Текст книги "Дорога"
Автор книги: Мигель Делибес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
XVI
Священник дон Хосе, настоящий святой, говоря с амвона, использовал всевозможные средства убеждения: сжимал кулаки, вопиял, гремел, отирал пот со лба и шеи, рвал свои редкие седые волосы, обводил скамьи указующим перстом, а как-то раз во время одной из самых страстных и патетических проповедей, которые навсегда останутся в истории долины, даже разодрал на себе сутану. Однако на прихожан, особенно на мужчин, все это не производило большого впечатления. Против мессы они ничего не имели, но, когда начиналась проповедь, мрачнели и хмурились. Завет божий не повелевал слушать проповеди каждое воскресенье и каждый праздник. А значит, дон Хосе, священник, выходил за пределы своих пастырских обязанностей. О нем говорили, что он хочет быть большим католиком, чем папа, и что это нехорошо, в особенности для священника, а тем более для такого священника, как дон Хосе, обычно кроткого и снисходительного к человеческим слабостям.
Жители долины были люди довольно жестокосердые, гневливые и неблагодарные. Однако чисто спортивный дух сообщал им известную человечность. Те, кто хулил дона Хосе, священника, как оратора, утверждали, что нельзя считать красноречивым человека, который через каждые два слова говорит «собственно говоря». У него действительно была такая привычка. И все же можно быть красноречивым человеком и через каждые два слова говорить «собственно говора». По мнению Даниэля-Совенка, это были вещи вполне совместимые. Но некоторые думали иначе и если присутствовали на проповеди дона Хосе, то только для того, чтобы играть на деньги в чет и нечет, подсчитывая, сколько раз дон Хосе произнесет с амвона «собственно говоря». Перечница-старшая уверяла, что дон Хосе говорит «собственно говоря» нарочно и что он уже знает о том, что мужчины имеют обыкновение во время проповеди играть на деньги в чет и нечет, но смотрит на это сквозь пальцы, потому что так они хотя бы слушают и между одним «собственно говоря» и другим «собственно говоря» до них доходит что-то существенное. А иначе, пока он говорит, они думали бы о сенокосе, о дожде, о кукурузе или о коровах, и это было бы уже непоправимое зло.
Люди в долине были закоренелые индивидуалисты. Дон Рамон, алькальд, не лгал, когда говорил, что у них в селении каждый скорее умрет, чем пошевелит пальцем ради другого. Люди жили уединенно и думали только о себе. И если правду сказать, этот крайний индивидуализм преодолевался только в воскресные вечера, на закате. Тогда парни и девушки парочками исчезала в лугах и в лесах, а старики собирались в тавернах покурить и выпить. То-то и беда: люди отказывались от индивидуализма только для того, чтобы удовлетворять свои самые низменные инстинкты.
Дон Хосе, настоящий святой, однажды обрушился с амвона на парочки, которые по воскресеньям, когда стемнеет, уходят в луга и в леса; на тех, кто прижимается друг к другу во время танцев; на тех, кто пьянствует и играет в кости в таверне Чано, спуская все до последней нитки; и наконец, на тех, кто в божьи праздники косит сено, копает картошку или обрабатывает кукурузное поле. Как раз в этот день дон Хосе, священник, войдя в раж, сверху донизу разодрал на себе сутану. В общем, священник разгромил всех и вся, поскольку в долине можно было по пальцам перечесть тех, кто по праздникам не уходил парочками в луга и в леса, не прижимался друг к другу во время танцев, не косил сено, не копал картошку и не обрабатывал кукурузное поле. Дон Хосе объявил, что, «собственно говоря, если нынешние нравы не изменятся коренным образом, мало кто из нашего селения в день Страшного суда окажется одесную Господа».
После мессы к священнику в ризницу явилась делегация во главе с Перечницей-старшей.
– Скажите нам, господин священник, в наших ли силах изменить столь испорченные нравы? – спросила Перечница.
Старый священник заперхал, застигнутый врасплох. Он не ожидал столь быстрого отклика на свою проповедь. Обведя пристальным взглядом лица этих избранниц божьих, он опять прокашлялся, стараясь выиграть время.
– Дочери мои, – сказал он наконец, – если вы этого твердо хотите, это в ваших силах.
