355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Том 8. Рассказы, очерки, фельетоны, статьи, выступления » Текст книги (страница 1)
Том 8. Рассказы, очерки, фельетоны, статьи, выступления
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:44

Текст книги "Том 8. Рассказы, очерки, фельетоны, статьи, выступления"


Автор книги: Михаил Шолохов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)

Михаил Александрович Шолохов
Собрание сочинений в восьми томах
Том 8. Рассказы, очерки, фельетоны, статьи, выступления

Рассказы

Один язык*

По станице Лужины давнишне грязная корка снега, недавно прилетевшие грачи в новом, цвета вороненой стали, оперенье.

Дым из труб рыхл и тонок. Небо как небо, – серое. Контуры домов расплывчаты от реденькой мглы, что ли. Лишь за Доном четкая и строгая волнится хребтина Обдонской горы да лес стоит как нарисованный тушью.

В нардоме районный съезд Советов. Начало. Секретарь окружкома партии уверенно расстанавливает слова доклада о международном положении. На скамьях делегаты: сзади глядеть – краснооколые казачьи фуражки, папахи, малахаи, дублено-полушубчатые шеренги. Единый сап. Изредка кашель. Редко бороды, больше голощекого народа с разномастными усами и без них.

Секретарь читает ноту Чемберлена. Из задних рядов запальчиво:

– Пущай не гавкает!

Председательствующий звонит стаканом о графин:

– К порядку!..

А после доклада, в получасовом перерыве, когда в фойе поник над папахами табачный дым, в гуле голосов услышал я знакомый, как будто Майданникова голос. Растолкал ближних. Он, Майданников, вновь избранный председатель хутора Песчаного. Вокруг него куча казаков. Самый молодой из них, в неизношенной буденовке, говорил:

– …И повоюем.

– Наломают нам хвост…

– А раньше-то!

– У них, брат, техника.

– Техника без народу что конь без казака.

– Аль народу у них мало?

Майданников заговорил опять. Голос у него густомягкий, добротная колесная мазь.

– Ты брось это. Ты, односум, белым светом не того… Случись война – она нам не страшная… Тю, да ты погоди! Дай сказать-то! Кончу я молоть, тогда ты засыпешь, а зараз слухай. Нас в германскую забрали в пятнадцатом году. Третьей очереди я был. Из станицы Каменской сотню нашу – на фронт. Пристебнули к восьмой пешей дивизии, мы и ходим с ней, навроде как на пристежке. Побывали в боях. Под Стырью с коньми расстались. Всучили нам штыки на винтовку, и превзошли мы в кобылку. Воюем. В окопах и по-разному. А больше всё в них. Год в проклятой глине просидели. Четыре месяца без отдыху. Вша нас засыпала! Тут – с тоски, а тут – немытые. И вши были разные: какие с тоски родются – энти горболысые, а какие с грязи – энти черные, ажник жуковые. Хучь они и разные, а кормили мы их одинаково, рубаху, бывалоча, сымешь, расстелешь на землю, как потянешь по ней фляжкой али орудийным стаканом – враз кровяная сделается. Палками их били, ремнями… Как животных убивали. Вот до чего много их развели! Косяками в рубахах гуляли.

А сами воюем. За что, как и чего – никому не известно. Чужое варево хлебали.

Год прошел, и заняла меня тоска. Смерть – и все! Тут – по коню стосковался, по месяцам не видишь, как его коновод правдает; там – семья осталась неизвестно при чем. А главное дело: за что народ – и я с ним! – смерть принимает, неизвестно.

В шешнадцатом году сняли нас с фронта, увели верст за сорок. В сотню пополнение пришло, почти что одни старики. Бороды пониже пупка, и все прочее. Поотдохнули мы трошки, коней выправили. И вот тебе – бац! Из штаба дивизии приказ: двинуть нашу сотню к фронтовой линии. Там, мол, солдаты бунтуются, не желают в окопы, в глину лезть; с смертью кумоваться не желают…

Разъяснил нам есаул Дымбаш: так, мол, и так. Я взял тут написал ему записку и кинул из толпы:

«Ваше благородие, вы нам всчет войны разъясняли, что народ разных языков промеж себя воюет. А как же мы могем на своих идтить?» Прочитал он и сменился с лица, а сказать ничего не сказал. Тут-то мы и разжевали, на что к нам старых казаков в сотню влили, да и то из староверов. Они за царя дюжей и за все дюжей могли стоять. Одно дело – старые, служба давнишняя их вышколила, а другое дело – дурковатые, службой убитые. И то: в энти года в полку ум человеку отбивали скорей, чем косарь косу отобьет.

