо и что моя шутка может иметь печальные последствия.
Катя старалась поддерживать разговор, журила меня, говорила, что она бы страшно рассердилась, если бы ей подсунули, например, соли вместо сахару. Мартынов молча ел и так же молча наливал себе за рюмкой рюмку. Катя смотрела на меня умоляющими глазами, но я не смел остановить его, хотя видел, что уже с первых трех рюмок он был пьян. Опять на лице его появилось знакомое мне выражение пьяной иронии и настороженности; попробуй я убрать водку – выйдет, пожалуй, хуже.
Обед кончался в молчании. Когда подали сладкое, Мартынов, опершись на локоть, на минуту задремал. Мы переглянулись, – но он внезапно открыл глаза и поймал наши взгляды. И вдруг он засмеялся своим тяжелым смешком, прищурился на Катю, одобрительно кивнул и сказал заплетающимся языком:
– Ага, к-кор-ролева!
Вслед затем графин, тарелки, солонки, хлеб – все посыпалось на Мартынова. Одной рукой он ухватил и стянул на себя скатерть, затем другой рукой с силой оттолкнул длинный и тяжелый стол.
Катя вскрикнула. Мартынов хмуро и грузно встал, поднял руки над головой и грохнулся на осколки посуды. У него был припадок, и не моими слабыми руками было с ним справиться. Он отбивался, расшвыривал ногами и руками стулья, столики, упавшие вазы с цветами. Он не кричал, только напряженно стонал. Руки его были порезаны осколками посуды, серая тужурка перепачкана кремом.
Мы уже хотели послать за кем-нибудь из рабочих, когда так же внезапно Мартынов затих. Катя выслала прислугу из столовой, и мы с ней осторожно приподняли Мартынова и повели его в гостиную, где уложили на диван. Он старался передвигать ногами и смотрел виновато и испуганно, как больной. Когда мы его уложили, он сразу уснул мертвым сном.
Чтобы не будить Мартынова, мы притворили двери и ушли наверх к Кате. Иногда я спускался и слушал: Мартынов спал.
– Как это ужасно, Костя!
– Да; и это я виноват. У него запой кончился, я знаю. Если бы я не выдумал этой глупости…
– Может быть, теперь он выспится, и все пройдет. Но он такой самолюбивый, будет мучиться.
– Он в тебя влюблен, Катя, и это хуже всего. Я боюсь, что он опять запьет, просто уж – от обиды. Как его удержать – право, не пойму.
Катя сказала задумчиво:
– Странная любовь… Разве от любви пьют?
– Пьют не от любви, а от… как это сказать… от безнадежности. Впрочем, Мартынов и раньше пил.
– Вот то-то. А все-таки что же с ним делать?
– Попробуй, когда он проснется, с ним поговорить, утешь его, скажи, что это все пустяки, что он болен.
– Я попробую…
Мартынов спал уже часа три-четыре. Мы не знали, нужно ли его будить, уложить в постель, или оставить так. Пожалуй, будет лучше, если я увезу его домой, – воздух может оказаться ему полезным.
Я еще раз спустился вниз и заглянул в комнату.
Диван был пуст. Мартынов исчез. В передней я нашел его фуражку, но пальто не было.
Я оставался у сестры до позднего вечера, думая, что Мартынов может вернуться. К ночи, захватив его фуражку, я уехал домой. Отворила мне заспанная Марья Ивановна. От нее я узнал, что Мартынов домой не возвращался.