Тем временем на паперти Антонио-Брюхан отдавал две песеты сапожнику Андресу, потому что дон Хосе произнес «собственно говоря» сорок два раза, а Брюхан сделал ставку на нечет.
Дон Хосе, священник, прибавил:
– Мы можем организовать центр, где молодежь развлекалась бы, не оскорбляя бога. Это нетрудно, была бы добрая воля. Я имею в виду большой зал с оборудованием для всякого рода увеселений. По воскресеньям и в праздники, часов в шесть, мы могли бы показывать кино. Конечно, отбирая только нравственные, истинно католические картины.
Перечница-старшая захлопала в ладоши.
– Под помещение подошла бы конюшня Панчо. У него уже нет лошадей, и он хочет ее продать. Мы могли бы взять ее в аренду, дон Хосе, – сказала она с энтузиазмом.
– Безбожник не сдаст нам конюшню, сеньор священник, – вмешалась Каталина-Зайчиха. – Ведь этот прощелыга неверующий. Он скорее умрет, чем уступит нам конюшню для такой святой цели.
Даниэль-Совенок, который в этот день прислуживал священнику, с открытым ртом слушал разговор дона Хосе с женщинами. Он хотел уйти, но, поняв, что в селении собираются устроить кино, остался.
Дон Хосе, священник, успокоил Каталину-Зайчиху:
– Не суди о людях неосмотрительно, дочь моя. Панчо в сущности неплохой человек.
Перечница-старшая вскочила как ужаленная.
– Отец мой, разве можно быть хорошим человеком, если не веришь в бога? – сказала она.
Камила, другая Зайчиха, выпятила свою пышную грудь и отрезала:
– Панчо, чтобы заработать песету, способен продать душу дьяволу. Уж я это знаю.
Тут вне себя от возбуждения вмешалась Рита-Дуреха, жена сапожника:
– Душу этот прощелыга уже продал. Дьяволу не придется заплатить за нее и двух реалов. Мы все это знаем.
В конце концов дон Хосе, священник, решил вопрос своей властью. Он назначил комиссию во главе с Перечницей-старшей, которой поручалось договориться с Панчо-Безбожником и съездить в город, чтобы приобрести кинопроектор. Все нашли это решение превосходным. В заключение дон Хосе объявил, что церковные сборы в течение ближайших двух месяцев пойдут на приобретение новой сутаны для священника. Все похвалили эту мысль, и Перечница, считая, что ее обязывает к этому положение, первой внесла дуро.
Три месяца спустя в конюшне Панчо, которую заново побелили и в которой проделали дезинфекцию, на радость всей долине открылось кино. Первый сеанс имел огромный успех. Едва ли нашлась хоть одна строптивая парочка, оставшаяся в лугах и лесах. Но через две недели возникла новая проблема. Больше не имелось «истинно католических» картин. Пришлось слегка поступиться взыскательностью и допустить на экран кое-какие фривольности. Дон Хосе, священник, успокаивал свою совесть, цепляясь, как утопающий за соломинку, за теорию наименьшего зла.
– Все-таки лучше, чтобы они собирались здесь, чем тискали друг друга в лугах, – говорил он.
Прошел еще месяц, и фривольность лент, которые присылали из города, еще возросла. С другой стороны, парочки, которые раньше в сумерках уходили в луга и в леса, теперь, пользуясь полутьмой, без стеснения любезничали в зале.
Однажды посреди сеанса зажегся свет, и Паскуалон с мельницы попался с поличным: невеста сидела у него на коленях. Дело оборачивалось плохо, и в начале октября дон Хосе, настоящий святой, собрал у себя дома комиссию.
– Надо принять срочные меры. По правде сказать, и картины уже не назовешь нравственными, и зрители не ведут себя в зале как подобает. Мы скатились к тому самому, против чего боролись, – сказал он.
– Давайте не будем выключать свет в зале и установим строгую цензуру над картинами, – предложила Перечница-Старшая.
После долгого обсуждения это предложение было принято. В цензурный комитет вошли дон Хосе, священник, Перечница-старшая и Трино, ризничий. Они собирались по субботам в конюшне Панчо и просматривали картину, которую предполагалось показывать на следующий день.
Однажды вечером они остановили просмотр на сомнительной сцене.