Погнали нас на солдатов. С нами четыре пулемета и броневая машина. Подходим к месту, где полк бунтуется, а там уже две сотни кубанцев, ишо какие-то дикие и собой рябые, на калмыков похожие, окружают этот полк. Страшное, братцы, дело! За леском две батареи с передков снялись, а полк на прогалинке стоит и ропщет. К ним офицеры подъезжают, усватывают их, а они стоят и ропщут.

Отдал есаул наш команду, повынали мы палаши и – рысью, охватываем солдат подковой… И кубанцы пошли… И зачали солдаты винтовки кидать. Свалили их костром и опять ропщут.

А во мне сердце кровью закипает, аж на губах солоно горит. Как я могу человека в энту могилу гнать, ежели я сам там жизни решался, жил в земле, как суслик?.. Подскакали. Вижу я: казак нашего взвода Филимонов сгоряча бьет солдата шашкой плашмя по морде. И на глазах моих пухнет у энтого морда и вся в крови, а он оробел. Молодой солдатишка и явно оробел. Так по мне мороз и пошел, не могу с собой совладать, подскакиваю:

«Брось, Филимонов!» Он меня в мать, даром что старовер. Я палаш занес, постращать хотел: «Брось, – говорю, – а то, истинный бог, срублю!» Он как рванет винтовку с плеча. Я его и ширнул концом палаша в глотку… Как в чучелу ширнул, а вышло – живого человека снял с земли… Получилось тут такое, что сам черт не разберет. Кубанцы зачали в нас стрелять, мы – в них. Дикие, рябые энти, на нас в атаку, а солдаты подхватили обратно винтовки и опять ропщут и стреляют по всей коннице. Там такая была волнения…

Захватили нас оттуда, сначала в тыл было направили, потом как ахнули в Карпаты; с гашников не успели вшей обобрать, и вот тебе Карпаты. Идем ночью по ходам сообщения. Приказ – чтоб ни стуку, ни бряку. Оказалось, австрийские окопы в сорока сажнях от наших. День живем. Головы не высунуть. Дождь. Мокро. В окопах по щиколки грязи. Нету во мне ни сну, ни покою. Жизни нет! Как так, думаю: за что мы в этих окопах с смертью в обнимку живем? Стала мне колом в голове мысля, чтоб погутарить с австрийцами. Ихние солдаты по-нашему гутарят. Иной раз шумит: «Пан, вы за что воюете?» – «А вы за что?» – шумим. Не могем порешить за дальностью расстояния. Думаю: вот бы собраться по-доброму, погутарить. Нету возможностев! Разделили народ проволокой, как скотину, а ить австрийцы такие же, как и мы. Всех нас от земли отняли, как дитя от сиськи. Должон у нас ить один язык быть.

И вот утром раз просыпаемся, а караульный шумит: «Гля, братцы, за нашу проволку зверь зацепился!» И австрийцы, слышим, взголчились, как грачи на жнивье. Я это высунул трошки голову, а супротив меня стоит лось, зверь. Такой – навроде оленя, рога кустом. И зацепился за проволочные заграждения рогами. Левей нас по фронту сильные бои шли, вот стрельба и нагнала его промеж окопов.

Австрийцы шумят: «Пане, выручайте животную, мы стрелять не будем!» Я шинель с себя и – на насыпь. Глянул на ихние окопы, а там одни головы торчат. Толечко я – к зверю, а он – в дыбы, аж колья, укрепы, зашатались. Мне на помогу ишо трое казаков повыскакивали. Ничего не могем поделать, он к себе и близко не подпущает! Глядь, австрийцы бегут – без винтовок, и у одного ножницы.

