Текст книги "Дорога"
Автор книги: Мигель Делибес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
– Боже мой, какое несчастье, дон Хосе, – сказала она, входя.
– Успокойся, дочь моя.
Перечница села в плетеное кресло возле стола священника и взглядом спросила дона Хосе, известно ли ему, что произошло.
– Да, и знаю; Куко мне все рассказал, – ответил священник.
Она глубоко вздохнула с таким шумом, как будто у нее ребра застучали друг о друга. Потом отерла слезу, круглую и крупную, как капля дождя.
– Выслушайте меня внимательно, дон Хосе, – сказала она. – Я в ужасном сомнении. В сомнении, которое гложет меня. Ирена, моя сестра, теперь проститутка, не так ли?
Священник слегка покраснел.
– Замолчи, дочь моя. Не говори глупостей.
Закрыв молитвенник, который он читал перед приходом Перечницы, дон Хосе прочистил горло, но, когда заговорил, голос его тем не менее зазвучал как-то сдавленно.
– Слушай, – сказал он, – женщина, которая отдается мужчине по любви, не проститутка. Проститутка – это женщина, беззаконно торгующая своим телом и красотой, которую ей дал бог, женщина, отдающаяся любому мужчине за плату. Понимаешь разницу?
Перечница выпрямилась и с неумолимым видом произнесла:
– Во всяком случае, отец мой, Ирена совершила тягчайший, омерзительный грех, разве не верно?
– Верно, дочь моя, – ответил священник, – но грех поправимый. Мне кажется, я знаю дона Димаса, и по-моему, он не плохой юноша. Они поженятся.
Перечница-старшая закрыла лицо костлявыми руками и, всхлипнув, сказала:
– Отец мой, отец мой, но у этого дела есть еще и другая сторона. Сестра пала из-за пылкой крови. Это ее кровь согрешила. А у меня та же кровь, что у нее. Значит, я могла бы сделать то же самое. Я каюсь в этом, отец мой. Каюсь от всей души и горько скорблю.
Священник дон Хосе, настоящий святой, встал и двумя пальцами коснулся ее головы.
– Ступай, дочь моя. Ступай домой и успокойся. Ты ни в чем не виновата. И с Иреной мы уладим дело.
Лола, Перечница-старшая, покинула дом священника до некоторой степени утешенная. По дороге она тысячу раз повторила себе, что обязана сделать владевшие ею чувства – скорбь и стыд – достоянием гласности; ведь потерять честь всегда было бóльшим несчастьем, чем потерять жизнь. Под влиянием этой идеи она, придя домой, достала коробку из-под ботинок, вырезала из нее картонку и, взяв кисточку, нервными каракулями написала на ней: «Закрыто по случаю позора». Потом вышла на улицу и прикрепила картонку к двери лавки.
Как рассказывали Даниэлю-Совенку, лавка была закрыта десять дней и десять ночей.
VI
Но теперь-то уж Даниэль-Совенок знал, что значит забеременеть и что такое аборт. В определенном возрасте такие вещи становятся простыми и понятными. А до этого они кажутся чем-то колдовским. Раздвоение женщины не вмещается в человеческую голову, пока не обращаешь внимания на округлившийся живот, который выдает его со всей очевидностью. Но до того возраста, когда принимают первое причастие, над такими вещами почти никогда не задумываются, хотя они бросаются в глаза и позже подавляют нас своей простотой.
Но и Герман-Паршивый, сын сапожника, тоже знал, что значит забеременеть и что такое аборт. Герман-Паршивый всегда, при всех обстоятельствах, даже самых трудных, был хорошим товарищем. Он не так сдружился с Даниэлем-Совенком, как, например, Навозник, но причина тому была не в нем, не в Даниэле-Совенке, и не в таких вещах и явлениях, которые зависят от нашей воли.
Герман-Паршивый был худенький, бледный, хилый мальчонка. Не будь у него такие черные волосы, может быть, не так бросались бы в глаза его проплешины: у Германа на голове с самого раннего возраста были проплешины, и наверняка поэтому его и прозвали Паршивым, хотя, надо полагать, проплешины образовались не из-за парши в собственном смысле слова.
У его отца, сапожника, помимо маленькой мастерской, находившейся по левую руку от шоссе, если идти в гору, за особняком дона Антонино, маркиза, было десять детей, из которых шестеро родилось, как положено, поодиночке, а остальные четверо – попарно. Оно и понятно, его жена была двояшка, и мать жены двояшка, а у него самого в Каталонии была сестра, тоже двояшка, которая родила тройню – об этом даже писали в газетах, и губернатор дал ей единовременное пособие. Все это, без сомнения, о чем-то говорило. Но никто не мог разубедить сапожника в том, что подобные явления вызываются каким-то микробом, «как и любая другая болезнь».
Андрес, сапожник, если посмотреть на него спереди, еще мог сойти за отца многочисленной семьи; но если смотреть сбоку – никогда. Недаром в селении о нем говорили: «Андрес – человек, которого сбоку не видно». И это надо было понимать почти буквально – такой он был тощий, испитой. А кроме того, ему был свойствен весьма приметный наклон корпуса вперед, кто говорил – вследствие характера его работы, а кто – из-за пристрастия любоваться до последней возможности икрами девушек, которые оказывались в его поле зрения. Учитывая эту его склонность, было легче понять, даже глядя на него сбоку, что он отец десяти детей. И словно ему мало было такого потомства, его крохотная мастерская всегда была полна клеток с зеленушками, канарейками и щеглами, которые весной поднимали гомон и писк, еще более оглушительный, чем стрекот цикад. Захваченный тайной оплодотворения, сапожник производил над этими птичками всевозможные эксперименты. Он скрещивал канареек с зеленушками и щеглов с канарейками, чтобы посмотреть, что получится, и утверждал, что гибриды будто бы поют нежнее и мелодичнее, чем чистокровные экземпляры.
Вдобавок ко всему, сапожник Андрес был философом. Если ему говорили: «Андрес, неужели тебе мало десяти детей, зачем ты еще птиц разводишь?», он отвечал: «Благодаря птицам я не слышу, как орут дети».
С другой стороны, большинство детей уже выросли и могли сами постоять за себя. Самые трудные годы миновали. Правда, когда пришло время призываться первой паре близнецов, у Андреса произошел горячий спор с секретарем муниципалитета, потому что сапожник уверял, что они разных годов призыва.
– Но послушай, приятель, – сказал секретарь, – как они могут быть разных годов призыва, раз они близнецы?
Сапожник Андрес уставился на округлые икры девушки, которая пришла объяснить, что ее брат не явился по уважительной причине. Потом втянул голову в плечи подобно тому, как улитка прячется в свою раковину, и ответил:
– Очень просто. Андрес родился за десять минут до полуночи в день святого Сильвестра, а когда родился Мариано, был уже новый год.
Тем не менее, поскольку оба парня были записаны в метрическую книгу 31 декабря, «человеку, которого сбоку не видно», пришлось примириться с тем, что их забрали в армию одновременно. Его третий сын, Томас, хорошо устроился в городе – работал в автобусном парке. Четвертый сын, Биско, сапожничал, помогал отцу. Остальные были девочки, за исключением, разумеется, Германа-Паршивого, самого меньшего.
Это Герман-Паршивый сказал о Даниэле-Совенке, когда тот появился в школе, что он на все смотрит с испуганным видом. С маленькой натяжкой выходило, что именно Герман-Паршивый окрестил Даниэля Совенком, но тот не затаил никакой злобы на него, а, напротив, с первого дня стал его верным другом.
Проплешины Паршивого не были препятствием для взаимного понимания. Пожалуй, они даже способствовали этой дружбе, потому что Даниэля-Совенка с первой минуты живо заинтересовали эти белые островки в океане густой черной шевелюры Паршивого.
Однако, несмотря на то что проплешины Паршивого не вызывали беспокойства ни в семье сапожника, ни в тесном кругу его друзей, Перечница-старшая, движимая неудовлетворенным материнским инстинктом, который она распространяла на все селение, решила вмешаться в это дело, хотя оно ее совершенно не касалось: Перечница-старшая очень любила соваться, куда ее не просят. Она прикидывалась, что ее неумеренный интерес к ближнему диктуется пылким милосердием, высоким чувством христианского братства, а на самом деле пользовалась этой уловкой для того, чтобы под благовидными предлогами повсюду вынюхивать все, что можно.
Однажды вечером, когда Андрес, «человек, которого сбоку не видно», прилежно работал, в своей каморке, к нему заявилась донья Лола, Перечница-старшая.
– Сапожник, – сказала она с порога, – как вы допускаете, чтобы у вашего мальчика были проплешины?
Андрес не изменил позы и не оторвался от работы.
– Ничего, сеньора, – ответил он, – лет через сто они станут незаметны.
Цикады, зеленушки и щеглы поднимали такой ужасный шум, что Перечнице и сапожнику приходилось кричать.
– Возьмите! – властным тоном сказала Перечница. – На ночь мажьте ему голову этим кремом.
Сапожник наконец поднял на нее глаза, взял тюбик, повертел его в руках и вернул Перечнице.
– Оставьте это себе; кремом проплешины не вылечишь, – сказал он. – Это его птица заразила.
И он опять принялся за работу.
Может быть, так оно и было, а может, и нет. Только Герман-Паршивый страстно любил птиц. Наверное, это было связано с его смутными воспоминаниями о раннем детстве, прошедшем под чириканье зеленушек, канареек и щеглов. Никто в долине так не разбирался в птицах, как Герман-Паршивый, который, кроме того, ради птиц был способен обходиться целую неделю без еды и питья. Это редкое качество, без сомнения, сыграло большую роль в том, что Роке-Навозник снизошел до дружбы с этим мальчуганом, физически таким слабым.
Часто, когда они выходили из школы, Герман говорил им:
– Пошли. Я знаю одно гнездо лазоревок. Там двенадцать птенцов. Оно в заборе у аптекаря.
Или:
– Пойдемте на луг Индейца. Моросит дождь, и дрозды слетятся клевать коровий навоз.
Герман-Паршивый, как никто, различал птиц по полету и по трелям; разгадывал их инстинкты; знал все их повадки; предвидел, как повлияет на них та или иная перемена погоды, и, казалось, если бы только захотел, научился бы и летать.
Как легко понять, с точки зрения Совенка и Навозника, это был неоценимый дар. Если мальчишки затевали ловить птиц или разорять их гнезда, они не могли обойтись без Германа-Паршивого, как уважающий себя охотник не может обходиться без собаки.
Вместе с тем слабость, которую сын сапожника питал к птицам, принесла ему весьма серьезные и чувствительные неприятности. Однажды, разыскивая гнездо деряб в кустарнике над самым туннелем, он потерял равновесие и с внушительной высоты упал на рельсы, сломав себе ногу. Через месяц дон Рикардо объявил его выздоровевшим, но Герман-Паршивый с тех пор всю жизнь прихрамывал на правую ногу. Правда, он не особенно горевал из-за этого и продолжал искать гнезда с тем же неумеренным рвением.
В другой раз он свалился с кизилового дерева, где подстерегал дроздов, в густые заросли ежевики. Зацепившись за колючку, он разорвал себе мочку уха, а так как не дал ее зашить, она осталась у него раздвоенной наподобие фрака с длинными фалдами.
Но все это были только неизбежные издержки, и Герман-Паршивый никогда не жаловался на свою хромоту, на свою раздвоенную мочку и на свои проплешины, которыми, по словам отца, его наградила птица. Если беды исходили от птиц, он с готовностью принимал их. Его отличал своего рода стоицизм, пределы которого были поистине неисповедимы.
– У тебя это никогда не болит? – спросил его как-то раз Навозник, имея в виду ухо.
Герман-Паршивый улыбнулся своей всегдашней бледной и грустной улыбкой.
– Иногда перед дождем у меня болит нога, – сказал он. – А ухо никогда не болит.
Но в глазах Роке-Навозника Паршивый был не просто эксперт по птицам; он обладал еще более ценным качеством. Этим качеством была сама его тщедушность. Герман-Паршивый представлял в этом плане незаменимую затравку для драк. А Роке-Навозник нуждался в драках, как в хлебе насущном. Летом, во время гуляний в ближних солениях, Навознику часто представлялся случай поупражнять свои мускулы. Но надо признать, что он никогда не делал этого без вполне уважительной причины. В душе деревенского силача всегда таится желание померяться силой со своими соперниками из соседних селений, хуторов и деревень. И Герман-Паршивый, такой хилый и болезненный, служил точкой соприкосновения между Роке и его противниками, великолепным пробным камнем, позволяющим определить, на чьей стороне превосходство.
Ход событий до начала военных действий оставался всегда неизменным. Завидев неприятеля, Роке-Навозник издалека изучал диспозицию. Потом тихонько говорил Паршивому:
– Подойди к этим ребятам и уставься на них так, как будто тебе завидно, что они грызут орехи.
Герман-Паршивый подходил не без опаски. Первой оплеухи ему, во всяком случае, было не избежать. Но не мог же он из-за преходящей боли похерить свою дружбу с Навозником. Он останавливался в двух метрах от встречной компании и вытаращивал глаза на чужаков. Недолго приходилось ждать угрожающего окрика:
– Ты что стоишь как столб и пялишь глаза? Или в морду захотел?
Паршивый, не моргнув глазом, выдерживал этот наскок и продолжал стоять, не меняя позы, хоть у него и дрожали коленки. Он знал, что Даниэль-Совенок и Роке-Навозник ждут за кулисами своего выхода. Вожак враждебной группы наседал:
– Слышишь, недоносок? Проваливай, а то я из тебя душу вытрясу.
Герман-Паршивый, будто не слышал, по-прежнему стоял, не шевелясь и не произнося ни слова, и пожирал глазами кулек с орехами. Про себя он уже думал, куда ему заедут и достаточно ли густа трава там, где он стоит, чтобы не слишком ушибиться, когда его собьют с ног. Петушок из враждебной группы терял терпение.
– Получай. Будешь знать, как шпионить.
Это было необъяснимо, но всегда в подобных случаях Герман-Паршивый раньше чувствовал утешительное присутствие Навозника у себя за спиной, чем боль от затрещины. И раньше слышал его голос, гневный и покровительственный:
– Ах так, ты ударил моего друга?!
И Навозник прибавлял, с состраданием глядя на Германа:
– Ты ему что-нибудь сказал, Паршивый?
Герман-Паршивый, сидя на земле, лепетал:
– Я рта не раскрыл. Он ударил меня за то, что я на него смотрел.
Вот вам и драка, и вдобавок Навозник оказывался прав, поскольку противник ударил его друга только за то, что последний смотрел на него, то есть по элементарным нормам мальчишеского кодекса чести без достаточно веской и уважительной причины.
А так как в этих схватках превосходство было заведомо на стороне Роке-Навозника, дело всегда кончалось тем, что друзья располагались на поле боя, откуда бежал неприятель, и поедали орехи, доставшиеся им в виде трофеев.
VII
Между собой у них не бывало разногласий. Каждый довольствовался местом, которое принадлежало ему в их шайке, и не претендовал на большее. Даниэль-Совенок знал, что не может верховодить Навозником, хоть он и умнее его, а Герман-Паршивый признавал себя рангом ниже их обоих, несмотря на то что был куда более осведомлен и искушен по части птиц. Главенство здесь определялось бицепсами, а не умом, не способностями и не волей. В сущности, это было разумно, логично и правильно.
Дела не менял тот факт, что только Даниэль-Совенок был способен вскакивать на ходу в товарные поезда, когда они, пыхтя, поднимались в гору, и даже в товарно-пассажирские, если они не шли порожняком и паровоз был не новый. Но и быстроногость не давала права на первенство. Это было достойное уважения качество, но и только.
По воскресеньям после мессы и во время летних каникул трое друзей ходили в луга и в горы, в кегельбан и на речку. Развлечения у них были самые разнообразные и немного примитивные, дикие. В этом возрасте где угодно легко найти забаву. Иногда, вооружившись рогатками, они устраивали ужасные избиения дроздов, рябинников и деряб. Герман-Паршивый знал, что дрозды, рябинники и дерябы, принадлежащие, собственно говоря, к одному семейству, пережидают зной по большей части в зарослях ежевики или в живых изгородях из колючего кустарника. Чтобы убивать их на деревьях, пока они еще сонные, надо было вставать ни свет ни заря. Поэтому ребята предпочитали искать их в самую жару, когда птицы лениво дремлют в чапыжнике. Тут и цель была малоподвижна, и расстояние короче, а следовательно, и попадание вероятнее.
Для Даниэля-Совенка не существовало блюда вкуснее дрозда с рисом. Когда он сшибал дрозда, ему нравилось даже самому ощипывать его, и так он узнал, что почти у всех дроздов под перьями вши. Он был разочарован, когда, сообщив Паршивому о своем удивительном открытии, услышал в ответ:
– А ты и не знал? Почти у всех птиц под перьями вши. А то и какая-нибудь зараза. Отец говорит, что проплешинами меня наградила кукушка.
Даниэль-Совенок дал себе зарок не пытаться больше делать открытия относительно птиц. Если он хотел что-нибудь узнать о них, быстрее и проще было осведомиться об этом непосредственно у Паршивого.
В другие дни они отправлялись играть в кегли. Тут у Роке-Навозника было неоспоримое превосходство над Совенком и Паршивым. Хотя он всегда давал им большую фору, к концу игры у них на счету было обычно немногим больше того, что они получили из милости, тогда как Навозник без труда набирал максимальное число очков. В этой игре Навозник выказывал силу и ловкость взрослого мужчины. В чемпионатах, которые разыгрывались на праздник рождества Богородицы, Навозник – он участвовал в них вместе почти со всеми мужчинами селения – неизменно занимал одно из первых мест, не ниже четвертого. Его сестру Сару бесила эта ранняя возмужалость.
– Вот скотина, – говорила она. – Ты еще отца за пояс заткнешь.
– Дай-то бог, – откликался Пако-кузнец таким тоном, будто творил молитву, и глаза его светились надеждой.
Но, пожалуй, самое глубокое и полное удовольствие три друга получали, когда проводили время на реке, за таверной Кино-Однорукого. Там расстилался широкий луг с большим дубом посредине, как бы отгороженный от остальной долины стеной голых скал. Напротив этой стены находилась Поса-дель-Инглес, а несколькими метрами ниже река бежала между валунами и булыгами. В этом мелководье они ловили руками раков – осторожно приподнимая камни, крепко хватали их за панцирь, где он пошире, а те топорщились и то раздвигали, то сжимали клешни, упорно, но безуспешно пытаясь удрать.
А иной раз они ловили в затоне рыбешек, которые плавали такими неисчислимыми стаями, что часто от них было черно в воде. Стоило забросить бредень с какой-нибудь яркой приманкой, и их можно было вытаскивать дюжинами. Но именно потому, что их было так много и ловить их было так легко, они мало-помалу потеряли в глазах ребят всякую цену. И то же самое произошло с черникой, ежевикой и лесными орехами. Этому пренебрежению немало способствовало и то, что дон Моисес, учитель, одобрял учеников, которые в свободное время как дураки собирали ежевику и ягоды терновника, чтобы преподнести их своим матерям. Или ловили мальков. И мало того, в конце года эти самые ученики получали отличные отметки и похвальные листы. Роке-Навозник, Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый испытывали к ним по меньшей мере такое же глубокое презрение, как к ежевике, лесным орехам и малькам.
Теплыми летними вечерами три друга купались в Поса-дель-Инглес. Вода освежала опаленную солнцем кожу, и это доставляло им ни с чем не сравнимое удовольствие. Все трое плавали по-собачьи и при этом так брызгались и взбаламучивали воду, что на расстоянии в сто метров вверх и в сто метров вниз по течению замирало все живое.
В один из таких вечеров, пока они сохли на солнце, лежа на лугу с большим дубом посредине, Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый наконец узнали, что значит забеременеть и что такое аборт. Первому было тогда семь, второму восемь лет. Роке-Навозник купался в заплатанных штанишках, надетых задом наперед, а Совенок и Паршивый – нагишом, потому что еще не ведали стыда. Именно Роке-Навозник и пробудил его у них в этот самый вечер.
Не зная еще, что к чему, Даниэль-Совенок рассказывал, какой у него был разговор с матерью четыре года назад, когда она показала ему картинку, на которой была нарисована роскошная голландская корова.
– До чего хороша, правда, Даниэль? Это молочная корова, – сказала мать.
Ребенок ошеломленно посмотрел на нее. До сих пор ему случалось видеть молоко только в кринках и кувшинах.
– Нет, мама, это не молочная корова, – возразил он. – Посмотри, у нее нет кувшинов.
С минуту мать беззвучно смеялась над его наивностью. Потом взяла его на колени и объяснила:
– У молочных коров не бывает кувшинов, сынок.
Он пытливо посмотрел на нее, стараясь понять, не обманывает ли она его. Мать смеялась. Даниэль почувствовал, что за всем этим что-то кроется. Он еще ничего не знал про «это», потому что ему было только три года, но в эту минуту почувствовал предвестие тайны.
– Тогда в чем же они носят молоко, мама? – спросил он, охваченный внезапным желанием выяснить все до конца.
Мать все еще смеялась. Однако ответила ему не без запинки:
– Ясное дело, в… в брюхе.
Ребенок был как громом поражен:
– Что-о-о-о?
– Молочные коровы, Даниэль, носят молоко в брюхе, – подтвердила мать и ногтем ткнула в вымя коровы, нарисованной на картинке. Даниэль с сомнением посмотрел на губчатое вымя, потом показал на сосок:
– И молоко выходит через эту пупочку?
– Да, сыночек, через эту пупочку.
В тот вечер Даниэль не мог ни говорить, ни думать ни о чем другом. Он угадывал во всем этом нечто такое, что было тайной для него, но не для матери. Она смеялась как-то особенно, не так, как в другие разы, когда он ее о чем-нибудь спрашивал. Но мало-помалу Совенок забыл об этом. Через несколько месяцев отец купил корову. А позднее Даниэль познакомился с двадцатью коровами аптекаря и увидел, как их доят. Потом Даниэль-Совенок смеялся при одной мысли о том, что когда-то мог думать, будто коровы без кувшинов не дают молока.
В тот вечер, лежа у реки, на лугу с дубом посредине, он, слушая Навозника, вспомнил о картинке, на которой была нарисована голландская корова.
Они только что вылезли из воды и обсыхали на легком ветерке, казалось, лизавшем их холодным языком, хотя в воздухе разливался влажный, парной зной. Лежа навзничь на траве, они увидели пролетающую над ними огромную птицу.
– Смотрите! – закричал Совенок. – Наверняка это тот аист, которого ждет учительница из Ла-Кульеры. Он летит как раз в ту сторону.
Паршивый возразил:
– Это не аист, а журавль.
Навозник поднялся и сел, сердито поджав губы. Даниэль-Совенок с завистью смотрел, как вздымалась его могучая грудь.
– Какого, к черту, аиста ждет учительница? Неужели вы еще верите в эти басни? – сказал Навозник.
Совенок и Паршивый тоже сели. Оба так и впились глазами в Навозника, угадывая, что он скажет что-нибудь про «это». Паршивый дал ему для этого повод.
– Кто же тогда приносит детей? – сказал он.
Роке-Навозник держался серьезно, с сознанием своего превосходства.
– Их рожают, – отрезал он.
– Рожают? – в один голос переспросили Совенок и Паршивый.
Навозник подтвердил:
– Да, рожают. Вы когда-нибудь видели, как котится крольчиха?
– Да.
– Ну вот, и с людьми то же самое.
На лице Совенка отразилось комическое изумление:
– Ты хочешь сказать, что все мы кролики? – проронил он.
Навозника сердила глупость собеседников.
– Да нет, – сказал он. – Детей рожает не крольчиха, а женщина, мать.
У Паршивого глаза засветились пониманием.
– Значит, аист не приносит детей, правда? Я уж и сам думал, – пояснил он, – странное дело, почему это к моему отцу аист прилетал десять раз, а к Курносой, нашей соседке, ни разу, хотя ей хочется иметь ребенка, а моему отцу ни к чему такая куча ребят?
Вокруг царила тишина, которую нарушал только хрустальный плеск воды в быстринах да шелест ветра в листве. Совенок и Паршивый смотрели на Навозника, раскрыв рты. Понизив голос, он сказал:
– А знаете, им это ужасно больно.
У Совенка, еще не преодолевшего свое недоверие, вырвалось:
– Откуда ты все это знаешь?
– Это знают все люди, кроме вас двоих, обалдуев, – сказал Навозник. – Моя мать оттого и умерла, что ей было очень больно, когда я родился. Она не хворала, а умерла от боли. Видать, иногда боль невозможно выдержать, и человек умирает; даже если он не хворал – просто от боли. – Опьяненный жадным вниманием слушателей, он добавил: – А некоторым женщинам разрезают живот, я слышал, как Сара про это говорила.
Герман-Паршивый спросил:
– Но потом они хворают, верно?
Навозник, как бы подчеркивая доверительный характер разговора, еще больше понизил голос.
– Они заболевают при виде ребенка, – поведал он. – Дети рождаются волосатыми и без глаз, без ушей, без ноздрей. У них бывает только большущий рот, чтобы сосать грудь. А уж потом у них появляются глаза, уши, ноздри и все остальное.
Потрясенный Даниэль слушал затаив дыхание. Перед его взором открывалась новая перспектива, в которой, наконец, получали свое объяснение ни больше ни меньше как жизнь и само существование человечества. Ему вдруг стало стыдно, что он совсем голый. И в то же время он ощутил как бы обновленную, трепетную и пылкую любовь к матери. Сам не зная этого, он впервые испытал волнующее чувство кровного родства. Между ними была глубокая связь – нечто такое, в силу чего мать представала теперь как непреложно необходимая причина его бытия. Материнство в его глазах становилось от этого несравненно прекраснее; ведь оно уже не было случайностью, не возникало по нелепому капризу аиста. Даниэль-Совенок подумал, что из всего, что ему известно про «это», самое приятное знать, что ты появился на свет в результате чудовищной боли и что мать не захотела ее избежать, потому что желала иметь тебя, именно тебя.
С этих пор он стал смотреть на мать по-другому, под углом зрения более житейским и простым, но и более интимным и волнующим. В ее присутствии он испытывал странное чувство – как будто кровь у них пульсировала в лад; то было ощущение созвучия и нерасторжимости.
С этих пор Даниэль-Совенок всякий раз, когда шел купаться в Поса-дель-Инглес, брал с собой, как Навозник, старые, заплатанные штанишки и надевал их задом наперед. И при этом думал о том, каким он, должно быть, был уродиной, когда только что родился, – весь волосатый, без глаз, без ушей, без ноздрей, без ничего… С одним только большущим жадным ртом, чтобы сосать грудь. Его разбирал смех, и через минуту он уже заразительно хохотал, сотрясаясь всем телом.