– По-моему, у этой беспутницы слишком короткая юбка, дон Хосе, – сказала Перечница.
– Мне тоже так показалось, – сказал дон Хосе. И, повернувшись к Трино, ризничему, который, не моргая, с открытым ртом глазел на женщину, застывшую на экране, пригрозил ему: – Перестань так пялить глаза, Трино, не то я исключу тебя из цензурного комитета.
Трино был плюгавый человечек, недалекий и бесхарактерный. Глаза у него были кроткие и водянистые, а борода не росла, и это придавало его лицу придурковатое выражение. Вдобавок он был очень неуклюж, и это особенно бросалось в глаза, когда он шел, – казалось, ему при каждом шаге приходится делать усилие, чтобы вытеснить своим телом соответствующий объем воздуха. Словом, не человек, а несчастье. Правда, даже самый убогий на что-нибудь годится, и Трино, ризничий, можно сказать, виртуозно играл на фисгармонии.
Выслушав замечание священника, Трино смущенно потупил глаза и глупо улыбнулся. Священник был прав, но, черт возьми, у этой женщины на экране были восхитительные ножки – такие не часто встречаются.
Дон Хосе, священник, видел, что трудности возрастают с каждым днем. Даже Трино, цензор и ризничий, в помышлениях своих грешил с этими бабами на экране, которые с величайшим бесстыдством показывали ноги. Нелегким делом было бороться с вожделениями всей долины, а дон Хосе чувствовал себя уже очень старым и усталым.
Нововведение в виде лампочек, горящих во время сеанса, зрители встретили с неумеренной враждебностью. В первый день они подняли свист, во второй – перебили лампочки картошками. Комиссия снова собралась. Обыкновенные лампочки, при свете которых на экране все бледнело и расплывалось, заменили красными. Но тогда публика набросилась на купюры. Коллективный протест выразил Паскуалон с мельницы:
– Вот что, донья Лола, я человек прямой и скажу вам начистоту: по-моему, если из кино убрать ножки и поцелуи, на нем можно поставить крест.
Другие парни поддержали его:
– Или пусть нам показывают картины без купюр, или мы опять начнем уходить в лес.
Снова собралась комиссия. Дон Хосе, священник, был в крайнем волнении.
– Пропади пропадом и кино, и вся эта музыка, – сказал он. – Предлагаю комиссии сбыть киноаппарат одному из окрестных муниципалитетов.
Перечница завизжала:
– Но тем самым мы введем в соблазн других, дон Хосе.
Священник понурил голову. Перечница была права, на этот раз она была совершенно права. Продать киноаппарат значило толкнуть других на грех ради собственной выгоды.
– Тогда мы сожжем его, – мрачно сказал он.
И на следующий день в присутствии членов комиссии, собравшихся во дворе священника, кинопроектор был предан сожжению. У его пепла Перечница-старшая в инквизиторском пылу провозгласила свою верность нравственности и свою непоколебимую решимость не успокаиваться до тех пор, пока она не воцарится в долине.
– Дон Хосе, – сказала она на прощанье священнику, – я по-прежнему буду бороться против безнравственности. Не сомневайтесь. Я знаю, что делать.
И в следующее воскресенье, когда стемнело, она взяла фонарь и отправилась одна рыскать по лугам и горам. Среди зарослей ежевики или в каком-нибудь другом укромном местечке она находила воркующих влюбленных и направляла на их смущенные лица яркий свет фонаря.
– Паскуалон, Элена, вы совершаете смертный грех, – говорила она и, не прибавив ни слова, удалялась.
Так она неустанно обходила окрестности, повторяя свое грозное предостережение:
– Такой-то, такая-то, вы совершаете смертный грех.
«Поскольку у парней и девушек в нашем селении совесть спит, я заменю ее голос», – говорила она себе. На ее долю выпала трудная, но не лишенная привлекательности задача.
Три воскресенья кряду молодежь сносила вмешательство Перечницы в свои любовные дела. Но на четвертое произошло восстание. Парни всем гуртом окружили ее на лугу. Одни предлагали избить ее, другие – раздеть догола и на всю ночь привязать к дереву – пусть, мол, прохладится на росе. В конце концов возобладала третья группа, которая предлагала бросить ее вниз головой в Эль-Чорро. Упавшая духом Перечница уронила наземь фонарь и приготовилась пополнить собой длинный христианский мартиролог; впрочем, время от времени она хныкала и, икая от страха, просила пощады.
С криками и бранью ее привели к мосту. Стремительное течение несло воды Эль-Чорро к Поса-дель-Инглес. Долину окутывала зловещая темь. Толпа, казалось, обезумела. Все предвещало Перечнице неминуемую гибель, и она мысленно сама себе прочла отходную.
И в конечном счете, если Перечница в эту ночь не угодила в реку, то должна была благодарить за это Кино-Однорукого, хотя это она говорила, что Кино и покойная Мариука разговелись, когда еще не кончился пост. Как видно, Однорукий еще не очерствел душой, и в груди его не угасла искра благородства. Он бросился между Перечницей и расходившимися парнями и стал защищать ее как настоящий мужчина. Войдя в раж, он даже поднял вверх культяпку и потряс ею в воздухе, словно древком знамени. Парни, которые тем временем поостыли, сочли достаточным, что нагнали на Перечницу страху, и ушли.
Перечница осталась наедине с Одноруким. Она почувствовала себя в довольно неловком положении и, не зная, что делать, смущенно хихикнула и уставилась в землю. Потом опять засмеялась, проронила «ну, что ж» и, наконец, не отдавая себе отчета в своем поступке, наклонилась и крепко поцеловала культю Кино. Сама испугавшись, она тут же бросилась бежать по шоссе и исчезла в ночи.
На следующий день перед обедней Перечница-старшая подошла к исповедальне дона Хосе.
– Да славится Дева непорочная, отец мой, – сказала она.
– Да святится имя ее, дочь моя.
– Отец мой, я каюсь… Каюсь в том, что в темноте ночи поцеловала мужчину, – проговорила Перечница.
Дон Хосе, священник, перекрестился и поднял глаза к потолку исповедальни.
– Восхвалим господа, – смиренно пробормотал он. И почувствовал безмерную жалость к этому селению.
XVII
Даниэль-Совенок прощал Перечнице-старшей все, но только не историю с хором: она выставила его напоказ перед всем селением и дала понять, что не видит никакой разницы между ним и девчонками.
Этого он не смог бы ей простить никогда, проживи он хоть тысячу лет. История с хором была поношением, величайшим бесчестьем, какое может вынести мужчина. Чтобы смыть с себя этот позор и защитить свое мужское достоинство, требовалось принять контрмеры.
В церкви их компанию уже ждали все школьники и школьницы и Трино, который, когда они вошли, извлекал из фисгармонии визгливые и жалобные звуки. Была здесь и паскудная Перечница с палочкой в руке, ни с того, ни с сего произведенная в дирижера.
Когда они вошли, она всех расставила по росту. Потом подняла палочку над головой и сказала:
– Внимание. Я хочу разучить с вами «Пастушку святую», чтобы спеть ее в день рождества Богородицы. Попробуем.
Она сделала знак Трино, потом махнула палочкой, и дети запели вразнобой:
Пас-ту-у-шка свя-та-ая,
Хочу-у всей душо-о-ю…
Когда сорок два голоса уже начинали звучать в унисон, Перечница-старшая сделала комический жест отчаяния и сказала:
– Хватит, хватят! Не так. Не «пас-тушка», а «пас-ту-у-у-шка». Вот так: «Пас-ту-у-у-шка свя-та-а-я, хо-чу-у всей душо-о-ю, по го-о-о-рам и до-о-о-лам идти за то-бо-о-ю». Попробуем.
Она стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и все снова уставились на нее. Стены храма задрожали от звонких детских голосов. Скоро Перечница сделала досадливый жест и указала палочкой на Навозника.
– Ты можешь идти, Роке; ты мне не нужен. Когда у тебя изменился голос?
Роке-Навозник опустил голову.
– Почем я знаю! Отец говорит, что я и новорожденный ревел басом.
Хотя Навозник и потупился, но сказал это с гордостью, убежденный в том, что настоящий мужчина должен показать себя с самого рождения. Первые ученики встретили его слова высокомерными смешками, зато девочки посмотрели на Навозника с восхищением.
После второй пробы донья Лола отослала еще двух мальчиков, потому что они фальшивили. Спустя час из хора был исключен и Герман-Паршивый, потому что у него ломался голос, а Перечница хотела «составить хор из одних чистых дискантов». Даниэль-Совенок подумал, что ему здесь больше делать нечего, и горячо пожелал, чтобы и его исключили. Кроме того, ему не нравилось быть дискантом. Но первая репетиция кончилась, а Перечница так и не сочла нужным отослать его.
На следующий день они опять собрались на спевку, но и на этот раз Перечница не исключила его. Дело принимало скверный оборот. Оставаться в хоре значило навлечь на себя бесчестье, чуть ли не поставить под вопрос свою принадлежность к мужскому полу, а Даниэль-Совенок слишком ценил ее, чтобы не придавать этому значения. Но вопреки своему желанию и несмотря на то, что в хоре оставалось только шесть мальчиков, Даниэль-Совенок продолжал участвовать в нем. Это было просто несчастье. На четвертый день Перечница-старшая, очень довольная, объявила:
– Я закончила отбор. В хоре остались только чистые голоса. – Это были пятнадцать девочек и шесть мальчиков. – Надеюсь, – добавила она, обращаясь к мальчикам, – до рождества Богородицы ни у кого из вас голос не сломается.
Мальчики и девочки улыбнулись, гордясь тем, что у них «чистые голоса». Один только Даниэль-Совенок втайне приуныл. Но делать было нечего. Перечница уже постукивала по крышке фисгармонии, чтобы привлечь внимание Трино, ризничего, и минуту спустя чистые голоса числом в двадцать один разносили по храму моления Богородице:
Пас-туу-ш-ка свя-тааа-я,
Хо-чууу всей ду-шооо-ю
По гооо-рам и дооо-лам
Идти за то-бооо-ю.
Даниэль-Совенок предчувствовал то, что произошло в этот вечер при выходе из церкви. Отвергнутые ребята во главе с Навозником поджидали певчих на паперти и, завидев их, сгрудились вокруг шести «чистых голосов» и принялись хором кричать:
– Девчонки, писклята! Девчонки, писклята! Девчонки, писклята!
Ни заступничество Перечницы-старшей, ни слабые усилия Трино, ризничего, который был уже стар и немощен, ни к чему не привели. Не оказали никакого действия и умоляющие взгляды, которые Даниэль-Совенок бросал на своего друга Роке. Войдя в раж, Навозник забыл даже самые элементарные нормы товарищества. В сущности, нападающих разбирала злость оттого, что их исключили из хора, который будет петь в праздник рождества Богородицы. Но в данный момент это не имело значения. Важно было то, что попиралось мужское достоинство Даниэля-Совенка и что следовало найти выход из этого ложного положения.
В эту ночь, когда он ложился спать, его осенила мысль: почему бы ему во время спевки не постараться басить? Тогда Перечница исключит его, как она исключила Роке-Навозника и Германа-Паршивого. В сущности, именно исключение Германа его особенно уязвило, В конце концов, Роке-Навозник всегда был впереди. Другое дело Герман. Как мог Даниэль сохранять свое положение в компании, если даже у Паршивого голос сильнее, чем у него? Ему решительно следовало нарочно басить, чтобы его до праздника исключили из хора.
На следующий день, когда началась репетиция, Даниэль-Совенок поперхал, готовясь придать голосу фальшивое звучание. Перечница стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и гимн начался.
Пас-ту-у-у-шка свя-та-а-ая,
Хочу-у-у всей ду-шо-о-ою…
Перечница оборвала пение. Она наморщила свой длиннющий нос, как будто почувствовала дурной запах, потом нахмурилась, и лицо ее приняло такое выражение, словно вдруг обнаружилось нечто несообразное и она не могла определить, откуда проистекает эта неприятность. Но когда хор во второй раз затянул «Пастушку святую», она указала палочкой на Совенка и с раздражением сказала:
– Даниэль, перестань дурить, не баси, не то получишь затрещину.
Совенок был разоблачен. Он покраснел как рак при одной мысли, что другие могут подумать, будто он пытается строить из себя мужчину, прибегая к хитрой уловке. Он не нуждался в притворстве, чтобы быть мужчиной. И он докажет это при первом удобном случае.
Когда они выходили из церкви, «нечистые голоса» во главе с Роке-Навозником опять окружили их, повторяя все тот же проклятый припев:
– Девчонки, писклята! Девчонки, писклята! Девчонки, писклята!
Даниэлю-Совенку хотелось плакать. Однако он сдержал себя, потому что знал, что его пошатнувшееся мужское достоинство окончательно рухнет, если он заплачет перед оравой распоясавшихся «нечистых голосов».
И вот наступил праздник рождества Богородицы. Проснувшись, Даниэль-Совенок подумал, что в десять лет не так уж страшно иметь высокий голос и что впереди больше чем достаточно времени, чтобы он изменился. Не было причины печалиться и чувствовать себя униженным. В окно его комнаты светило солнце, и Пико-Рандо, видневшийся вдали, казался еще более высоким и величавым, чем обычно. До слуха Даниэля со стороны площади доносились нестройные звуки оркестра и непрерывный треск петард. Вдалеке слышался звон колокола, который пожертвовал дон Антонино, маркиз, – благовестили к праздничной мессе.
Возле кровати лежали его новый свежеотутюженный костюм и чистая, белая рубашка, еще пахнущая синькой и мылом. Нет, жизнь не была печальной. Теперь, когда Даниэль-Совенок, облокотясь на подоконник, смотрел в окно, он мог в этом убедиться. Жизнь не была печальной, даже если через полчаса ему предстояло петь «Пастушку святую» в хоре «чистых голосов». Даже если, когда они выйдут из церкви, «нечистые голоса» примутся дразнить их девчонками и писклями.
Была пора цветения, и всю широко раскинувшуюся долину окутывала золотистая пыльца. С лугов тянуло свежестью, хотя полное безветрие предвещало жаркий день. Под окном, выходившим в сад, на ближайшей яблоне рассыпáл свои трели дрозд, перепархивая с ветки на ветку. Теперь оркестр шел по шоссе, направляясь к Эль-Чорро и дому Кино-Однорукого в сопровождении ватаги галдящих ребят. Даниэль-Совенок спрятался за занавеску и притаился, чтобы его не заметили с улицы, потому что почти все эти ребята принадлежали к «нечистым голосам».
Как только они скрылись из виду, он собрался и отправился в церковь. В алтаре горели большие восковые свечи, а на женщинах были нарядные яркие платья. Даниэль-Совенок поднялся на хоры и оттуда пристально посмотрел в глаза Богородице. Дон Хосе говорил, что иногда она глядит на детей, которые ведут себя хорошо. Может быть, причиной тому было мерцание свечей, но Даниэлю-Совенку показалось, что в это утро Богородица обратила свой взор на него. А на устах ее играла улыбка. Его бросило в жар, и он сказал ей, не шевеля губами, что посвящает ей «Пастушку» и молит ее сделать так, чтобы «нечистые голоса» не насмехались над ним и не называли его девчонкой.
После Евангелия дон Хосе, настоящий святой, взошел на амвон и начал проповедь. Со скамеек, где сидели мужчины, послышалось продолжительное прокашливание, и Даниэль-Совенок, хоть и не играл в чет и нечет, невольно стал считать, сколько раз дон Хосе, священник, скажет «собственно говоря». Но в это утро дон Хосе говорил так хорошо, что Совенок заслушался и сбился со счета.
– Дети мои, собственно говоря, каждому из нас предначертана своя дорога в жизни. И мы должны неуклонно идти по ней. Некоторые из вас, наверное, думают, что это легко, но они, собственно говоря, ошибаются. Иногда путь, который указует нам господь, тяжел и суров. Но отсюда, собственно говоря, не следует, что это не наш путь. Бог сказал: «Возьми крест свой и следуй за Мною».
– В одном могу вас уверить, – продолжал он, – божий путь не в том, чтобы в сумерки парочками укрываться в кустах; и не в том, чего ищут другие, отправляясь в таверну по субботам и воскресеньям; и, собственно говоря, даже не в том, чтобы копать картошку и обрезать кукурузу в праздничные дни. Ибо бог создал мир, собственно говоря, в шесть дней, в седьмой же он отдыхал. А ведь это был бог. И как бог он, собственно говоря, не устал. Тем не менее он отдыхал. Отдыхал, чтобы показать нам, людям, что в воскресенье надо отдыхать.
В этот день дона Хосе, священника, без сомнения, вдохновляла Богородица, и он говорил мягко, не повышая голоса. Разъяснив, что у каждого своя дорога, он перешел к рассуждению о несчастье, которое подчас проистекает из того, что человек, движимый честолюбием или алчностью, отклоняется от пути, предначертанного ему господом. Тут он сказал что-то мудреное и темное для Даниэля. Что-то вроде того, что нищий, который, просыпаясь утром, не знает, будет ли у него что есть в этот день, может быть счастливее богача, который роскошествует в великолепном дворце, окруженный мраморными статуями и толпою слуг. «Некоторые, – сказал дон Хосе, – из-за своего честолюбия теряют ту долю счастья, которую уготовил им бог на более простом пути. Счастье, – заключил он, – кроется, собственно говоря, не в самом высоком, самом великом, самом заманчивом, самом необыкновенном; его залог в том, чтобы приноравливать наши шаги к тому пути, который господь указал нам на земле. Даже если это скромный путь».
Дон Хосе кончил, и Даниэль-Совенок проводил глазами до алтаря его маленькую фигуру. Ему хотелось наглядеться на него, пока он здесь во плоти, потому что Даниэль был уверен, что недалек тот день, когда дон Хосе займет в церкви одну из ниш, предназначенных для святых. Но тогда он уже будет не самим собой, а отвратительно раскрашенной деревянной или гипсовой скульптурой.
Поглощенный своими мыслями, он чуть не вздрогнул, когда послышались звуки фисгармонии, на которой Трино, ризничий, брал пробные аккорды. Перед ними стояла Перечница с палочкой в руке. «Чистые голоса» прокашлялись. Перечница стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и раздались вступительные такты «Святой пастушки». Потом, управляемые палочкой Перечницы, согласно зазвучали «чистые голоса».
Пас-туууш-ка свя-тааа-я,
Хо-чууу всей ду-шооо-ю
По гооо-рам и дооо-лам
Ид-тиии за то-бооо-ю.
Внем-лиии, все-бла-гааа-я,
Сиии-ро-му стааа-ду,
Что моооль-бы воз-нооо-сит
По веее-сям и грааа-дам.
Пас-туууш-ка свя-тааа-я,
Хо-чууу всей ду-шооо-ю
По гооо-рам и дооо-лам
Ид-тиии за то-бооо-ю.
Когда месса кончилась, Перечница похвалила их и в награду дала каждому по леденцу. Даниэль-Совенок потихоньку спрятал свой в карман, как что-то постыдное.
На паперти два завистника на ходу бросили ему: «Девчонка, пискля», но он не обратил на них никакого внимания. Конечно, теперь, когда у него за спиной не было Навозника, он чувствовал себя слабым и беззащитным. Возле церкви еще толпилось люди – говорили о проповеди дона Хосе. В сторонке, слева, Даниэль-Совенок заметил Мику. Она улыбнулась ему.
– Вы пели очень хорошо, очень хорошо, – сказала она и поцеловала его в лоб.
Совенок даже встал на цыпочки – в свои одиннадцать лет ему так хотелось выглядеть взрослым. Но это ему не помогло. Она его уже поцеловала. Теперь Мика опять улыбалась, но уже не ему. К ней подошел стройный молодой человек в черном траурном костюме. Они взялись за руки и обменялись таким взглядом, который Совенку не понравился.
– Как ты его находишь? – спросила Мика.
– Он очарователен, просто очарователен, – сказал молодой человек.
И тогда Даниэль-Совенок, охваченный каким-то тоскливым предчувствием, отошел от них и увидел, что все вокруг толкают друг друга локтями, украдкой посматривают в их сторону и шепотом говорят: «Смотри, это жених Мики», «Смотри, это жених Мики», «Черт возьми, приехал жених Мики!», «А он хорош собой, жених Мики», «А он недурен, жених Мики». И все не спускали глаз со стройного молодого человека в черном костюме, который держал за руку Мику.
Тут Даниэль-Совенок понял, что у него были основания испытывать печаль в этот день, хотя в безоблачном небе сияло солнце и в зарослях кустарника пели птицы, и время от времени слышалось меланхолическое позванивание колокольчиков коров, и Богородица посмотрела на него и улыбнулась ему. У него были основания грустить, и отчаиваться, и желать смерти. Он чувствовал какой-то душевный надлом.
Вечером он пошел на гулянье. Вместе с ним пошли Роке-Навозник и Герман-Паршивый. Даниэль-Совенок был все еще в грустном, подавленном настроении и испытывал потребность дать выход обуревавшим его чувствам. На лугу пахло чурро [4]4
Чурро – крендельки, жаренные в масле.
[Закрыть]и многолюдьем, пахло полнокровным весельем. В центре стояла мачта, метров на десять выше, чем в прошлые годы. Они остановились перед ней и последили за безуспешными усилиями двух мальчишек, которым удавалось подняться лишь на первые несколько метров. Какой-то пьяный, показывая пальцем на верхушку мачты, говорил:
– Там пять дуро. Кто поднимется и достанет их, пусть пригласит меня выпить.
И заразительно хохотал. Даниэль-Совенок посмотрел на Роке-Навозника и сказал:
– Я поднимусь.
Роке поддразнил его:
– Кишка тонка.
Герман-Паршивый выказал крайнюю осторожность:
– Не надо. Убьешься.
Движимый отчаянием, смутным чувством соперничества с молодым человеком в трауре и желанием показать себя «нечистым голосам», Даниэль-Совенок подскочил к мачте и без труда поднялся на первые несколько метров. У него пылала голова, и в груди клокотала странная смесь уязвленной гордости, пробудившегося честолюбия и отчаяния. «Вперед, – говорил он себе. – Никому не сделать того, что ты делаешь. Никому не сделать того, что ты делаешь». И он поднимался все выше, хотя ему уже жгло ляжки. «Я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду, я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду», – повторял он про себя и, добравшись до середины, посмотрел вниз и увидел, что все на лугу неотрывно следят за ним. На мгновение у него закружилась голова, и он изо всей силы уцепился за мачту. И все же полез выше. У него уже заболели мускулы, но он продолжал подниматься. Снизу он казался крохотным, как таракашка. Мачта начала колебаться, как дерево на ветру. Но он не чувствовал страха. Ему нравилось быть ближе к небу, говорить с Пико-Рандо на «ты». Однако у него ослабевали руки и ноги. Он услышал крик и снова посмотрел вниз.
– Сынок, Даниэль!
Это взмолилась его мать. Рядом с ней, полная тревоги, стояла Мика. И до странности маленький Роке-Навозник, и Герман-Паршивый, над которым Совенок вновь завоевывал превосходство, и «чистые голоса», и «нечистые голоса», и Перечница-старшая, и дон Хосе, священник, и Пако-кузнец, и дон Антонино, маркиз, и за ними – селение, подставившее солнцу свои сизые шиферные крыши. В каком-то самозабвении, подстегиваемый честолюбием, подобным ненасытной жажде господства и власти, он продолжал взбираться, глухой к доносившимся снизу предостережениям. Мачта становилась все тоньше, и под его тяжестью качалась, как пьяная. Он изо всей силы обхватил ее, чувствуя, что вот-вот будет заброшен в горы, словно пущенный из катапульты. Он поднялся еще выше. Теперь он уже почти добрался до пяти дуро, пожертвованных «подголосками Индейца». Но у него саднели ободранные ляжки и почти обессилели руки. «Посмотри, приехал жених Мики. Посмотри, приехал жених Мики», – со злостью сказал он про себя и вскарабкался еще на несколько сантиметров. До вершины оставалось так мало! Внизу воцарилось напряженное молчание. «Девчонка, пискля, девчонка, пискля», – прошептал он и поднялся чуть выше. Вот он уже достиг вершины. Мачта раскачивалась все сильнее. Не решаясь отпустить руку, чтобы схватить приз, он зубами рванул конверт. Не раздалось ни аплодисментов, ни возгласов. Над селением тяготело предчувствие несчастья. Даниэль-Совенок начал спускаться. На половине высоты он совсем изнемог, ослабил руки и ноги и быстро скатился по навощенной мачте, чувствуя жгучую боль в кровоточащих ладонях и ляжках.