Тут-то мы и загутарили. Наш сотник слег на насыпь и целит из винтовки в крайнего австрийца, а я его спиной заслоняю. Не могли же нас офицеры разогнать, и повели мы австрийцев гостями в свои окопы. Зачал я с одним говорить, а сам ни слова ни по-ихнему, ни по-своему не могу сказать, слеза мне голос секет. Попался мне немолодой австрияк, рыжеватый. Я его усадил на патронный ящик и говорю: «Пан, какие мы с тобой неприятели, мы родня! Гляди, с рук-то у нас музли ишо не сошли». Он слов-то не разберет, а душой, вижу, понимает, ить я ему на ладони музоль скребу! Головой кивает: «Да, мол, согласен». И собралась округ нас куча казаков и ихних. Я и говорю: «Нам, пан, вашего не надо, а вы нашего не трожьте. Давай войну кончать!» Он опять, вижу, согласен, а слов не разумеет и зовет нас руками к себе. Объясняет: там, дескать, есть наш, который по-русски кумекает. Мы и пошли. Вся сотня снялась и пошла! Офицеры напугались, ходу. Пришли мы в австрийские окопы. Чех у них по-нашему гутарит. Я с своим австрийцем гутарю, а он переводит. Я своему подовторил, что мы не враги, а родня. И опять же ему на ладони музоль ногтем поскреб и по плечу похлопал. Он через чеха отвечает: «Я, мол, рабочий, слесарь, и очень согласен с вами». Говорю ему: «Давайте войну, братцы, кончать. Никчемушнее это дело. А штыки надо по сурепку тем вогнать, кто нас стравил». Его ажник в слезу вогнали эти слова мои. Отвечает, что дома бросил жену с дитем и согласен войну кончать. Шум мы подняли великий. А офицер ихний ходит индюком и зубы, падло, скалит. Братались мы и кохвей у них пили. И такой мы язык нашли один для всех, что слово им скажу, а они без переводчика на лету его понимают, шумят со слезьми и целоваться лезут.

Как пришел я в свои окопы, то вынул из винтовки затвор, затолочил его в грязь и кровно побожился, что больше разу не стрельну в австрийского брата: в слесаря, рабочего, в хлебороба… В эту же ночь ушла наша сотня из окопов, разоружили нас возле деревни Шавелки. А спустя время получился переворот, царя в Петербурге наладили…

– Погоди, – перебил рассказчика молодой казак в буденовке, – а как же зверь?

– Зверь? Ему что, зверя мы выручили. Пыхнул, по тех пор его и видали. Беремя колючей проволки на рогах унес. Тут не в звере дело. Тут люди одним языком загутарили, а ты вот брешешь: война, война. Война будет известная: как доберемся до солдатов ихних, музоль об музоль черканется, и загутарим…

– Товарищи делегаты, заходите! – позванивая в колокольчик, крикнул кто-то со сцены.

Распирая створки двери, погромыхивая разговорами, в зал потекли сбитые в массив плотные толпы делегатов.

1927

Наука ненависти*

На войне деревья, как и люди, имеют каждое свою судьбу. Я видел огромный участок леса, срезанного огнем нашей артиллерии. В этом лесу недавно укреплялись немцы, выбитые из села С., здесь они думали задержаться, но смерть скосила их вместе с деревьями. Под поверженными стволами сосен лежали мертвые немецкие солдаты, в зеленом папоротнике гнили их изорванные в клочья тела, и смолистый аромат расщепленных снарядами сосен не мог заглушить удушливо-приторной, острой вони разлагающихся трупов. Казалось, что даже земля с бурыми, спаленными и жесткими краями воронок источает могильный запах.

Смерть величественно и безмолвно властвовала на этой поляне, созданной и взрытой нашими снарядами, и только в самом центре поляны стояла одна чудом сохранившаяся березка, и ветер раскачивал ее израненные осколками ветви и шумел в молодых, глянцевито-клейких листках.

Мы проходили через поляну. Шедший впереди меня связной красноармеец слегка коснулся рукой ствола березы, спросил с искренним и ласковым удивлением:

– Как же ты тут уцелела, милая?..

Но если сосна гибнет от снаряда, падая, как скошенная, и на месте среза остается лишь иглистая, истекающая смолой макушка, то по-иному встречается со смертью дуб.

На провесне немецкий снаряд попал в ствол старого дуба, росшего на берегу безыменной речушки. Рваная, зияющая пробоина иссушила полдерева, но вторая половина, пригнутая разрывом к воде, весною дивно ожила и покрылась свежей листвой. И до сегодняшнего дня, наверное, нижние ветви искалеченного дуба купаются в текучей воде, а верхние всё еще жадно протягивают к солнцу точеные, тугие листья…

* * *

Высокий, немного сутулый, с приподнятыми, как у коршуна, широкими плечами, лейтенант Герасимов сидел у входа в блиндаж и обстоятельно рассказывал о сегодняшнем бое, о танковой атаке противника, успешно отбитой батальоном.

Худое лицо лейтенанта было спокойно, почти бесстрастно, воспаленные глаза устало прищурены. Он говорил надтреснутым баском, изредка скрещивая крупные узловатые пальцы рук, и странно не вязался с его сильной фигурой, с энергическим, мужественным лицом этот жест, так красноречиво передающий безмолвное горе или глубокое и тягостное раздумье.

Но вдруг он умолк, и лицо его мгновенно преобразилось: смуглые щеки побледнели, под скулами, перекатываясь, заходили желваки, а пристально устремленные вперед глаза вспыхнули такой неугасимой, лютой ненавистью, что я невольно повернулся в сторону его взгляда и увидел шедших по лесу от переднего края нашей обороны трех пленных немцев и сзади – конвоировавшего их красноармейца в выгоревшей, почти белой от солнца, летней гимнастерке и сдвинутой на затылок пилотке.

Красноармеец шел медленно. Мерно раскачивалась в его руках винтовка, посверкивая на солнце жалом штыка. И так же медленно брели пленные немцы, нехотя переставляя ноги, обутые в короткие, измазанные желтой глиной сапоги.

Шагавший впереди немец – пожилой, со впалыми щеками, густо заросшими каштановой щетиной, – поравнялся с блиндажом, кинул в нашу сторону исподлобный, волчий взгляд, отвернулся, на ходу поправляя привешенную к поясу каску. И тогда лейтенант Герасимов порывисто вскочил, крикнул красноармейцу резким, лающим голосом:

– Ты что, на прогулке с ними? Прибавить шагу! Веди быстрей, говорят тебе!..

Он, видимо, хотел еще что-то крикнуть, но задохнулся от волнения и, круто повернувшись, быстро сбежал по ступенькам в блиндаж. Присутствовавший при разговоре политрук, отвечая на мой удивленный взгляд, вполголоса сказал:

– Ничего не поделаешь, – нервы. Он в плену у немцев был, разве вы не знаете? Вы поговорите с ним как-нибудь. Он очень много пережил там, и после этого живых гитлеровцев не может видеть, именно живых! На мертвых смотрит ничего, я бы сказал – даже с удовольствием, а вот пленных увидит и либо закроет глаза и сидит бледный и потный, либо повернется и уйдет. – Политрук придвинулся ко мне, перешел на шепот: – Мне с ним пришлось два раза ходить в атаку; силища у него лошадиная, и вы бы посмотрели, что он делает… Всякие виды мне приходилось видывать, но как он орудует штыком и прикладом, знаете ли, – это страшно!

* * *

Ночью немецкая тяжелая артиллерия вела тревожащий огонь. Методически, через ровные промежутки времени, издалека доносился орудийный выстрел, спустя несколько секунд над нашими головами, высоко в звездном небе, слышался железный клекот снаряда, воющий звук нарастал и удалялся, а затем где-то позади нас, в направлении дороги, по которой днем густо шли машины, подвозившие к линии фронта боеприпасы, желтой зарницей вспыхивало пламя и громово звучал разрыв.

В промежутках между выстрелами, когда в лесу устанавливалась тишина, слышно было, как тонко пели комары и несмело перекликались в соседнем болотце потревоженные стрельбой лягушки.

Мы лежали под кустом орешника, и лейтенант Герасимов, отмахиваясь от комаров сломленной веткой, неторопливо рассказывал о себе. Я передаю этот рассказ так, как мне удалось его запомнить.

– До войны работал я механиком на одном из заводов Западной Сибири. В армию призван девятого июля прошлого года. Семья у меня – жена, двое ребят, отец-инвалид. Ну, на проводах, как полагается, жена и поплакала и напутствие сказала: «Защищай родину и нас крепко. Если понадобится – жизнь отдай, а чтобы победа была нашей». Помню, засмеялся я тогда и говорю ей: «Кто ты мне есть, жена или семейный агитатор? Я сам большой, а что касается победы, так мы ее у фашистов вместе с горлом вынем, не беспокойся!»

Отец, тот, конечно, покрепче, но без наказа и тут не обошлось: «Смотри, – говорит, – Виктор, фамилия Герасимовых – это не простая фамилия. Ты – потомственный рабочий; прадед твой еще у Строганова работал; наша фамилия сотни лет железо для родины делала, и чтобы ты на этой войне был железным. Власть-то – твоя, она тебя командиром запаса до войны держала, и должен ты врага бить крепко».

«Будет сделано, отец».

По пути на вокзал забежал в райком партии. Секретарь у нас был какой-то очень сухой, рассудочный человек… Ну, думаю, уж если жена с отцом меня на дорогу агитировали, то этот вовсе спуску не даст, двинет какую-нибудь речугу на полчаса, обязательно двинет! А получилось все наоборот. «Садись, Герасимов, – говорит мой секретарь, – перед дорогой посидим минутку по старому обычаю».

Посидели мы с ним немного, помолчали, потом он встал, и вижу – очки у него будто бы отпотели… Вот, думаю, чудеса какие нынче происходят! А секретарь и говорит: «Все ясно и понятно, товарищ Герасимов. Помню я тебя еще вот таким, лопоухим, когда ты пионерский галстук носил, помню затем комсомольцем, знаю и как коммуниста на протяжении десяти лет. Иди, бей гадов беспощадно! Парторганизация на тебя надеется». Первый раз в жизни расцеловался я со своим секретарем, и, черт его знает, показался он тогда мне вовсе не таким уж сухарем, как раньше…

И до того мне тепло стало от этой его душевности, что вышел я из райкома радостный и взволнованный.

А тут еще жена развеселила. Сами понимаете, что провожать мужа на фронт никакой жене невесело; ну, и моя жена, конечно, тоже растерялась немного от горя, все хотела что-то важное сказать, а в голове у нее сквозняк получился, все мысли вылетели. И вот уже поезд тронулся, а она идет рядом с моим вагоном, руку мою из своей не выпускает и быстро так говорит:

«Смотри, Витя, береги себя, не простудись там, на фронте». – «Что ты, – говорю ей, – Надя, что ты! Ни за что не простужусь. Там климат отличный и очень даже умеренный». И горько мне было расставаться, и веселее стало от милых и глупеньких слов жены, и такое зло взяло на немцев. Ну, думаю, тронули нас, вероломные соседи, – теперь держитесь! Вколем мы вам по первое число!

Герасимов помолчал несколько минут, прислушиваясь к вспыхнувшей на переднем крае пулеметной перестрелке, потом, когда стрельба прекратилась, так же внезапно, как и началась, продолжал:

– До войны на завод к нам поступали машины из Германии. При сборке, бывало, раз по пять ощупаю каждую деталь, осмотрю ее со всех сторон. Ничего не скажешь – умные руки эти машины делали. Книги немецких писателей читал и любил и как-то привык с уважением относиться к немецкому народу. Правда, иной раз обидно становилось за то, что такой трудолюбивый и талантливый народ терпит у себя самый паскудный гитлеровский режим, но это было в конце концов их дело. Потом началась война в Западной Европе…

И вот еду я на фронт и думаю: техника у немцев сильная, армия – тоже ничего себе. Черт возьми, с таким противником даже интересно подраться и наломать ему бока. Мы-то тоже к сорок первому году были не лыком шиты. Признаться, особой честности я от этого противника не ждал, какая уж там честность, когда имеешь дело с фашизмом, но никогда не думал, что придется воевать с такой бессовестной сволочью, какой оказалась армия Гитлера. Ну, да об этом после…

В конце июля наша часть прибыла на фронт. В бой вступили двадцать седьмого рано утром. Сначала, в новинку-то, было страшновато малость. Минометами сильно они нас одолевали, но к вечеру освоились мы немного и дали им по зубам, выбили из одной деревушки. В этом же бою захватили мы группу, человек в пятнадцать, пленных. Помню, как сейчас: привели их, испуганных, бледных; бойцы мои к этому времени остыли от боя, и вот каждый из них тащит пленным все, что может: кто – котелок щей, кто – табаку или папирос, кто – чаем угощает. По спинам их похлопывают, «камрадами» называют: за что, мол, воюете, камрады?..

А один боец-кадровик смотрел-смотрел на эту трогательную картину и говорит: «Слюни вы распустили с этими «друзьями». Здесь они все камрады, а вы бы посмотрели, что эти камрады делают там, за линией фронта, и как они с нашими ранеными и с мирным населением обращаются». Сказал, словно ушат холодной воды на нас вылил, и ушел.

Вскоре перешли мы в наступление и тут действительно насмотрелись… Сожженные дотла деревни, сотни расстрелянных женщин, детей, стариков, изуродованные трупы попавших в плен красноармейцев, изнасилованные и зверски убитые женщины, девушки и девочки-подростки…

Особенно одна осталась у меня в памяти: ей было лет одиннадцать, она, как видно, шла в школу; немцы поймали ее, затащили на огород, изнасиловали и убили. Она лежала в помятой картофельной ботве, маленькая девочка, почти ребенок, а кругом валялись залитые кровью ученические тетради и учебники… Лицо ее было страшно изрублено тесаком, в руке она сжимала раскрытую школьную сумку. Мы накрыли тело плащ-палаткой и стояли молча. Потом бойцы так же молча разошлись, а я стоял и, помню, как исступленный, шептал: «Барков, Половинкин. Физическая география. Учебник для неполной средней и средней школы». Это я прочитал на одном из учебников, валявшихся там же, в траве, а учебник этот мне знаком. Моя дочь тоже училась в пятом классе.

Это было неподалеку от Ружина. А около Сквиры в овраге мы наткнулись на место казни, где мучили захваченных в плен красноармейцев. Приходилось вам бывать в мясных лавках? Ну, вот так примерно выглядело это место… На ветвях деревьев, росших по оврагу, висели окровавленные туловища, без рук, без ног, со снятой до половины кожей… Отдельной кучей было свалено на дне оврага восемь человек убитых. Там нельзя было понять, кому из замученных что принадлежит, лежала просто куча крупно нарубленного мяса, а сверху – стопкой, как надвинутые одна на другую тарелки, – восемь красноармейских пилоток…

Вы думаете, можно рассказать словами обо всем, что пришлось видеть? Нельзя! Нет таких слов. Это надо видеть самому. И вообще хватит об этом! – Лейтенант Герасимов надолго умолк.

– Можно здесь закурить? – спросил я его.

– Можно. Курите в руку, – охрипшим голосом ответил он.

И, закурив, продолжал:

– Вы понимаете, что мы озверели, насмотревшись на все, что творили фашисты, да иначе и не могло быть. Все мы поняли, что имеем дело не с людьми, а с какими-то осатаневшими от крови собачьими выродками. Оказалось, что они с такой же тщательностью, с какой когда-то делали станки и машины, теперь убивают, насилуют и казнят наших людей. Потом мы снова отступали, но дрались как черти!

В моей роте почти все бойцы были сибиряки. Однако украинскую землю мы защищали прямо-таки отчаянно. Много моих земляков погибло на Украине, а фашистов мы положили там еще больше. Что ж, мы отходили, но духу им давали неплохо.

С жадностью затягиваясь папиросой, лейтенант Герасимов сказал уже несколько иным, смягченным тоном:

– Хорошая земля на Украине, и природа там чудесная! Каждое село и деревушка казались нам родными, может быть, потому, что, не скупясь, проливали мы там свою кровь, а кровь ведь, как говорят, роднит… И вот оставляешь какое-нибудь село, а сердце щемит и щемит, как проклятое. Жалко было, просто до боли жалко! Уходим и в глаза друг другу не глядим.

…Не думал я тогда, что придется побывать у фашистов в плену, однако пришлось. В сентябре я был первый раз ранен, но остался в строю. А двадцать первого, в бою под Денисовкой, Полтавской области, я был ранен вторично и взят в плен.

Немецкие танки прорвались на нашем левом фланге, следом за ними потекла пехота. Мы с боем выходили из окружения. В этот день моя рота понесла очень большие потери. Два раза мы отбили танковые атаки противника, сожгли и подбили шесть танков и одну бронемашину, уложили на кукурузном поле человек сто двадцать гитлеровцев, а потом они подтянули минометные батареи, и мы вынуждены были оставить высотку, которую держали с полудня до четырех часов. С утра было жарко. В небе ни облачка, а солнце палило так, что буквально нечем было дышать. Мины ложились страшно густо, и, помню, пить хотелось до того, что у бойцов губы чернели от жажды, а я подавал команду каким-то чужим, окончательно осипшим голосом. Мы перебегали по лощине, когда впереди меня разорвалась мина. Кажется, я успел увидеть столб черной земли и пыли, и это – все. Осколок мины пробил мою каску, второй попал в правое плечо.

Не помню, сколько я пролежал без сознания, но очнулся от топота чьих-то ног. Приподнял голову и увидел, что лежу не на том месте, где упал. Гимнастерки на мне нет, а плечо наспех кем-то перевязано. Нет и каски на голове. Голова тоже кем-то перевязана, но бинт не закреплен, кончик его висит у меня на груди. Мгновенно я подумал, что мои бойцы тащили меня и на ходу перевязали, и я надеялся увидеть своих, когда с трудом поднял голову. Но ко мне бежали не свои, а немцы. Это топот их ног вернул мне сознание. Я увидел их очень отчетливо, как в хорошем кино. Я пошарил вокруг руками. Около меня не было оружия: ни нагана, ни винтовки, даже гранаты не было. Планшетку и оружие кто-то из наших снял с меня.

«Вот и смерть», – подумал я. О чем я еще думал в этот момент? Если вам это для будущего романа, так напишите что-нибудь от себя, а я тогда ничего не успел подумать. Немцы были уже очень близко, и мне не захотелось умирать лежа. Просто я не хотел, не мог умереть лежа, понятно? Я собрал все силы и встал на колени, касаясь руками земли. Когда они подбежали ко мне, я уже стоял на ногах. Стоял и качался, и ужасно боялся, что вот сейчас опять упаду и они меня заколют лежачего. Ни одного лица я не помню. Они стояли вокруг меня, что-то говорили и смеялись. Я сказал: «Ну, убивайте, сволочи! Убивайте, а то сейчас упаду». Один из них ударил меня прикладом по шее, я упал, но тотчас снова встал. Они засмеялись, и один из них махнул рукой – иди, мол, вперед. Я пошел. Все лицо у меня было в засохшей крови, из раны на голове все еще бежала кровь, очень теплая и липкая, плечо болело, и я не мог поднять правую руку. Помню, что мне очень хотелось лечь и никуда не идти, но я все же шел…

Нет, я вовсе не хотел умирать и тем более – оставаться в плену. С великим трудом преодолевая головокружение и тошноту, я шел, – значит, я был жив и мог еще действовать. Ох, как меня томила жажда! Во рту у меня спеклось, и все время, пока мои ноги шли, перед глазами колыхалась какая-то черная штора. Я был почти без сознания, но шел и думал: «Как только напьюсь и чуточку отдохну – убегу!»

На опушке рощи нас всех, попавших в плен, собрали и построили. Все это были бойцы соседней части. Из нашего полка я угадал только двух красноармейцев третьей роты. Большинство пленных было ранено. Немецкий лейтенант на плохом русском языке спросил, есть ли среди нас комиссары и командиры. Все молчали. Тогда он еще раз спросил: «Комиссары и офицеры идут два шага вперед». Никто из строя не вышел.

Лейтенант медленно прошел перед строем и отобрал человек шестнадцать, по виду похожих на евреев. У каждого он спрашивал: «Юде?» – и, не дожидаясь ответа, приказывал выходить из строя. Среди отобранных им были и евреи, и армяне, и просто русские, но смуглые лицом и черноволосые. Всех их отвели немного в сторону и расстреляли на наших глазах из автоматов. Потом нас наспех обыскали и отобрали бумажники и все, что было из личных вещей. Я никогда не носил партбилета в бумажнике, боялся потерять; он был у меня во внутреннем кармане брюк, и его при обыске не нашли. Все же человек – удивительное создание: я твердо знал, что жизнь моя – на волоске, что если меня не убьют при попытке к бегству, то все равно убьют по дороге, так как от сильной потери крови я едва ли мог бы идти наравне с остальными, но когда обыск кончился и партбилет остался при мне, – я так обрадовался, что даже про жажду забыл!

Нас построили в походную колонну и погнали на запад. По сторонам дороги шел довольно сильный конвой и ехало человек десять немецких мотоциклистов. Гнали нас быстрым шагом, и силы мои приходили к концу. Два раза я падал, вставал и шел потому, что знал, что, если пролежу лишнюю минуту и колонна пройдет, – меня пристрелят там же, на дороге. Так произошло с шедшим впереди меня сержантом. Он был ранен в ногу и с трудом шел, стоная, иногда даже вскрикивая от боли. Прошли с километр, и тут он громко сказал:

– Нет, не могу. Прощайте, товарищи! – и сел среди дороги.

Его пытались на ходу поднять, поставить на ноги, но он снова опускался на землю. Как во сне, помню его очень бледное молодое лицо, нахмуренные брови и мокрые от слез глаза… Колонна прошла. Он остался позади. Я оглянулся и увидел, как мотоциклист подъехал к нему вплотную, не слезая с седла, вынул из кобуры пистолет, приставил к уху сержанта и выстрелил. Пока дошли до речки, фашисты пристрелили еще нескольких отстававших красноармейцев.

И вот уже вижу речку, разрушенный мост и грузовую машину, застрявшую сбоку переезда, и тут падаю вниз лицом. Потерял ли я сознание? Нет, не потерял. Я лежал, протянувшись во весь рост, во рту у меня было полно пыли, я скрипел от ярости зубами, и песок хрустел у меня на зубах, но подняться я не мог. Мимо меня шагали мои товарищи. Один из них тихо сказал: «Вставай же, а то убьют!» Я стал пальцами раздирать себе рот, давить глаза, чтобы боль помогла мне подняться…

А колонна уже прошла, и я слышал, как шуршат колеса подъезжающего ко мне мотоцикла. И все-таки я встал! Не оглядываясь на мотоциклиста, качаясь как пьяный, я заставил себя догнать колонну и пристроился к задним рядам. Проходившие через речку немецкие танки и автомашины взмутили воду, но мы пили ее, эту коричневую теплую жижу, и она казалась нам слаще самой хорошей ключевой воды. Я намочил голову и плечо. Это меня очень освежило, и ко мне вернулись силы. Теперь-то я мог идти в надежде, что не упаду и не останусь лежать на дороге…

Только отошли от речки, как по пути нам встретилась колонна средних немецких танков. Они двигались нам навстречу. Водитель головного танка, рассмотрев, что мы – пленные, дал полный газ и на всем ходу врезался в нашу колонну. Передние ряды были смяты и раздавлены гусеницами. Пешие конвойные и мотоциклисты с хохотом наблюдали эту картину, что-то орали высунувшимся из люков танкистам и размахивали руками. Потом снова построили нас и погнали сбоку дороги. Веселые люди, ничего не скажешь…

В этот вечер и ночью я не пытался бежать, так как понял, что уйти не смогу, потому что очень ослабел от потери крови, да и охраняли нас строго, и всякая попытка к бегству наверняка закончилась бы неудачей. Но как проклинал я себя впоследствии за то, что не предпринял этой попытки! Утром нас гнали через одну деревню, в которой стояла немецкая часть. Немецкие пехотинцы высыпали на улицу посмотреть на нас. Конвой заставил нас бежать через всю деревню рысью. Надо же было унизить нас в глазах подходившей к фронту немецкой части. И мы бежали. Кто падал или отставал, в того немедленно стреляли. К вечеру мы были уже в лагере для военнопленных.

Двор какой-то МТС был густо огорожен колючей проволокой. Внутри плечом к плечу стояли пленные. Нас сдали охране лагеря, и те прикладами винтовок загнали нас за огорожу. Сказать, что этот лагерь был адом, – значит, ничего не сказать. Уборной не было. Люди испражнялись здесь же и стояли и лежали в грязи и в зловонной жиже. Наиболее ослабевшие вообще уже не вставали. Воду и пищу давали раз в сутки. Кружку воды и горсть сырого проса или прелого подсолнуха, вот и все. Иной день совсем забывали что-либо дать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю