Текст книги "Антология русского советского рассказа (40-е годы)"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Алексей Толстой,Константин Паустовский,Константин Симонов,Борис Полевой,Аркадий Гайдар,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Павел Бажов,Андрей Платонов,Александр Твардовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 51 страниц)
Семен с тремя другими плотниками доделывал на току крышу навеса. Услышав шум трактора, он слез на землю и недоуменно уставился на Любу.
– Куда это они поехали? – спросил он.
– Косить поехали, – отвечала Люба. – Председатель запретил сегодня работать и подводы услал огородникам, а этот чудак поехал… А куда поехал? Намолотит полный бункер и встанет. Вон, Василий Степанович идет, сейчас будет шуму!
Василий Степанович остановился возле сортировки, оглядел всех по очереди и проговорил:
– Поехал, а?
Все молчали. Трактор с ровным рокотом уходил все дальше и дальше.
– Поехал, а? – повторил Василий Степанович, глядя на Семена и не находя слов, чтобы выразить свое возмущение. – Ты, Люба, говорила ему, что я не разрешаю косить?
– Говорила.
– А ну, Семен, давай пиши акт!
– Так ведь, наверно, хорошо молотится зерно, раз он едет, – попробовал Семен защитить своего молодого приятеля.
– Пиши акт, тебе говорят!
Семен достал из кармана тетрадку и вырвал лист бумаги.
– Пиши: «Мы, нижеподписавшиеся…» Поехал, а?
Василий Степанович шагал по чисто выметенной площадке тока, задевая за ручки сортировок, сильно рассерженный.
Пока он диктовал акт, я заметил отца Наташи – Федора Игнатьевича.
Федор Игнатьевич шел в нашу сторону неторопливым, запасливым шагом, держа в левой руке кепку. На нем была гимнастерка с отложным воротником, подпоясанная крученым поясом с кисточками. Под воротником виднелась аккуратно подшитая белая сатиновая полоска. Ветер закидывал на сторону его белокурые, легкие волосы, открывая большой лоб с малиновым следом кепки. На щеке его бледнели два незагоревших пятна – след бывших когда-то ран. Он был чисто выбрит.
– Об чем речь? – спросил он и взял у Семена бумагу.
– Самовольничают! – отвечал Василий Степанович. – Смотри, Гришка-то поехал без разрешения.
Федор Игнатьевич внимательно прочел все, что было написано в акте, подумал и сказал:
– Слово «неподчинение» надо писать вместе. Поехал, значит, без разрешения?
– Ты смотри, подвод-то нет! – сердито говорил Василий Степанович. – Куда он зерно ссыпать станет?
Федор Игнатьевич посмотрел на комбайн из-под руки.
– Сколько метров тут до дороги? – спросил он.
– С полкилометра.
– Так. Центнеров пятнадцать снимем с гектара, Василий Степанович?
Я насторожился. Федор Игнатьевич задавал такие же вопросы, как и Гриша.
– Пожалуй, снимем. А что?
– Я думаю, он у дороги вправо повернет. Когда бункер наполнится, он как раз к току подъедет. Прямо на ток и ссыпет.
– Не догадается он вправо свернуть, – заметил Василий Степанович. – Ты всегда придумаешь что-нибудь.
– Я, Василий Степанович, когда мне кажется, что человек ошибается, не люблю сразу акты писать. Я гляжу на него сперва со светлой стороны, – и Федор Игнатьевич сделал четкий военный жест правой рукой, – а если только ничего не увижу, тогда уж гляжу с темной.
Он сделал такой же жест левой рукой и зашагал дальше тем же скупым, запасливым шагом, рассчитанным на то, чтобы пройти много километров.
– Писать? – спросил Семен.
– Обожди, – сказал Василий Степанович.
Оба они стали смотреть в поле. Комбайн был уже далеко, и виднелась только задняя часть короба, куда подается солома после обмолота, задняя часть того самого копнителя, на котором работала Наташа. Издали казалось, что машина стоит на месте и маленькая фигурка Наташи неподвижно застыла на площадке, и только лопасти мотовила бешено мелькают вверх и вниз, как будто рубят землю по одному месту. Но вот трактор выдвинулся с левой стороны комбайна, шум его стал гораздо слышней, как будто открыли окно, и стало видно, что и трактор движется, и комбайн движется, и Наташа быстро и однообразно водит руками, словно вытягивает бесконечную веревку. Комбайн шел вдоль дороги.
– Догадался, – сказал Василий Степанович и вдруг, не удержавшись, весело рассмеялся. – Радиолюбитель, язви его в душу. Порви эту бумагу! Пойду подводы верну.
Семен наклонился ко мне и сказал с видимым удовольствием-:
– А хорошо, что Наташа с ним работает. Это я посоветовал Василию Степановичу ее на комбайн направить. Пусть она поглядит, какой он на деле.
Председатель ушел за подводами. К току подъехал комбайн, и Гриша открыл заслонку бункера. Брезентовый рукав расправился, вытянулся, и с сухим шумом тяжелой струей хлынуло зерно. На земле начал быстро расти правильный конус, он стал увеличиваться, оплывать плотными языками, расползаться. Девчата с визгом бросились собирать узелки с пирогами и бутылки с молоком, пока их не засыпала пшеница. Бункер опорожнился. Брезентовый рукав обмяк и повис. Наташа сошла на землю и подняла очки на лоб. Глаза у нее были испуганные, словно она только вынырнула из воды, чуть не захлебнувшись. В волосах, налипших на лоб, застряла полова и зеленые крошки сорняка. Щеки были вымазаны серыми пыльными полосами.
– Да как же мне успеть, – начала она оправдываться, не дожидаясь, когда ее станут укорять, – соломы целая прорва.
– Надо веселей руками шевелить, – сказал Гриша. – Смотри-ка, совсем запарилась. Завяжи получше лицо.
Гриша бесцеремонно снял с ее головы платок и завязал ей лицо так, что остались видны только глаза.
– Как же я дышать буду? – проговорила Наташа, с трудом двигая сжатыми платком губами.
– Ничего, не задохнешься. Опускай очки!
Семен молча, но неодобрительно смотрел на все это. Я не мог удержаться от улыбки: «Вот, надеялся Сеня, что Гриша влюбит в себя девушку, а как бы не удушил ее от усердия этот Гриша».
– На волосы повяжи другой платок, – командовал Гриша, – а то к Октябрьским праздникам волосы не отмоешь.
– Да где же я его возьму?
– Девчата, дайте косынку. И скорей поедем. Туча-то, вон она!
Действительно, безобидная тучка, висевшая над городом, подвинулась ближе и потемнела. Гриша криво повязал голову Наташи косынкой и, когда она по привычке вытянула на щеку белокурое колечко, безжалостно запихал его обратно. Теперь вместо Наташи стояло странное существо с черными круглыми глазами и замотанным сверху донизу лицом.
Трактор зарокотал, и комбайн тронулся снова.
Между тем неровная тень тучи легла на поле, и по пшенице бежали уже не золотистые волны, а какие-то пепельно-серые валы. Ветер мел по дороге лохмотья пыли, и казалось, что вдали дорога дымится. Одинокий куст, растущий возле канавы, дергался, как будто старался вырвать из земли корни, и все листья его вывернулись в одну сторону матовой изнанкой. Внезапно ветер утих, словно прислушиваясь. Куст замер. Но вот на нем кивнул один листочек, потом кивнул второй, третий, и я сначала услышал, а потом увидел падающие капли дождя. Семен вышел из-под навеса, поднял поперечную пилу и медленно пошел обратно. На земле остался белый сухой рисунок пилы.
Работу пришлось останавливать, ждать, когда просохнут колосья. На ток пришел Гриша и уселся на корточках возле сортировки. Рядом с ним на кучу зерна села Наташа. Гриша осмотрел ее усталые руки и грязное лицо, едва заметно ухмыльнулся и проговорил:
– Теперь хорошо работаешь. Как часы.
Наташа вспыхнула и благодарно взглянула на него. Потом она обвела ясным взором ребят и девчат, собравшихся под навесом, словно хвастаясь своей ловкостью и сноровкой. Но никто, кажется, не слышал слов Гриши. Некоторые завтракали, некоторые беседовали. Только Люба стояла одна, облокотившись о сортировку, и смотрела на пилу так пристально, как будто это была не простая поперечная пила, а какое-то диковинное существо. Наташа вздохнула и, расстелив на коленях платочек, тоже принялась завтракать. А Гриша посмотрел на Любу и сказал:
– Вот видишь, почти четыре гектара обмолотили. Зерно обмолачивается – лучше не надо… Ты, секретарь комсомольской организации, должна болеть за работу механизмов.
– Я не люблю болеть, – равнодушно сказала Люба.
– Нет, я серьезно. Если видишь, что колхозные руководители тормозят работу механизмов ради своих узкоколхозных интересов…
– Послушай, Гриша, – тихо перебила его Люба, – если бы ты полюбил девушку, стремился бы ты быть с ней…
– Что? – спросил Гриша и встал.
– Если бы ты был занят по уши. С утра до ночи. И с ночи до утра. Нашлась бы у тебя минута, чтобы побыть с ней?
– Ясно, нашлась бы. А что?
– Как бы ни был занят?
– Конечно. В крайнем случае написал бы письмо.
– А после первого круга я ни одной пробки не сделала, – сказала Наташа. – Правда, Гриша?
Она по-детски обеими руками держала кружку, и на лице ее белели усики молока.
– Молодец, – ответил Гриша. – Ни одной пробки. Сразу освоилась.
И снова глаза Наташи вспыхнули радостью.
– Ну, а если он так занят, что не может даже письма написать, – допытывалась Люба.
– Тогда… тогда все равно она знала бы, что он любит.
– Почему?
– Чувствовала бы.
– А если она не чувствует?
– Кто?
– Теперь я всегда с тобой буду работать, – сказала Наташа. – Весь сезон.
– Конечно, – солидно согласился Гриша. – Сначала я не хотел тебя брать. А ты, оказывается, здорово работаешь.
Лицо Наташи сияло.
– Ты, кажется, добился своего, – тихонько сказал я Семену. – Теперь она станет ходить к нему слушать радио.
– Да, станет ходить, – ответил он вслух, грустно вздохнул и отвернулся.
8
Дождь прекратился. Подошли подводы. Целый день Наташа работала на комбайне, и поговорить с ней насчет частушек, а тем более записать их, я не мог. Вечером я отправился в Поддубки, надеясь застать Наташу дома. Надо было торопиться, потому что она должна уходить на комсомольское собрание.
Я почти дошел до Наташиного дома с нарядными, выкрашенными в зеленый цвет наличниками, как меня остановила маленькая старушка, одетая в дырявое пальто и рваные башмаки.
– Ты, сынок, из области? – спросила она, тронув меня за локоть. – Хоть бы ты припугнул наших хозяев. Топить печку вовсе нечем, сучки на дороге собираю… – подбородок ее задрожал, и она беззвучно заплакала. – Хоть бы они мне дровец привезли… Одна я осталась. Братья бросили, сынов нету, а работать через силу не могу…
Я посоветовал ей обратиться к бригадиру или председателю колхоза.
– Да чего мне к ним ходить? Все одно без толку. Только и слава, что председатель, а никакой в нем заботы о людях нет. Ты бы его припугнул, сынок.
Я, как мог, объяснил старушке, что я землеустроитель. Она перестала плакать и спросила:
– Так, значит, из колхоза в колхоз и ездишь?
– Так и езжу.
– И зимой тоже ездишь?
– И зимой. Поживу дома дня три и снова еду…
Старушка жалостливо посмотрела на меня и спросила:
– Это что же у тебя, принудиловка, что ли?
– Нет, обыкновенная работа.
– Обыкновенная?.. – недоверчиво протянула она. – Может, ты деньги растратил, или что?
Я сказал, что люблю свое дело и учился ему пять лет. Старушка опасливо оглядела меня с ног до головы и отошла, видно решив, что у меня, как говорят, «не все дома», а я снова зашагал к Наташе. На мой стук не ответили. Ни в сенях, ни в комнатах никого не было. Наверное, Наташа уже убежала на собрание, пока я разговаривал со старушкой. Я уже решил уходить, но заметил на столе, под кружкой, лоскуток бумаги. Округлым, ясным почерком на нем было написано: «Дочка! Пошел на скотный двор. Сделал все, как велела. Картошку поставил в печь, щи – тоже, молоко вынес в сени. Забеги за матерью к Дементьевым. Хватит ей там шуметь».
«Значит, она еще не приходила. Надо подождать», – решил я и сел.
Я и прежде бывал в этой комнате, но теперь не узнавал ее: комната выглядела по-новому. Раньше у крайнего окна находился столик, на котором лежали игрушки младшего Наташиного братишки Андрейки: заводной мотоцикл, деревянный грузовик и мельница из консервных банок. Теперь не было ни столика, ни игрушек. Раньше у двери, возле перегородки, стоял комод, а теперь только ровный прямоугольник невыцветших обоев обозначал его место. Большой стол, застланный новой голубой скатертью, поделенной складками на ровные квадраты, был переставлен на середину, а окна затянуты чистой марлей. Белоснежные взбитые подушки лежали на кровати, едва касаясь ее, словно надутые воздухом. В комнате хорошо пахло свежими березовыми вениками.
Заглянув за перегородку, я увидел там и комод, и столик с игрушками, приставленные почти вплотную к хозяйской постели. Там же помещалась и этажерка Федора Игнатьевича с томиками сочинений Сталина и с книжками по животноводству.
Пока я осматривался, стараясь сообразить, зачем сделана эта перестановка, появилась мать Наташи, женщина лет тридцати пяти, статная и худощавая, похожая на физкультурницу. Она была в комбинезоне, в юбке, надетой поверх него, и в косынке из того же самого материала, что и Наташино платье.
Она сняла у порога сапоги, надела мягкие туфли и только после этого вошла в комнату.
– Они из рукомойника не умываются, – услышал я ее голос, доносящийся из кухни.
– Кто?
– А чехословацкие люди. Семен рассказывал, они из тазов умываются.
Она внесла в комнату большой эмалированный таз и поставила его в углу на табуретке.
– Что же, они у вас ночевать будут? – спросил я.
– Не знаю. Это я так. На всякий случай. Ну, как, по-вашему, по-городскому, хорошо? – спросила она, оглядывая комнату.
– Хорошо, – искренне ответил я, заметив, что она в эту минуту удивительно похожа на Наташу. – А где Андрейка?
– На два дня к бабушке снесла, чтобы не мешал. Надоел. Хорошо, значит? Ну вот. Дементьевы, вон, всю квартиру на дыбы подняли. Моют все да скребут. А у них, как два часа ночи, так ребенок просыпается и давай орать… Пианино три раза с места на место переставляли. А что с него, с пианино, если ребенок по ночам плачет? Или Бунаев. Сегодня с культивации иду, вижу – едет из города, цветы везет. «Куда, спрашиваю, дедушка, цветы?» – «В школу», – говорит. Хитрый. Знаю я, в какую это школу. А у него прямо под окнами циркулярная пила визжит. До двенадцати ночи работает…
Она прервала фразу, увидев записку мужа, прочла ее и улыбнулась:
– Ну зачем же ты щи в печь поставил? Эх ты, дитя малое. Щи на холод надо, – проговорила она так, словно Федор Игнатьевич был рядом.
Потом вынесла чугун в сени, вернулась обратно и продолжала:
– Сегодня у нас все бабы переругались, прямо смешно на них смотреть. Три человека приедут, три чехословацких делегата, а всем охота, чтобы у них гости ночевали. А они и ночевать, наверное, не станут. Приедут, посмотрят и уедут. А наши бабы все равно ругаются. И у нас и в Синегорье. Говорят, завтра утром сам Василий Степанович будет ходить и смотреть, у кого лучше. И мой с ним будет ходить. Что ж, пускай смотрят. Да разве мужики поймут, где лучше? Например – у Иванищева, ничего не скажешь, хорошо дома, чисто, просторно, а разве можно к ним пустить? Он как заснет, так и начинает сам с собой говорить, полные речи произносит. Или к Дементьевым. Разве Дементьевы такие щи сготовят, как я сготовлю? Федя, вытирай ноги, – предупредила она, увидев мужа.
Федор Игнатьевич стоял у двери, не решаясь переступить порог. За его спиной я увидел ту самую маленькую старушку, которая останавливала меня на улице.
– Ну, и нагнала страху, – заговорил Федор Игнатьевич, – в собственную избу войти боюсь.
Он прошел на цыпочках, шаркая по стене рукавом гимнастерки, сел к столу, и я почувствовал исходивший от него острый запах йодоформа.
– Химия отелилась, – устало сказал он.
– Бычок или телка? – спросила жена.
– Телка. С пятном на носу. Вся в отца… Иди, садись, Мария Евсеевна, – обратился он к старушке. – Что тебе?
– Известно что, Федор Игнатьевич. Сказали бы хоть вы председателю, чтобы корову обратно в стадо взяли. Ведь одна я. Братья бросили, сынов нету.
И она опять беззвучно заплакала.
– А сколько ты трудодней наработала? – спросил Федор Игнатьевич.
– Да сколько мне наработать? Больная сверху до самых пяток.
– А на своем огороде работаешь?
Через силу, батюшка. Кабы на огороде не работала, так и вовсе ноги бы протянула.
– Так. А чья корова? – Федор Игнатьевич быстро взглянул на старушку и медленно стал поглаживать мягкими ладонями неподатливые складки скатерти.
Чья корова? Моя, батюшка, моя.
А не брата, который в город уехал?
Старушка утерла слезы и испуганно посмотрела на Федора Игнатьевича.
– Нет, не братова корова, батюшка, ей-богу, не братова.
Федор Игнатьевич молчал, поглаживая рукой скатерть.
– Моя корова, убей меня гром, моя…
– Дочка, зажги свет, – сказал Федор Игнатьевич.
За перегородкой кто-то зашевелился, тупо защелкали кнопки платья, и вскоре вышла Наташа. В сумерках я и не заметил, что она спала там. Наташа зажгла свет, подошла к отцу, вынула из его кармана часы и ахнула. После сна она была теплая и розовая, и круглый отпечаток пуговицы был заметен на ее пухленькой смуглой щеке.
– Ой, таз! – удивилась она. – Мама, можно я умоюсь в тазу?
– Умывайся, – сказала мать из кухни.
Наташа принесла белый кувшин, наполненный водой.
– Так и что же, что корова братова, – неожиданно сказала старушка. – Брат в город уехал и мне ее бросил… Кормить-то ее надо? Куда я ее дену?
– Сдай в колхоз, – посоветовал Федор Игнатьевич.
Старушка как-то недоверчиво засмеялась, видимо не понимая, шутит ли заведующий животноводством или говорит всерьез.
– Скажи, батюшка, председателю, скажи…
– Что же я ему скажу, Мария Евсеевна? Есть положение, что за пастьбу единоличных коров надо вносить в кассу колхоза пятьсот рублей.
– Опомнись, батюшка! Где я возьму пятьсот-то рублей!
– Брата корова, пусть он и вносит. Так ему и скажи.
– Скажу, скажу, батюшка. Так и скажу. – Старушка помялась, утерла глаза и губы концом косынки и нерешительно проговорила: – А пускай пока она в стадо ходит…
– Нет, так нельзя. Пусть он или деньги платит, или тебе корову передаст. Принеси бумагу, что корова твоя, а тогда и веди ее в колхозное стадо.
– Бумагу, значит, надо? – насторожилась старушка.
– Да, бумагу.
– Ну, бумагу-то мы сделаем. Вот спасибо, что выручил… Вот спасибо, батюшка.
Раздался грохот. Наташа уронила на пол кувшин.
– Тяжело, дочка? – спросил отец, не поворачивая головы.
– Пальцы у ней не держат, – сказала мать из кухни. – Умаялась.
– Ничего, сейчас отойдут, – отозвалась Наташа. – Мы сегодня сто восемьдесят три процента дали. Правда, папа, сто восемьдесят три! Гриша считал.
– За какое время?
– За двенадцать часов. Да еще стояли час из-за дождя. А сто восемьдесят три процента нормы сделали. Завтра, Гриша сказал, еще больше накосим.
– Смотри-ка, какие вы горячие! – заметил Федор Игнатьевич, все так же разглаживая скатерть мягкими руками. – Ну, все, Мария Евсеевна, все.
Казалось, ему стыдно за старушку.
– Все, все, батюшка… И в сельсовет ходила и в район, ничего и слушать не хотят. Один ты, ровно отец родной…
Умывшись, Наташа подошла к столу и села, подперев кулаком щеку. Старушка поднялась со стула, но не уходила, видимо ожидая, что Федор Игнатьевич ей еще что-нибудь посоветует. Наташа жалостливо смотрела на нее.
– Теперь куда пойдешь? – спросил Наташу отец.
– На комсомольское.
– Опять всю ночь заседать?
– Часов до двенадцати.
– А нельзя мне дровишек немного, батюшка? – заговорила старушка и снова собралась плакать.
– Насчет дров – к председателю, – сказал Федор Игнатьевич и нетерпеливо встал.
– Жалко? – спросил он Наташу, когда старушка ушла. – Вижу, что жалко. А ты ее брата знаешь? Кузнецом в Синегорье работал, Иван Евсеевич. До объединения, когда в синегорском колхозе не клеилось и бывший председатель на все сквозь пальцы смотрел, – этому кузнецу не плохо жилось. Каждый день на колхозных лошадках на базар ездил. А вот как объединились, не пришлись ему по душе колхозные порядки, – ушел Иван Евсеевич из колхоза. Работает в городе, а по-прежнему живет в Синегорье в своей избе, и огород разводит на нашей, земле, и корову гоняет на колхозный выгон, и дровец ему больше, чем другим, надо, – на базаре продавать. Ты вот работаешь, а он оставил старуху колхозницей, чтобы ее руками наше добро тянуть. Хочет погреться возле организационной неразберихи. Она небось думает, что хитра, как лиса. Тебе ее жалко, а у меня, пока я с ней говорил, внутри все кипело… – Федор Игнатьевич зашагал из угла в угол, не замечая, что сапоги его оставляют на чисто вымытом полу следы извести. – Ничего. Разберемся как-нибудь, что к чему. Коммунистов у нас теперь семнадцать человек. И вас, комсомольцев, тоже порядочно. Только поменьше бы вам заседать надо… Вот вы на комсомольском собрании обсуждали, как принять делегатов из Чехословакии, а толку нет. Что у вас получилось с организацией ночлега? Надо было сразу же, как вам поручили это дело, назначить три дома – и все. А то теперь все словно к Октябрьским праздникам готовятся. Кому поручена организация ночлега?
– Любе и… – Наташа опустила глаза, – и мне.
– То-то, что и тебе. Сейчас шел со скотного двора, а про тебя частушку поют – про твою оперативность. Увидали меня и поют. Каково такие частушки отцу слушать?
– Да ну их, – сказала Наташа смутившись. – Они ведь про всех сочиняют. Не только про меня. И про землеустроителя пели, бессовестные. Я думаю, надо на комсомольском собрании поставить вопрос, чтобы прекратить это. На то стенгазета есть.
Я слушал, совершенно сбитый с толку.
– Ты что же, дочка, – улыбнулся Федор Игнатьевич, – хочешь критику только в стенгазету загнать? Чтобы висела эта критика где-нибудь в темном углу да помалкивала? Нет, дочка, критика у нас горластая, ничего тебе с ней не поделать…
– Федор Игнатьевич, – проговорил я почти с мольбой в голосе, – скажите хоть вы мне, пожалуйста, кто у вас сочиняет частушки?
– Как кто? – удивился заведующий животноводством. – Да наши, поддубенские.
9
В тот день, когда должны были приехать чехословацкие делегаты, работа в колхозе шла спокойным, привычным порядком.
Как только вдоль дороги скользнули первые лучи солнца, на пастьбу повели коров. Коровы шли, забредая во все проулки, и долго после них стоял розовый, пыльный туман. Потом, неведомо откуда, словно рождаясь в студеном утреннем воздухе, на дорогу стали слетаться воробьи. С ночного вернулись лошади, мокрые от росы, с блестящими в солнечных лучах медными крупами. Из МТС по радио передали в тракторную бригаду, что можно приезжать за дизельным топливом. Люба записала в своей тетрадке, что художник из города вчера вечером съел один ужин. Я собирался на поезд, с трудом пытаясь запереть свой портфель, набитый бумагами и бельем.
Только в Синегорье, в маленьком кабинете Василия Степановича, собралось необычно много народа. Здесь были и Феня, и свежевыбритый Семен, и Федор Игнатьевич, и жена председателя – Катерина Петровна, в белой, только что выглаженной косынке, и мальчик в пионерском галстуке, с мокрыми приглаженными волосами, и эмтеэсовский агроном. Прижав колено к колену, на диване тесно сидели бригадиры.
Семен читал речь, которую должен был произнести вечером. Читал он внушительно и хорошо, как-то со звоном, с размаху перелистывая страницы, но Василий Степанович, не дослушав, попросил начать сначала, потому что излишняя выразительность оратора мешала ему ловить смысл. Семен обиделся и начал читать значительно хуже. На этот раз ему никто не мешал. Только перед самым концом моя вчерашняя знакомая, старушка, приоткрыла дверь в кабинет и заглянула в щелку.
Распорядок встречи гостей был точно определен.
Секретарь райкома Данила Иванович позвонит, когда гости выедут из города. В колхозе их встретит делегация в составе председателя колхоза, Семена, Федора Игнатьевича, Героя Социалистического Труда Лены Дементьевой и мальчика с мокрыми волосами. После завтрака гостей пригласят осматривать хозяйство, причем объяснения будет давать Семен, один из самых крепких бригадиров, красноречивый парень, немного знающий к тому же чешский язык. У него уже была приготовлена записная книжка со всеми справочными материалами, касающимися развития и истории колхоза. Вечером в синегорском саду состоится ужин, рассчитанный человек на двести, и там же выступит колхозная самодеятельность. В саду же расставлялись столы, развешивались на яблонях электрические лампочки, в клубе проверялась радиола, приезжий художник заканчивал раскрашивать плакаты на русском и чешском языках, и Люба целый час уговаривала скупую свою подругу, чтобы та дала под любой залог пластинку «Снова замерло все до рассвета». Кроме Любы, подготовкой ужина занималась Феня, и ее лицо, раскрасневшееся от огня печи, куриный пух, налипший на подол ее платья, пальцы, измазанные краской, показывали, что дело идет и у нее полным ходом.
На ночь гостям был приготовлен ночлег: двум человекам в Поддубках, у Гусевых и у Дементьевых, и одному, – чтобы не обидно было синегорцам, – у отца Гриши, в Синегорье.
Как это часто бывает, долго обсуждали, что делать с водкой: подавать ли ее за ужином или не подавать, и если подавать, то сколько. Пока обсуждался этот с виду несложный вопрос, на лицах у всех было печальное выражение. Наконец решили водку к столу не подавать, но на всякий случай держать в запасе.
В общем подготовка к встрече проходила нормально. Только мелкий дождичек, заладивший с утра, так и не переставал, несмотря на то, что барометр Василия Степановича настойчиво показывал «ясно». Речь, составленную Семеном, одобрили. Вскоре позвонил Данила Иванович и сообщил, что гости выезжают минут через пятнадцать.
Василий Степанович подозвал мальчика с мокрыми волосами и стал растолковывать ему, чтобы он сейчас же бежал на дорогу сторожить «Победу» Данилы Ивановича. Мальчик бросился было к двери, но Катерина Петровна остановила его и сказала, чтобы он на дорогу не выбегал, что с дороги ничего не видно, а чтобы бежал к крайней избе, да встал бы не с той стороны, где палисадник, а на горушке, возле огорода, да по сторонам бы не глядел, да ни с кем бы не разговаривал.
Наконец мальчик убежал, а Василий Степанович положил на стол часы и затеял спор с эмтеэсовским агрономом. Агроном вежливо требовал, чтобы с завтрашнего утра колхоз начал вывозить солому, лежащую мелкими копнами после того, как прошел комбайн, потому что она мешает пахать под зябь поперек прошлогоднего пласта. Эта работа предусмотрена договором, а договор подписывал председатель колхоза, так вот, будьте любезны… Василий Степанович говорил, что у него не кавалерийский полк и тягла не хватает даже на другие неотложные работы, а Федор Игнатьевич добавил, что лошади и так больше месяца работали без выходных дней, чем очень рассмешил агронома. Федор Игнатьевич хотел добавить еще что-то, но его вызвали на скотный двор, и, как только он ушел, в кабинете появилась маленькая старушка и стала просить, чтобы ей завезли дровец. Василий Степанович объяснил ей, что дрова ей завезены так же, как и другим, – сколько положено, что у него не кавалерийский полк, чтобы отрывать тягло в такое время на посторонние работы.
Насчет уборки соломы с агрономом вскоре договорились, а потом Василий Степанович достал из папки заявление Гриши. Гриша писал, чтобы ему разрешили эксплуатировать комбайн («Ишь ты, эксплуатировать!» – произнес Василий Степанович и покачал головой) напрямик по поддубенской и синегорской пшенице, потому что поля смежные и, после объединения колхозов, крутиться по отдельности на каждом поле агрегату («Смотри-ка ты, агрегату!» – снова удивленно произнес Василий Степанович) нет никакого смысла.
Эмтеэсовский агроном одобрил предложение Гриши и заявил, что раз колхозы слились и поля общие, так будьте любезны… Тут снова вмешалась Катерина Петровна и сказала, что это пустая затея, что если так работать, то нельзя будет определить урожайность в отдельности на синегорском и поддубенском поле, а Гришка всегда что-нибудь выдумает. Василий Степанович внимательно выслушал ее и, поджав губы, написал в углу Гришиного заявления красным карандашом «Разрешбор», что означало «Разрешаю. Боровой». И тут же он вспомнил насчет лущения стерни и посоветовал агроному побыстрей подбросить лущители, а то будет доложено Даниле Ивановичу, и тогда он покажет эмтеэсу «будьте любезны»… Агроном обещал уточнить этот вопрос и попрощался. Как только он ушел, старушка стала просить, чтобы ее корову взяли в колхозное стадо. Василий Степанович ответил, что нельзя об одном и том же говорить пять раз, и посмотрел на часы. С того момента, как звонил Данила Иванович, прошло много времени, а гостей все не было. И от мальчика ни слуху ни духу. Василий Степанович надел кепку и вышел проверить, в чем дело. Погода была такая, что приходилось долго вглядываться, чтобы понять, идет ли дождь или уже кончился. Дорога виднелась плохо. Мальчик куда-то исчез. Замочив свой праздничный костюм, Василий Степанович вернулся и стал звонить в райком: не отложили ли гости поездку из-за плохой погоды. До райкома было трудно дозвониться, а когда Василий Степанович, наконец, дозвонился, ему сказали, что чехословацкие делегаты давно выехали, не меньше чем час тому назад. Теряясь в догадках, председатель долго стоял у стола и молча смотрел на старушку, которая снова принялась просить его завезти хоть возок дровец. Он уже собрался опять звонить в город, но в это время увидел Данилу Ивановича.
Секретарь райкома, запахивая плащ, чтобы не задеть людей мокрым брезентом, осторожно пробирался к столу.
– Один? – изумленно проговорил Василий Степанович.
– Один, – секретарь райкома привычно повесил плащ на дальний незаметный гвоздик. Это был высокий, быстрый в движениях молодой человек, с волосами, остриженными под машинку, и с улыбчивым загорелым лицом.
– Где же гости? – спросил Семен.
– У вас. В колхозе. На электростанции, наверное, – ответил Данила Иванович. Он достал пачку «Норда» и вытянул папироску зубами, чтобы не мочить ее влажными от дождя пальцами. – Им там Наташа Голубева рассказывает.
– Кто? – воскликнул Семен. – Наташа? Да что вы, Данила Иванович. Где же она их перехватила?
– Возле Хвалова. Еду я к вам. Сидим с чехословацкой учительницей… Между прочим, Василий Степанович, я тебе наказание придумал. Посажу тебя на машину и стану возить по твоим дорогам. До тех пор буду возить, пока не поймешь, что людей надо ставить на ремонт мостовой.
– Где их взять, людей? – вставил Семен.
– В твоей в строительной бригаде… Так вот, едем. Смотрю – кто-то идет обочиной. Подъехали ближе: Голубева Наташа. Полны руки пакетов. Подбородком пакеты придерживает. Остановил машину. Садись, говорю, с водителем. Она церемонится. Не садится. Ноги, видишь ли, у нее грязные…
Данила Иванович подошел к окну и посмотрел на небо, и Семен вслед за ним тоже посмотрел на небо.
– Наконец все втроем ее уговорили. Села. Учительница спрашивает: «Что, мол, девушка, у тебя за покупки?» Это, говорит, для хорового кружка. Вечером выступать будем. К нам, говорит, сегодня гости из Чехословакии приедут. Ей-богу, говорит, правда. Прямо, говорит, беда, сколько у нас из-за этого хлопот. Семен полную ночь речь составлял.
– Ну, а вы что? – с укором произнес Семен.