355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Осоргин » Повесть о сестре » Текст книги (страница 7)
Повесть о сестре
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:42

Текст книги "Повесть о сестре"


Автор книги: Михаил Осоргин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Вечером, дома

Я сижу у стола, зубрю курс гражданского права и думаю о том, какой я все-таки хороший: не пьяница, давно не играл на биллиарде, во второй половине месяца еще имею в кармане семь рублей и прочитал сегодня двадцать страниц гражданского права. Пересчитываю: ну, не двадцать, а все-таки шестнадцать.

Мартынов лежит в своей комнате на постели совершенно трезвый. После печального путешествия в Сокольники он пропадал два дня, и где он был – я так и не знаю. Он явился домой поутру, усталый, бледный, пришибленный, в чужой потасканной штатской шляпе с большими полями; теперь вторые сутки он отлеживается и со мной не разговаривает, только говорит: «Спасибо, Костя», – когда я ставлю перед ним стакан чая и тарелочку с хлебом и колбасой. Да еще, когда я попробовал спросить: «Ну что, Мартынов, плохо?» – он посмотрел удивленно и ответил:

– Нет, почему же? Ничего.

Но пора бы и заговорить Мартынову!

Вообще пора бы остепениться. Учебный год кончается, скоро экзамены, на улицах уже появились лотки с мочеными яблоками. Лично я побаиваюсь гражданского права – у нас Кассо [18]18
  Кассо Лев Аристидович (1865–1914) – известный юрист, министр просвещения Российской империи (1910–1914).


[Закрыть]
!

Начинает смеркаться. Слышу, как Мартынов встал и умывается.

– Погулять не пойдем, Мартынов?

Он входит, садится на мою постель и смотрит на меня молчаливо и задумчиво, как нездешний. Положительно – пора Мартынову заговорить!

Пока я думаю, как ему помочь в этом, он заговаривает сам, отведя глаза в сторону:

– Скажи, Костя, очень гадко это вышло?

– Что?

– Ну, ты знаешь что. Там, у королевы…

– Да, нехорошо, конечно.

Он, помолчав, продолжает:

– Больше уж не увижу ее.

– Вот чепуха. Как не увидишь? Поедем к ней в воскресенье – и все.

– Нет, больше не увижу.

– Это я был виноват, Мартынов, ты меня прости.

– Чем ты виноват? Нет, брат, тут дело сложное… то есть не сложное, а совсем простое.

Хорошо все-таки, что Мартынов заговорил! Теперь понемногу неприятное забудется.

Мы вышли вместе, друзьями, чтобы прогуляться по улицам, посмотреть, как опускается вечер и зажигаются фонари. На нашей улице, на знаменитой Грачевке, пусто; ее жизнь оживляется к ночи: начинают работать притоны, появляются бойкие девицы и молодые люди с шарфами на шее. Прошли Сретенку и Лубянку, миновали Китай-город, вошли в кремлевские ворота – нечаянно как-то, не условившись. Было сумеречно, вечер предвесенний, воздух в Кремле чист, холодок приятен. Остановились взглянуть, как зажигаются огни в Замоскворечье. И тут Мартынов сказал мне:

– Вот ведь как тут хорошо и красиво. И на душе мир, и умирать не хочется.

Никогда не говорил Мартынов таких слов и таким особенным тоном! Я покосился на него с удивлением. А он продолжал:

– Одно слово – Москва! Как я, бывало, мечтал о Москве да о Кремле, когда жил в нашей глуши. Вот, думаю, только бы попасть в Москву – а там уж все само станется. И буду я не таков, каким был. Ты, верно, тоже о Москве мечтал?

– Ну, еще бы!

– Вот и попали в Москву. Вот и в Москве.

Помолчали. И опять он заговорил:

– Мой батька, когда жив был… он был священником в селе, и был у него дьякон, оба тоже выпивали… бывало, сидят вечером перед бутылкой, закусывают только огурцами и все считают: пристань такая-то, пересадка, опять пристань… это они будто едут в Москву и на каждой остановке пьют. И как доезжали до Пьяного Бора – сразу по три рюмки, и дальше уж, бывало, и не едут. Оба от вина сгорели. А вот мой брат, он совсем не пьет, удержался; и все отцовское наследье мне досталось.

– Ты тоже удержись, Мартынов.

– Что? Да… А видишь, Костя, вон там, правее моста, загорелся зеленый огонек… Аптека там, что ли? И в воде отражается. Хороша наша Москва, Бог с ней! Ты любишь ее?

– Люблю, как же ее не любить?

– Да, как ее не любить, ежели она – Москва! Ну, Костя, пойдем.

Когда шли мы обратно, Мартынов смотрел по сторонам: и на маковки храмов, и на все здания, в сумерках серые, и на Царь-пушку, и на темнеющее небо – точно видел все впервые по-настоящему, то ли здоровался, то ли прощался. Расстались мы с ним на Лубянской площади: мне нужно было пройти на Покровку к знакомым. Когда расставались, он сказал как-то смущенно и будто равнодушно:

– Сестру-то, королеву нашу, скоро увидишь?

– Думаю, на днях; а что?

– Да так. Увидишь – кланяйся.

– Поклонюсь.

– Ну, прощай, Костя.

– Прощай, Мартынов. Ты домой?

– Домой.

– Я вернусь поздно, только к ночи.

– Ладно.

Странный сегодня Мартынов! Совсем не как всегда. Такой тихий.

Я вернулся домой после двенадцати. Дверь мне открыла Марья Ивановна, в ночной кофте, возбужденная, – и зашептала:

– Что было-то! Страху-то было у нас!

– А что такое?

– Да ведь вот счастье, что я зашла! И Фрол Аполлонович дома был. Только спать легли. Он и срезал веревку.

– Да что случилось, Марья Ивановна?

– Как что случилось? Повесился товарищ ваш! Повесился на крюке.

И рассказала мне взволнованным шепотом и точно бы с радостью, как она прислушалась, будто стонет и будто все возится, и как у нее екнуло сердце, что не все ладно, как попробовала окликнуть, сперва тихонько, потом громче, потом постучала в комнату, а уж потом вместе с Фролом Аполлоновичем налегли на дверь – и задвижку сбили.

– А он уже висит, только еще качается. Я закричала голосом, а Фрол Аполлонович побежал за ножиком, а ножик тупой, я поддерживаю, а он режет, едва перепилил. Я и удержать не могла – так он и на пол рухнул.

– И что же теперь?

– Лежит. Да ничего, жив, совсем очнулся и на постель лег. Не велел нам приходить. А мы не спим, вас ждем, слушаем – опять бы чего не вышло. Шею-то он стер себе. Не знали, бежать ли за полицией, или как…

Я на цыпочках прошел в комнату Мартынова. Он лежал с закрытыми глазами, и на столе горела свеча, оставленная Марьей Ивановной.

Я не знал, что спросить. Спросил:

– Ну, ты как, Мартынов, ничего?

Он открыл глаза, улыбнулся мне грустно и сказал:

– Ничего. Ты уйди, Костя. Ты не бойся, я это так. Больше не буду. Это чепуха, глупости.

– А зачем ты, Мартынов?

– Иди, иди, говорю: чепуха. Раз говорю: не буду, значит, не буду.

– Даешь слово?

– Даю слово. Ты иди, спи.

Часа два я лежал, прислушиваясь. Из комнаты Мартынова, дверь в которую я оставил открытой, доносилось ровное дыхание. Раз он тихо застонал, очевидно во сне.

Заснул и я.

Я не все понимаю

Катя окончила свои двухгодичные архитектурные курсы. То, о чем она некогда мечтала с сияющими глазами и чему мы не очень верили, – случилось просто и естественно. Она – одна из первых женщин-архитекторов в России. И она – на виду, ей обещают карьеру, к ней очень почтительно относятся ее профессора.

Я не замечаю в Кате никакой особенной радости. Она довольна – и только:

– Планы будущего. Ну, там увидится…

Она устроила обед своим профессорам и однокурсницам. Все они не показались мне людьми интересными. Приятнее других архитектор Власьев, и раньше бывавший у Кати. На обеде я заметил, что к нему с особым, подчеркнутым вниманием относится Евгений Карлович и что Катю это не то чтобы беспокоит, а немного удивляет. Зато Виктор Германович, родственник Катиного мужа и наш партнер по винту, смотрит на Власьева враждебно и был бы не прочь с ним сцепиться, конечно – в корректнейшем споре. Сама Катя выделяет Власьева простотой к нему отношения, как к своему в доме человеку, хотя частым гостем Власьев никогда не был.

Я, как тоже «свой», но только в значительной мере чуждый этой новой компании, невольно приглядываюсь. И довольно скоро я прихожу к убеждению, что Власьев влюблен в Катю и не умеет этого скрыть, что это замечаю не один я и что знает это и Катя. Ей неприятно? Нет, я этого не вижу. Но ее это стесняет.

К вечеру большинство гостей уехало в город, а мы, оставшиеся, пошли на Сокольничий круг, где уже начались концерты. К моему удивлению, пошел с нами и Евгений Карлович. Он – в на редкость хорошем настроении духа и особенно любезен со мной: расспрашивает об университете и даже высказывает либеральные мысли, совсем ему не свойственные. Мне начинает казаться, что вот-вот он расскажет мне легкомысленный анекдот или предложит мне вечную дружбу: еще никогда таким я его не видал.

Как полагается, мы гуляем по кругу. Катя с Власьевым впереди. Иногда она повертывает к нему голову и смотрит на него с внимательным изумлением. Власьев часто оглядывается, будто случайно, и говорит безостановочно. Я чувствую, что муж Кати, не отставая от меня и продолжая меня занимать, сам наблюдает за Катей и Власьевым. И я не могу понять, почему на лице Евгения Карловича плохо скрытая радость, даже какое-то, довольно противное, торжество.

Приятно, что Виктор Германович не пошел с нами. Он остался подремать и обещал, если составится винт, быть вечером партнером.

Все это не нравится. Братское чувство мне подсказывает, что сестру подстерегает какая-то опасность, о которой она не догадывается. Но ведь возможно, что мне это только кажется.

Обратно я иду с Катей и ее сокурсницей, а Евгении Карлович и Власьев с двумя другими дамами. Но дам занимает только Евгений Карлович, который сегодня исключительно мил и галантен. Власьев идет вместе с ними, но молчит или рассеянно улыбается, когда это ему кажется необходимым.

Сейчас неудобно, но после я с Катей поговорю. Только о чем же?

Гости, кроме одной из дам, прощаются и уезжают в город; в их числе и Власьев. Евгений Карлович долго и сердечно трясет руку Власьева и просит бывать почаще, а по уходе его немедленно делается солидным и скучающим; очевидно – теперь он предоставит нас самим себе и запрется в кабинете или уедет в город.

Когда Катя прощается с Власьевым, она громко отвечает на его тихий вопрос:

– Я подумаю и скажу вам.

Затем, когда Власьев отходит, она говорит, обращаясь ко мне:

– Знаешь, Костя, он предложил мне работать вместе. У него сейчас три постройки на ходу, в том числе одна очень для меня интересная: здание Народного дома.

– Ты согласишься?

– Я хочу подумать. Это не совсем просто, тем более что не все в Москве, придется иногда уезжать.

Евгений Карлович, конечно, слышит, но смотрит в сторону, где его заинтересовала собака. Впрочем, ведь Катя говорит не с ним, а со мною. И я отвечаю Кате:

– По-моему, это очень интересно. Я бы на твоем месте согласился. Тем более что Власьев – очень видный архитектор; и человек приятный.

– Даже слишком видный, чтобы работать с ним, как он мне предложил, на равных началах. Я что-то даже не совсем поняла его. Но мы еще поговорим с ним.

Евгений Карлович не нашел собаку достаточно породистой и теперь идет домой впереди нас, хотя это неделикатно, так как с нами дама. Но он уже не хочет быть обаятельным.

Дама, наша спутница, поздравляет Катю:

– Вы сделаете блестящую карьеру! Сколько мужчин вам позавидуют.

По глазам дамы, впрочем довольно добродушной, я вижу, что позавидуют Кате не одни мужчины.

Что-то такое произошло, чего я еще не усвоил и не разобрал. Я вижу одно: Катя тоже не все понимает и явно обеспокоена. Казалось, она должна бы радоваться и окончанию курсов, и своему успеху, а этой радости я в ней не вижу. Что-то ее тревожит. Что?

Мы проводим довольно скучный вечер. Дама плохо играет в винт, Виктор Германович едва сдерживается, и после трех роберов мы с удовольствием покидаем столик.

Я охотно остался бы переночевать у сестры, но на носу экзамены – нужно с утра засесть за лекции. Даже Мартынов, который в последнее время очень остепенился, – даже он зубрит по целым дням и никуда не выходит. Два экзамена он уже сдал; а у меня первый на этой неделе.

И это весной! Разве для того весна, чтобы гнуть спину над книгами? Какая нелепость!

К маме

Когда весна только-только начинается, первыми вянут меховые шапки и шапочки, за ними стареют, линяют и делаются смешными и неуместными шубы, пальто и теплые перчатки, пальцы которых к этому времени уже не переносят дальнейшей починки. Затем внезапно все девушки хорошеют, и не потому, что их красит весенний наряд, а просто потому, что они в это верят. Что касается до нас, студентов, то мы раньше всех выходим гулять без пальто.

И небо уже не просвечивает сквозь ветки деревьев Тверского бульвара. Акварель кончилась – начинается масло летних красок. Городская весна приходит быстро, сразу распускается, но держится подолгу, потому что она и в городе, как в деревне, все-таки медлительна, все-таки она русская весна, а не какая-нибудь.

И когда экзаменам подходит конец, уже все цветет давно, а иной лист-скороспелка успел пожелтеть и лежит на дорожке, плохо усыпанной песком. Может быть, впрочем, это был больной листик. Почтальон принес деньги, – и это деньги на дорогу, их не истратишь, их убережешь. Еще неделя, только одна неделя. Уже заранее делается жаль Москвы – скоро расстанемся.

Впереди идет стройная и высокая дама, одетая с особым изяществом, под руку с господином в сером пальто. Серое пальто знакомо мне по походке. И усы. И профиль. Это – архитектор Власьев. А с ним – да ведь это Катя в новом весеннем костюме, которого я еще не видал!

Я догоняю их не сразу. Мне приятно неожиданно встретить в городе сестру. Но я чувствую, что Власьев будет не очень доволен нашей встречей. Вероятно, он провожает Катю после работы и хотел бы подольше остаться с ней вдвоем. Как хорош сейчас воздух, как приятно пройтись под руку с красивой женщиной. Завидую Власьеву! Завидую, что Катя ему не сестра.

Я подхожу сзади со стороны Кати и слышу ее голос:

– Я-то понимаю… Я отлично все понимаю, ведь я не малый ребенок. И сердиться мне не за что, я вам верю. Но неужели вы не можете…

И Катя внезапно обертывается: она услыхала и узнала мои шаги:

– Костя?

Она высвобождает руку, прижатую Власьевым, и бросается ко мне с настоящей радостью:

– Как хорошо, что я тебя встретила! Ты из университета? Я хотела сейчас к тебе заехать, но боялась не застать дома. У меня к тебе дело, и такое… ты никогда не догадаешься.

Власьев здоровается и старается быть приветливым; но вид у него немного убитый. Во всяком случае, я ему больше не завидую.

– Ты можешь, Костя, поехать сейчас ко мне?

– У меня экзамен, Катя.

– Завтра?

– Нет, через три дня. Последний. Впрочем – пустяковый, готовиться почти не нужно. Все важные я сдал.

– Ну вот что, Костя, мы дойдем вместе до Страстного, а там возьмем извозчика и поедем к тебе, только на полчаса. Нужно решить одно дело.

– Я с вами распрощаюсь здесь, – говорит Власьев.

И вид у него совсем не счастливый. Почему-то мне это приятно.

Катя протягивает ему руку:

– Завтра мы увидимся в студии.

– Слушаю.

– Я боюсь, что работу сегодня не подготовлю. Ничего?

– Пожалуйста.

– А дня через два – непременно сдам вам все, и тогда…

Власьев приподымает голову в ожидании, а Катя продолжает:

– …и тогда вы дадите мне отпуск на месяц, а то и немножко больше.

– Отпуск? Дело ваше – но почему?

– Я вам после скажу. Я, кажется, уеду.

Он молча кланяется, слишком рыцарски и почтительно, и мы уходим.

– Куда ты хочешь уехать, Катя?

Она смеется возбужденно и весело:

– Никуда не собиралась, а вот сейчас, как тебя увидала, нечаянно решила. И я, Костя, ужасно рада! Я поеду с тобой к маме.

– Нет – правда, Катя?

– Ну да. Мне хочется видеть Волгу и Каму, и я соскучилась по маме.

– Мама будет так счастлива!

– И я буду счастлива.

– И я!

– Мы все, Костя. И это мне необходимо: уехать. Как это удивительно вышло, что я тебя встретила на бульваре. Точно судьба! Ты был мне в эту минуту всех нужнее.

– Какое же у тебя ко мне дело?

– Дело? Да никакого. Вот только это. Хочешь – поедем на Воробьевы горы или куда вздумается? Я не хочу домой. Сегодня чудесный день.

– Ты хотела ко мне?

– Нет, я просто хотела пробыть с тобой подольше, если ты только можешь, если твои лекции подождут. Я, кстати, голодна. Ты не обедал еще? Хочешь – поедем в «Прагу»?

– Лучше пройдем пешком, это ведь почти рядом.

– Ну вот и чудесно. Дай мне руку. Я тебя сегодня угощаю обедом. А скоро, Костя, мы будем есть пьяноборских раков и стерлядь кольчиком – на пароходе. Какая прелесть!

Мы обедали в «Праге» и даже пили вино. Катя была так весела и казалась такой счастливой, что я не мог приписать это только весеннему воздуху. Что-то с ней произошло.

Когда мы в третий раз чокнулись стаканами, она мне сказала:

– Я верю в судьбу. Мне сегодня очень нужно было немножко семьи, а здесь, в Москве, моя семья – только ты. Не к Лизе же идти мне с моими горестями! А детям не расскажешь. Мама далеко…

– Какие у тебя горести?

– Горестей, пожалуй, никаких нет, то есть новых. А могло бы случиться многое. Ну, теперь мы поедем к маме. Вот чудесно!

– Ты думаешь надолго поехать?

– Ну, на месяц, на два, пока поживется. Мне не хочется быть сейчас в Москве.

– Тут при чем-то Власьев?

– Он тебе не нравится?

– Почему же, он приятный человек.

– Да, он хороший человек. Он мне нравится очень. Но, конечно, он такой же, как все.

– Он объяснился тебе в любви?

Она ответила задумчиво:

– Это-то ничего. Может быть, он и действительно меня любит. Это-то ничего…

– А что же?

Катя отчетливо сказала фразу, которая, должно быть, давно в ней сложилась и которую она часто мысленно повторяла:

– Видишь, Костя, нигде и никогда ничего нельзя найти, никакой нельзя придумать себе жизни, чтобы сейчас же перед тобой не оказался человек, который смотрит поверх твоих желаний и интересов и который ждет от тебя одного и того же… Будь он самый хороший… Сначала ему нужна ты, а твоя жизнь – дело второе. И сразу все рушится. И так всегда.

Мне было приятно, что сестра так откровенна со мной. Я казался себе как бы старшим братом, призванным обсудить ее «дело» и дать ей мудрый совет.

– Ты странная, Катя. Но ведь так уж мир устроен, и ничего в этом дурного нет. По-моему, если тебе, например, нравится Власьев, ты могла бы развестись с Евгением Карловичем и выйти за Власьева замуж.

Она посмотрела на меня удивленно, но спокойно ответила:

– Да, конечно.

– Или… значит, ты его не так любишь.

– Не знаю, вероятно.

– Так в чем же дело, Катя?

Она отвечала рассеянно:

– Дело в том, что… я ведь говорю: так всегда и будет. Это очень трудно объяснить, Костя, и понять трудно. Нужно быть женщиной… Вот поэтому мне так хочется к маме. Мы поедем, правда?

– Конечно, поедем.

– Ну – вот и все. Вот и хорошо…

В предутрии

В юности, когда я еще всерьез мечтал сделаться заправским писателем и еще не угадывал, что жизнь моя незаметно протечет в работе, может быть и полезной, но далекой от области литературы, я нередко, любуясь картинами природы, мысленно пытался воссоздать их в слове. Никто тогда не сказал мне, что перо, даже в руках человека, всю жизнь посвятившего искусству слова, бессильно изобразить неизмеримую и поистине земную, близкую нам, почти домашнюю красоту тех мест, по которым лежал наш с сестрой путь из Москвы на нашу приуральскую родину.

Теперь, лучше зная бессилие искусства и полную беспомощность собственного пера, – я отсылаю к их воспоминаниям тех моих читателей, которым есть что вспомнить и из памяти которых картины чахлой европейской природы не вытеснили очарованья Камы, Волги, Урала, нашего Севера и нашей Сибири. Милостью судьбы, не скрывшей от меня ни одного уголка Европы – ни лазурных берегов ее Юга, ни ее скандинавских красот, – я мог проверить свои давние впечатления, мог сравнить и могу теперь сказать со спокойной уверенностью:

– Все, что есть прекрасного здесь, – есть и у нас; но и среднего нашего не найти нигде в Европе.

И я не буду лицемерить: это сознание вновь до краев наполняет русской гордостью мою душу, опустошенную рядом иных, слишком невыгодных для нас сравнений. Затерянный, затолканный в толпе чужих, самоуверенных, презрительных людей, – я снова чувствую себя сыном и гражданином великой, богатейшей и прекраснейшей из стран. И, страдая ее сегодняшними бедами, я радостно улыбаюсь ее будущему.

Я в него крепко верю. Это делает меня счастливым.

* * *

В те дни цвела липа, и наш пароход разом рассекал и воды Камы, и воздух, густо напитанный цветеньем этого милого и ласкового дерева. По ночам не спалось в каюте, хотелось дышать сладкой свежестью реки и любоваться отражением в спокойной воде высокого берега, освещенного луной.

Гудел шедший сверху встречный пароход, коротким басом отвечал наш, матрос выходил из будки и размахивал фонарем – и там мелькал такой же фонарь на левом борту.

А иногда на нас надвигался едва видный ночью длинный плот с горящим на нем костром, нам кричали в рупор: «Лег-ше-е!», мы задерживали ход, – и все-таки голоса на плоту провожали нас очень сложной бранью. Это была особая водяная жизнь, и плыли мы в объятьях трех стихий, очарованные музыкой ночи.

Когда луна скрылась, мы разошлись по каютам; как ни прекрасна ночь, но ведь и утро прекрасно, и его было бы стыдно проспать. Мы встанем завтра пораньше и будем пить чай на палубе.

Эти трехдневные прогулки на пароходе в конце и в начале учебного года были для меня не только наслаждением, но и днями итогов прожитого и планов будущего. Сейчас я в последний раз ехал на родину студентом; будущим летом я вступлю в жизнь уже как взрослый человек, – и в этой жизни должен буду ясно определить свое место. И как ни был я молод и самоуверен, я все же понимал, что будущий путь моей жизни, весь путь, определится последним годом студенчества. Обдумать и наметить его – осталось не так много времени. А что я знаю? Куда я хочу пойти? Не выйду ли я на бездорожье в чистое поле?

В каюте, где всегда немного пахнет краской и мятым паром, было душно, и я долго не мог заснуть. Занавеска на окне посветлела – близилось утро. Я оделся, не забыв и теплого пальто, и вышел на палубу.

Река и ночью и днем постоянно меняет цвет и оттенки – в том ее главное очарованье. Был первый свет утра, которое рождалось в легчайшем тумане и неясных очертаниях. Я прошел на нос парохода, дивясь безветрию и любуясь борьбой ночи и утра.

И там я увидел сестру, которая тоже не спала и вышла в теплом капоте и оренбургской шали. Она сидела на палубной скамейке, подобрав ноги и сгорбившись. Когда я подошел, она не удивилась, что я не сплю, не двинулась и только взглянула на меня мутно глазами, полными слез, которых она не вытирала.

Я не спросил, почему сестра плачет, – почувствовал, что спрашивать нельзя. В полусумраке раннего утра лицо Кати показалось мне некрасивым, осунувшимся, постаревшим. Может быть, мне не следовало подсаживаться к ней, но теперь уйти было уже нельзя.

Мы сидели рядом не менее получаса – и слезы Кати все лились, ровно и безудержно. Если бы она рыдала, билась в истерике, ломала руки, – было бы понятнее и легче. Но я видел, что у нее нет сил даже пошевелиться. Слезы не смачивали шерсти ее шали и скатывались на колени.

Стало светлее, сидеть было холодно. Я не знал, что делать, и смотрел на бегущий берег, чтобы не смотреть на Катю.

Наконец она пошевелилась, и я решился сказать:

– Холодно. Ты не пойдешь в каюту?

Она не ответила, но сделала попытку встать. Я помог ей, и она оперлась на мою руку. Я довел ее до двери каюты, как больную или старую женщину, и слышал, как она опустилась на диван. Я подождал у двери, – больше ничего не слышно.

Помню: я не задал себе вопроса, почему сестра плачет, что могло вдруг так сломить ее, всегда такую бодрую и выдержанную. Я увидал ее горе – и принял его как естественное. Оно меня огорчило, но как-то не поразило неожиданностью; может быть, потому, что я увидал его нечаянно, в час, когда все, кто не спят, живут своим – не ожидая свидетелей. Может быть, это была не первая Катина ночь в слезах, – только раньше я не видал ее. Ведь и я не всегда был наедине таким, как на людях.

Я очень озяб и утомился. Закутавшись потеплее, я не успел задуматься над Катиной жизнью, еще одна страничка которой мне только что открылась. Ровный стук пароходной машины хорошо убаюкивает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю