Текст книги "Повесть о сестре"
Автор книги: Михаил Осоргин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
В чулане
Мое первое собственное отчетливое воспоминание о любимой сестре связано с преступлением и наказанием.
Я совершил преступление, и, должно быть, тяжкое, хотя я его и не помню. Только в совершенно крайних случаях неповиновения и каприза моя мать прибегала к высшей мере, социальной защиты – к чулану. Даже странно, чем мог я заслужить такую кару.
Насколько помню себя, я не был в детстве ни большим шалуном, ни озорником, ни революционером. Был мальчиком нежным, чувствительным, бесхарактерным, способным и женственным; любил красную смородину, ласку и книжки. Впрочем, всматриваясь в свои детские портреты, мы все склонны видеть себя в прошлом ангелочками, утратившими святость к годам зрелости. А как быть с проигрышем двенадцати гнезд бабок и с потерей битка, налитого свинцом? Не за эту ли раннюю игорную страсть посадила меня мама в чулан? Если да, то вот лишнее подтверждение бесполезности исправительных наказаний: я на всю жизнь остался азартным игроком; мало того – считаю азарт благороднейшей страстью, возвышающей человеческую душу.
Одним словом – меня посадили в чулан. Чулан был отличный, теплый, просторный. В нем стоял большой сундук, на котором можно с удобством расположиться, а на сундуке положено одеяло, чтобы сидеть было мягче. А чтобы не было мне, маленькому, страшно, со мной посадили Катюшу, мою старшую сестру, – ей было тогда уже лет двенадцать. Мы с ней сидели на сундуке и плакали.
Я плакал не от страха, а от горькой обиды. Взрослые всегда несправедливы и жестоки, даже отцы и матери, даже лучшие из отцов и матерей. Если я виноват – накажите, но не оскорбляйте, не унижайте человеческого достоинства. А чулан считался величайшим позором и оскорблением. Поэтому я ревел во весь голос, чтобы этот единственно доступный мне способ протеста был известен всему дому и вызвал раскаяние матери.
Сестра плакала, кажется, потому, что ей в чулане было страшно (она боялась темноты), а главное – ей было непонятно, почему она должна делить со мной наказание. А может быть, ей было жалко меня, утешить же не было никакой возможности: я рвался и бил по сундуку башмаками.
Сквозь рев я слышал, как гулко захлопнулась дверь в комнату, где был чулан. Это означало, что мама раскаянья не выражает и не хочет слышать моих неистовых рыданий. Теперь освободить меня могло только время. Не действует открытый протест – подействует жалость. И я присмирел, приготовившись быть несчастным страдальцем.
В темноте тишина родит жуть. В чулане могли быть мыши. Всего безопаснее было прижаться поближе к сестре и держаться за ее рукав. Так мы и сидели, тихо всхлипывая и прислушиваясь, не раздадутся ли шаги матери.
Думаю, что именно тогда и родились между нами близость и взаимное понимание, позже спаявшие нас крепкими узами нерушимой дружбы.
Когда протекла вечность, – не менее четверти часа, – задвижка чулана щелкнула и спокойный голос матери сказал:
– Катюша, выведи _э_т_о_г_о_ _м_а_л_ь_ч_и_к_а.
У меня было свое имя – Костя. В минуты ласки меня звали Котиком. Но сейчас я был только _э_т_и_м_ _м_а_л_ь_ч_и_к_о_м, безымянным, преступным, нераскаянным. Это могло бы стать поводом для новых горьких слез, если бы Катюша, обняв меня и подтолкнув к двери, не прошептала на ухо:
– Пойдем, Котик. Ты не плачь, мама больше не сердится.
Мы вышли, щурясь на свет опухшими глазами. Мамы в комнате не было: вероятно, ей было стыдно. Все еще держась за Катюшу, я пошел за ней в детскую, где она уложила меня на постель, погладила по голове и поцеловала. В этот момент моей настоящей мамой, доброй и понимающей, была Катюша. Когда она уходила, я с новой родившейся во мне нежностью посмотрел на ее косичку, свисавшую до полспины и украшенную лентой.
Потом из соседней комнаты до меня донесся громкий и убедительный шепот Катюши, по нескольку раз повторявшей:
– Замыслив расширить пределы своих владений за счет второстепенных… за счет второстепенных удельных князей, великий князь московский… великий князь московский предпринял поход…
Кумир
Год моего рождения был в семье траурным: осенью умер отец. Так я и рос – единственным мужчиной в доме: мать, две сестры, нянька, всех нас выходившая, и кухарка Саватьевна, женщина характера деспотического, но умевшая делать даже слоеное тесто.
Наш маленький мирок не делился на взрослых и детей. Няньку, например, никак нельзя было причислить ко взрослым; она была очень стара, но все же принадлежала к миру детскому, – жила нашими интересами, знала по именам сестриных кукол, говорила детским нашим языком, была участницей наших игр и наших тайн. Саватьевна жила и царила в кухне, на всех ворчала, особенно в субботний базарный день, но, в сущности, настоящим авторитетом не пользовалась; ее только побаивались. Взрослой была только мать, и как-то совсем нечаянно взрослой стала Катя.
Случилось это, кажется, тогда, когда Кате на Рождество сшили длинное платье, не такое длинное, как у мамы, но все-таки. Все это платье на Кате рассматривали, и она стояла посреди комнаты в большом смущении. Я ждал, что вот Катя сделает шаг и запутается ногами в юбке. Няня же сказала:
– Таперича совсем невеста наша Катенька.
Платье носилось по праздникам, а в будни Катя ходила в прежнем, коричневом, с черным фартуком. Но теперь и в нем она оставалась взрослой. После длинного казалось, что не это, старое, стало короче, а Катины ноги стали длиннее.
И еще случилось однажды, что почтенный и пожилой господин, пришедший навестить маму, поднялся с кресла, когда вошла Катя, и, здороваясь с нею, стукнул каблуком о каблук. Меня это очень поразило, и мое уважение к Кате еще повысилось. Уйдя в детскую, я долго расшаркивался там перед умывальником, стуча ногами и кивая головой, и, по-моему, выходило хорошо. А когда то же я проделал перед нянькой, она сказала:
– Нечего тебе, Костенька, передо мной, старухой, танцы танцевать. Сидел бы лучше да клеил картинки.
Когда у нас бывали гости, я старался держаться ближе к старшей сестре, подчеркивая нашу с ней дружбу. Когда она что-нибудь говорила, я смотрел ей в рот, потом переводил глаза на слушавших, чтобы видеть, какое она на них произвела впечатление. Все, что она говорила и делала, я считал как бы сказанным и сделанным мною самим. Когда ее хвалили, я краснел от удовольствия, точно это относилось и ко мне. Ластиться к ней было моей потребностью, и Катя, которой я, вероятно, очень надоедал, переносила мои приставанья с изумительной кротостью.
К Лизе, второй сестре, хотя она была почти на пять лет меня старше, я относился несколько свысока; дружба с Катей возвышала меня над Лизой. Лизу гладили по голове и говорили с ней покровительственно, а перед Катей почтенный господин щелкал каблуками. Выбора для меня не могло быть.
И еще об одном я догадывался, отчасти подслушав разговоры, отчасти полагаясь и на собственный вкус: о том, что наша Катюша лучше всех, что она очень красивая. Была у нее черная коса и на белом лице черные глаза и тонкие брови. Среди других Катя казалась особенно чистолицей, яркой и сияющей. Нельзя было этого не заметить. И голос ее казался мне самым звонким, и походка – самой смелой. Когда же Катя, задумавшись о важных своих делах, проходила по комнате на цыпочках, – эта привычка осталась у нее на всю жизнь, – я замирал от благоговения.
Когда я очень ей надоедал, она говорила мне:
– Подожди, Котик, мне нужно заниматься.
Она садилась за книжки, читала губами, а левой рукой крутила быстро-быстро прядку волос на виске. Это она готовила уроки. Вынимала тетрадку и писала в ней, согнув уголком указательный палец, а иногда водила по губам кончиком языка. Это тоже казалось мне очень почтенным и замечательным, и я невольно подражал всем ее жестам: трепал волосы и водил по губам языком. Но идеал – одно, а подражанье – другое. До Кати было мне, как до неба.
Когда Кати не было дома, жизнь становилась обыкновенной и будничной. Я гулял во дворе, рисовал, резал перочинным ножиком стол, разбирал колесики и винтики старого будильника, отданного в мое распоряжение, читал книжку «Робинзон в русском лесу» [4]4
Робинзон в русском лесу… – Имеется в виду книга: Качулова О. Робинзон в русском лесу. Рассказ для детей. Спб., 1881. 295 с. (4-е изд.-1900 г.). Об этой книге М. А. Осоргин писал во «Временах»: «Автора не помню, но лучшей детской книги не было никогда написано» (Времена. Париж, 1955).
[Закрыть]и занимался с мамой арифметикой. Через полтора года предстояло и мне поступить в гимназию; я уже был к ней подготовлен, мешали только малые мои годы. Было мне немножко досадно, что когда я стану гимназистом – Катя уже окончит гимназию; а то бы мы по утрам уходили с ней вместе. Теперь придется ходить только с Лизой.
Когда сестра возвращалась из гимназии, я выбегал в переднюю и смотрел, как она снимает шубку и торопится к себе в комнату умыться перед обедом. С нею возвращалось в дом оживление, мама улыбалась, нянька шлепала туфлями. Саватьевна гремела посудой. От Катиной шубки пахло свежестью и снегом.
А за обедом Катя рассказывала маме про подруг, про учителей, и все так интересно. Их имена и прозвища я знал отлично, и жизнь сестры мне казалась полной и праздничной, какой ни у кого больше быть не могло.
А может быть, и правда – это был лучший период жизни моей милой сестры, с которой я вскоре должен был расстаться до новой встречи совсем в иной обстановке, сложной, трудной и порой бессмысленной. Если бы можно было говорить жизни: «Остановись!» – и она бы останавливалась, или бы можно было возвращаться к возрасту, в прошлом лучшему, как возвращаются к родному берегу из напрасного дальнего странствия, – я бы из многих пережитых счастий выбрал счастье быть ребенком и смотреть на мир еще безбровыми глазами, молиться в домашней кумирне домашним богам, иметь впереди все, ничего не достигая, и строить испанский замок мечтаний из обгорелых спичек и пустых аптекарских коробочек. Если бы это было можно, я отказался бы даже от лучшего, что сейчас имею, – от моих воспоминаний.
Судьба
Вечер. Мамы дома нет.
По вечерам уютнее всего в столовой. Там большая висячая керосиновая лампа над столом, покрытым темной ковровой скатертью.
Сидим все: Катя с книжкой – только она не очень внимательно читает. Лиза рисует букет цветов, в котором каждый цветок очень правильно расположен, каждый лепесток похож на все остальные, и если справа две маргаритки, то и слева две маргаритки, а ленточка точно сейчас проглажена; у Лизы все всегда выходит аккуратным, приличным и скучным. Мне дали циркуль и бумагу; вся бумага перемазана кружками, и теперь я протыкаю ее ножкой циркуля и смотрю, что получается на свет. Нянька с необыкновенным искусством штопает пятку чулка, ею же когда-то связанного. В комнате тихо, и время проходит мимо нас, тикая маятником.
Сколько лет нашей няне? Пожалуй, много ей лет, совсем сгорбилась няня!
Она приподымается и тянется рукой к лампе – свету прибавить. Катюша отрывается от книги:
– Сиди, сиди, няня, я прибавлю.
– Спасибо, Катенька. Темно мне, глаза мои старые.
Катя смотрит на пламя лампы и, думая о своем, спрашивает:
– Няня, а тебе сколько лет?
– Лет-то сколько? А кто их знает, Катенька. В прошедшем году барыня считали, и будто выходило семьдесят восемь – семьдесят девятый. Это в прошедшем году летом. Стало быть, нынче в январе будет семьдесят ли девять либо все восемь десятков. Вот мне годов сколько, много годов.
Катя смотрит теперь на няню внимательно, точно в первый раз видит ее морщины и прядь седых волос, выбившуюся из-под платка. Платок няня никогда не снимает, и никто ее простоволосой не видал.
– Ты долго жила, няня! Много видела!
Няня соглашается:
– До-о-олго живу! У нас в роду все подолгу жили. Пора бы и помирать мне, Катенька. Вот только хочу повидать, как ты замуж выйдешь.
– А может быть, няня, я совсем не выйду замуж.
– Как же можно! Ты девушка красивая, здоровая, в девках не засидишься. Вот только дай гимназью кончишь.
Катя смотрит на нянин платок и старается представить себе две картины. Вот она, Катя, сидит в девках и на всех сердится; мимо ходят люди, веселые, разговаривают, а она сидит неподвижно в девках и молчит. Или – вот она замужем, пьет чай в такой же столовой, а рядом муж мешает в стакане ложечкой и ест печенье. Но представить себе мужа Катя никак не может.
– Няня, а ты погадай мне, выйду ли я замуж.
– Да ведь што мое гаданье. Может, правда выйдешь, а может, и так, понапрасному.
– Погадай, няня.
У няни в ее чуланчике лежат на полке карты в железной коробке. Этими картами она гадает уже лет двадцать и менять их не хочет, так к ним привыкла. Карты согнуты и почернели. У дамы бубен усы, у короля червей угол обрезан до уха. Катюша знает, что она – дама треф.
Дама треф ложится посередине, и на сердце у нее закрытая карта – без угла. Няня слюнит пальцы – без этого карту от карты не разлепить. Налево – дорога, направо – деньги.
– Ну, няня, что выходит?
– А чему тут выходить? Дурного ничего нету, все благополучно. То ли куда уедешь, то ли тут будешь жить с достатком. А надо быть, дорога, все три шестерки. Вон седьмерка виней – это тяжелые хлопоты, да, может, она потом уйдет.
Карточные масти няня зовет по-старинному: «буби, вини, крести».
На сердце оказался король червей. Но няня не уверена.
– Это кто, няня, суженый?
– Надо быть, суженый, только человек пожилой.
– Старик?
– Зачем старик? Может, и не старый человек, а с положением, в годах, не лоботряс какой. И из себя белокур.
– Ну и что же, няня?
– А разве я знаю! Может, и замуж за него пойдешь. За почтенного человека и лучше, не будет с его стороны никаких шалостев.
– Это какие шалости, няня?
– Всякие бывают, если человек неверный. Жена дома сидит, а он мотается.
– Как, няня, мотается?
– А так и мотается, что все бегает.
– По гостям?
– По гостям да по трактирам, кто их знает.
– Я такого не хочу, няня.
– Кому ж такого надобно, какая с им жизнь!
Опять выходит дорога и письмо. Катя на минуту задумывается. Едет она на пароходе или по железной дороге, пишет письма маме, няне, подругам. И сидит рядом с ней кто-то, неизвестно кто, дергает за руку, заглядывает, не дает писать.
Няня гаданьем недовольна: много черных карт, виней и крестей, окружили даму. Одна надежда – уйдут. Но как раз ушла вся сердечная масть, остались хлопоты, да туз и десятка бубей. Деньги будут, а любви особой не видно, даром что лег король прямо даме на сердце. Мало хорошего.
– Ну, няня?
– А что ж няня? Какая твоя няня гадальщица? Карта, она ляжет, как ее положат, верить ей тоже нечего. Другой раз другое выйдет.
– А сейчас нехорошо вышло?
– Особо плохого ничего нет. Зачем плохое? Ну и хорошего особенно нет. Богатство – это хорошо. Хоть и не в деньгах счастье, а и без денег не проживешь.
– А замуж выйду?
– А как же не выйдешь? И без карты выйдешь, и по карте так.
– А счастлива буду, няня?
Тут нянька сердится:
– Счастье, милая, сам себе человек делает. Люби мужа – вот тебе и счастье. С неба оно не свалится, счастье. И все это гаданье выходит – одна глупость.
– Ты картам не веришь, няня?
– Чего им верить, я и так знаю, без карт.
И правда: восемьдесят лет на свете проживши – как же не знать няне, в чем счастье и как его добывают! И сама была замужем – в свое время досыта наплакалась. В деревне, где жила няня молодой, про счастье так говаривали: «Счастье да трястье на кого нападет». А то еще сами на себя плакались: «Таков наш рок, что вилами в бок».
– Главное дело, Катенька, чтобы за большим не гнаться, малого не пропустить. Кому какая доля выпадет. Кто другого жалеет, тому и жить легче. А бояться нечего – от судьбы не убежишь.
Няня охает, несет коробку с картами обратно в свой чуланчик. Лиза раскрашивает зеленым, красным и желтым третий букет цветов – все три одинаковы: по две маргаритки справа, по две слева; и только ленточки разного цвета. Я доломал до конца графитик в циркуле. Катя снова склонилась над книгой; смотрит она не на страницу, а на рисунок скатерти – но и его не видит. Задумалась Катя.
Звонок в передней: мама вернулась.
Катя что-то придумала
С утра у нас в доме волненье и суета. Мама звенит ключами, няня стучит ящиками шкапов и комодов, часто вбегает Саватьевна что-нибудь показать, а то вызывает маму на кухню.
Мне все это любопытно, но меня совсем затолкали:
– Костенька, да не вертись ты под ногами!
Примечательно, что перед обеденным часом мне дали хлеба с ветчиной и стакан молока: значит, обед будет поздно. Известно также, что к обеду будут гости: из буфета вылезло все столовое серебро, а из магазина принесли несколько бутылок вина. Вино у нас бывает только на Пасху, – значит, сегодня день совсем особенный.
Он и вправду особенный. И вообще в последние дни происходит что-то не очень понятное. Катя, например, все время ходит на цыпочках, и к ней нет приступу. О чем ее ни спросишь – она отвечает рассеянно, а то и совсем не ответит. И мама постоянно останавливает:
– Костя, не надоедай Катюше. Иди и играй или почитай что-нибудь.
Мама все шепчется то с няней, то с Катей, а то ходит с заплаканными глазами. Что-то случилось, и, по-видимому, с Катюшей: все на нее смотрят, вздыхают, качают головой.
Кое о чем я, впрочем, догадываюсь, так как слышал странный разговор между мамой и няней:
– Чего же убиваться, барыня, чай, по своей воле идет.
– Няня, да ведь она совсем девочка, ничего не понимает.
– Чего ж тут и понимать-то, тут и понимать не надобно.
– Может быть, она его и не любит.
– А не любит – полюбит, барыня, наука нехитрая.
– Ведь на всю жизнь нянюшка!
– Это конечно.
– Подождать бы год-другой.
– А чего ждать, барыня? Она-то подождет, ему ждать невозможно, он человек в годах и с состоянием. Этакий сразу другую себе найдет.
– Бог с ним, с состоянием.
– Как же можно, барыня! С деньгами все легче жить, чем без достатка, особенно коли человек почтенный.
– Не знаю, нянюшка, как-то все внезапно вышло. Уж очень скоро.
– Так-то и лучше. Никто девушку не неволит, самой приятно, и подружкам завидно.
Говорили, конечно, про Катюшу, которая что-то придумала, а мама не знает, хорошо ли Катюша сделала.
Сестра только что окончила гимназию. Ей шел семнадцатый год, и я считал, что она уже довольно старая, конечно не такая, как мама и няня. Любовь моя к сестре от этого не уменьшилась. Катюша была, по-моему, замечательная, и я не удивился, что она придумала что-то такое, чего даже мама не ожидала.
Человек, про которого говорили, что он очень почтенный и с состоянием, был, конечно, белокурый инженер Евгений Карлович. С некоторых пор он стал часто у нас бывать. Но он был человек посторонний, недавний знакомый, и мне не сразу пришло в голову, что Катя задумала на нем жениться; женятся-то, кажется, только на самых лучших знакомых. Катюша разговаривала с ним очень мало, а только смотрела. И он больше разговаривал с мамой, а иногда шутил со мной.
И однако, в этот день за обедом Катю посадили рядом с инженером, и все на них смотрели. Потом стали пить вино, налили и мне совсем на донышко стакана, а после индюшки встал мой крестный отец, Аркадий Петрович, поцеловался с мамой, потом поцеловал Катюшу – и тогда все стали поздравлять Катюшу и инженера. И я заметил, что Катюша очень испугалась, чуть не заплакала, а инженер доволен. Только тут я окончательно понял, что Катюша все-таки решила жениться. Собственно, я думал, что она тут же за обедом и женилась, но после няня мне объяснила, что это была только помолвка.
– Свадьба, Костенька, после Петрова дня.
– А как, няня?
– А так, что обведет поп трижды вокруг налоя – вот тебе и прощай наша Катюша.
Моя детская память – чувствительная и непреложная пластинка – сохранила лицо Катюши в эти дни: немножко вытянутое, удивленное и торжественное. Сестра, раньше такая веселая, жизнерадостная, теперь молчаливо бродила по комнатам, точно прислушиваясь. Когда с ней заговаривали, она удивленно улыбалась, осторожно смеялась и не знала, как ей держаться.
Теперь я знаю: она и впрямь была удивлена. Внезапно в ее жизни произошло огромное событие: пришел человек и уверенно положил ей руку на неопытную детскую головку; человек большой, взрослый, самостоятельный, который всем нравился, и ей нравился, и перед которым все как будто заискивали. Когда он появлялся – все обращались к нему и никто ему не возражал. Он был очень мил, привлекателен, любезен, но главное – он был выше и лучше всех, кого знала Катя. И этот человек выделил ее, Катюшу, из всех людей и предложил ей делить с ним всю остальную жизнь.
Она была слишком юна, моя милая сестренка, чтобы полюбить сознательно. Она была поражена. Она невольно внушала себе чувство, назвав его – на детском своем языке – любовью. Но я знаю теперь, что она отдавала себя этому незнакомому инженеру из чувства удивления, почтительного восторга перед его силой и взрослостью, может быть, из чувства присущей ей вежливости и уважения к взрослым.
Ее чувство мне тем более понятно, что оно передалось и мне. Со дня помолвки я благоговел перед женихом сестры. Он казался мне великим и единственным, образцом и примером для подражания.
У него были волнистые белокурые волосы, – и я считал, что каждый уважающий себя мужчина должен иметь такие. Я даже спросил его, почему волосы вьются. Он ответил, что нужно их мазать керосином и долго трепать по утрам. Няня отняла у меня керосин, но зато я трепал свои плоские волосы с таким усердием, что потом их трудно было расчесывать. Надо мной смеялись, – но я не перестал верить каждому слову инженера и подражать ему во всем. Так, он иногда вместо «да» говорил «дэ-с!» – и я немедленно перенял это и на всякий вопрос отвечал важно: «дэ-с!»
Я обожал его бескорыстно, – хотя он осыпал нас, и меня, и Лизу, и няню, и маму, и, конечно, Катюшу, подарками. Я получил от него настоящее «монтекристо» и набор столярных инструментов. Он приносил и присылал столько шоколадных конфет, что я даже стал к ним равнодушен. Мама укоряла его за то, что он нас балует.
Со стыдом вспоминаю, что он стал для меня тогда чем-то даже большим, чем Катюша; и правда, она казалась перед ним маленькой девочкой, которую с этих пор он будет защищать и воспитывать.
Мама говорила Евгению Карловичу:
– Знаете, Костя в вас влюблен.
Он смеялся, а я краснел от смущения и удовольствия. Я действительно был влюблен. Как я мог не быть влюбленным в того, в кого влюблена Катя? И я не ревновал его к сестре, – я просто делил ее чувство и считал себя их общим верноподданным.
В это примечательное время инженер бывал у нас почти каждый день; только на три недели он уезжал в Москву. Говорили, что он там открывает свое дело и что свою службу на уральских заводах он оставил. Вероятно, и Катя, когда выйдет замуж, переселится в Москву.
В моем детском поклонении известную роль играло и то, что Евгений Карлович был родом датчанин. Это тоже казалось мне замечательным: до сих пор мне не приходилось видеть датчанина, и только из учебника Янчевского я знал, что есть такая страна – Дания, маленькая и с трех сторон окруженная морем. А тут – настоящий, живой датчанин, да еще инженер, да еще жених Катюши, – мудрено ли потерять голову!