355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Анхель Астуриас » Ураган » Текст книги (страница 1)
Ураган
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 21:30

Текст книги "Ураган"


Автор книги: Мигель Анхель Астуриас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Мигель Анхель Астуриас

I

II

III

IV

V

VI

VII

VIII

IX

X

XI

XII

XIII

XIV

XV

XVI

ЭПИЛОГ

КОММЕНТАРИИ

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

Мигель Анхель Астуриас

Ураган

Роман

I

Они уже не могли бурно радоваться. Их было много, они недосыпали, работали денно и нощно и стали вялыми, ослабели, рассыпались по земле: одни сидели, другие лежали, и казалось, что они завладели тут всем, кроме влажной, недвижной жары, царящей у моря. Человек навязал свою волю этому краю. Руки и машины преобразили местность. Меняли течение реки, вырастали холмы, насыпи железной дороги, пролегшей меж обрубленных гор по мостам и долинам, чтобы жадные паровозы, пожирая зеленые дрова, мертвые деревья, везли к морю людей и плоды, голод и пищу. Одни деревья падали, другие вырастали, защищая от ветра посевы, а в оврагах, словно в утробе ненасытного сказочного зверя, которого рвут на куски и никак не могут убить, шла работа: сдвигались скалы, переползали с места на место бочки с трудом набранного камня и, пользуясь неровностью почвы, меняла русло мутная, нечистая, насущно необходимая вода, которая дальше, внизу, очищалась от грязи и резво бежала по пламенной зелени долин.

Аделаидо Лусеро жадно вдохнул и щеками и грудью воздух побережья. Голый до пояса, в засученных штанах, чуть не в набедренной повязке, он рассеянно гляДел, как трудятся несколько человек из тех, кто прибыл сюда с разных концов страны. Все голодные, оборванные, тощие, лохматые; простые деревенские лица поРОСЛИ неопрятной щетиной. Господь их прости!..

Но руки их – потные, мозолистые, задубевшие, жадные к работе – двигались красиво. Спины сгибались, разгибались: вниз-вверх, вверх-вниз… Все позвонки видны наперечет, словно у змеи медянки. Вверхвниз, вверх-вниз, согнулся, разогнулся, швырнул еще один камень – поменьше ли, побольше – на железнодорожную платформу, которую допотопный паровоз потащит по этой дальней ветке к дробилке, огромной машине, перемалывающей любые камни и изрыгающей щебенку.

В глубине шумело море, более бурное здесь, чем в других местах побережья. Шум его был слышен; с холма была видна огненно-синяя полоска; а те, кто прибыл недавно и хотел поглядеть, что же это за Тихий океан, могли с высокого столба увидеть и самую воду, зеленовато-матовую по утрам, алую по вечерам, словно разрезанный плод агуакате[1].

На побережье – опасно. Все поросло невысоким, переплетенным кустарником, и в этом зеленом колтуне, в зеленой паутине не было животных, только мелкие птицы осколками радуги носились наверху, да ястребы и сопилоте чернели в бездонном небе, и все сливалось в горячее, слепящее марево.

– Ну и печет, Кучо! – сказал Аделаидо Лусеро сутулому, сгорбленному приятелю. Тот работал рядом с ним в длинном ряду из тридцати шести парней, грузивших камень, ложившийся на четки платформ, под которыми стонали рельсы. Железо ведь тоже стонет под бременем скал, сломанных молотом и динамитом.

– Да, Лусеро, печет!..

Рабочие проходили гуськом или по пять, по десять человек. Они несли всякие инструменты, а вел их десятник в ямы, где их поглощала тишина, тишина и кишение невидимых низших тварей, издававших пронзительные звуки. Солнце зажигало костры недвижной зелени, и влажная земля дымилась на жаровне полудня.

Пеоны, работавшие с Аделаидо, дышали так тяжело, что звук их дыхания словно обволакивал камни, которые поднимали с земли на платформы, окутанные мягкой тканью усталости, поглощавшей стук.

Но дело не в том. Кучо знал хорошо, что люди просто глохнут, покланявшись по стольку раз. Пыхтишь ведь ртом и носом, уши – близко, и ты слышишь только свой вдох и выдох, слышишь, как поднимаются и опускаются руки, как впиваются пальцы и ногти в мягкую землю, хватают камень, швыряют его на платформу, и ты нагибаешься, разгибаешься, нагибаешься, разгибаешься, а хребет твой Ходит вверх-вниз, словно на шарнирах.

Люди оглохли и слышали лишь свое дыхание; люди ослепли от пыли, которую сами подняли; люди обливались липким потом, пока свисток начальника, укрытого от глаз в камышовой лачуге с соломенной крышей, не возвещал обеденного перерыва.

Женщины, злые обманщицы, лукаво пересмеивались, продавая им лепешки, сушеный сыр, колбасу, моронгас[2], вареные плоды чайоте[3], юку[4], фасолевые пирожки[5]. А рабочие пили воду из крана, не касаясь его губами, потому что на солнце он раскалился, как ручка сковороды, плескали воду на лицо и на голову, утирались листьями, валявшимися поближе, только бы не крапивой, и оборачивались к еде, которую принесли торговки.

С маисовых лепешек стекал зеленый перечный соус. Бобы, жирное мясо, вареная картошка, ломти агуакате, сыр, пироги с маслянистой, острой начинкой… Кофе с молоком – верней, молоко с кофе – лился из бидонов в оловянные кружки, жидкое молоко с черными точками, как бы в веснушках кофеинок; люди макали в него вместе с пальцами лепешки и хлеб, а потом вынимали разбухшие куски и совали их в рот, отгоняя мух от усов.

От женщин исходил такой пронзительный запах, что мужчины старались прикоснуться к ним и хотели бы тут же повалить так же резко, как бросали камень на платформу, и поясницу ломило от вожделения, как от работы, и в носу жгло. Но женщины сбивались в плотный ком волос, горячих грудей под грязными блузками, толстых задов и от мужчин ускользали, бросая туманные обещания, которые, впрочем, выполняли, ибо многие уже были с брюхом.

Свисток возвещал конец перерыва. Еще ощущая вкус пищи – сколько ни ешь, им все не хватало, люди принимались за работу.

Кто-то закричал. Глыба фунтов в двести упала ему на ногу и отдавила пальцы. Позвали начальника. Он явился – с трубкой, в очках, съехавших на кончик носа, выделявшегося своей краснотой на белом лице, и приказал перенести пострадавшего под навес, где хранились инструменты, одежда и вода в стволах бамбука, которые тут употребляли вместо тыквенных сосудов. Там его положили на подстилку и пошли сказать о случившемся тем, кто работал подальше.

От боли он долго не мог открыть глаза. Боль душила его, и из мужчины он превращался в дитя, в младенца. Он, Панталеон Лопес, плакал как ребенок. Ему смачивали сухие губы. Потом он заснул, все от боли, а не потому, что ему хотелось спать. Люди испугались, не умер ли он. Нет. Его сморила боль и предвечерняя жара, тут никогда не холодало.

– Да, Кучо, трудно землю-то укротить! Аделаидо Лусеро подставил лицо темноте. На небе не было ни месяца, ни звезд, только огни в поселке светились.

– Сам видишь, сегодня – Панталеон, завтра – кто из нас, не дай господи!

– Начнем считать, Кучо, вовек не сосчитаем. Гибнет тут столько, что диву даешься, как это сам еще жив. Кому что выпадет!.. На этих работах одно узнаешь верно: что кому положено, так и будет. Вот, скажем, шли мы с Леоном Лусио, с китайцем, и укусила его гремучая змея. У меня по ноге проползла и не тронула. Он ей, вишь, по вкусу пришелся. Не повезло… Раздулся весь, бедняга. Мистер этот, который в лагере распоряжался, даже сморщился весь. А один старик вислозадый, тот еще и свихнулся. Да, Кучо, укусил его скорпион, и такой ядовитый, вредный такой, что сперва жар поднимется, а потом болезнь кинется на мозг. И Хобальдо еле живой; их всех покалечило, которые из Хальпатагуа. Троих песком придавило, обрушился он на них, когда они скалу буравили.

– Сами на то идут, – сказал Кучо (сигарета его светилась во тьме). – Люди взрослые, своя воля есть, знают, что делают, их уже не проведешь.

– И заработать хотят, вот что. Без денег, без этих золоченых господ, как ни бейся, ничего не выйдет. Что ни имей, а если денег не платят – и работать ни к чему, и силы нету.

– Знают, что делают…

– Верно. А все ж…

– Хочешь сказать, работают дружно? Да как же иначе, когда надо одолеть земли, где и плодам расти, и людям жить.

Ветер доносил издалека запах гудрона – резкий, но не противный, и вдалеке, там, где была железная дорога, мелькали окна вагонов. Здесь не ведали отдыха ни днем, ни ночью. Паровозные топки и другие машины пожирали деревья; работа пожирала все больше людей и железа; скалы крошились в печах, обращаясь в чистую, белую известь; фундамент и стены новых зданий пожирали все больше камня; пожирали его и насыпи, мосты и плотины, о которые сонно билась вода и срывалась потом водопадом, приводя в движение турбины, порождая электрический ток, который бежал во все стороны, пробивал провода огненным осиным жалом, давал свет и в сонме искр, в синем сиянии буравил рельсы, плавил стальные пластины и сваривал навеки края металлических листов.

Дело спорилось, все ликовали. Все, от мала до велика, от самых ничтожных до начальства, радовались, как радуются победе над врагом, ибо чувствовали, что вместе его одолели, словно воины, не считаясь ни с жертвами, ни со смертью, не говоря уж об увечьях. Но в каждом войске есть дезертиры; и люди, испугавшиеся битвы, спасовавшие перед опасностью, чувствовали, что им не по силам этот героический труд.

Аделаидо и Кучо, обоих сразу, трясла болотная лихорадка. Шмыгая носом, как псы, стремящиеся узнать, куда их гонят, они ехали в набитом больными вагоне, на соломе вместо матраса.

Наконец они прибыли в утлое деревянное строение, беленное снаружи, некрашенное внутри. Там сновали какие-то люди, которые сунули им в рот пахнущие водкой трубочки (их протерли спиртом), вскрыли вену на руке, взяли кровь и, не взглянув на них толком, тут навидались больных, чего уж глядеть! – дали по круглой коробочке пилюль, которые помогают от жара.

Когда они приняли по нескольку пилюль, у Кучо взмокла спина, и Аделаидо тоже показалось, что по спине у него течет. Ну и болезнь!.. То знобит от жара, то все прошло, даже голова не болит. Им стало получше, они приободрились, захотели встать и чемнибудь заняться. Рукой ощупали они каждый свое лицо. Зеркала не было, и каждый рассказал другому, какой он бледный, как осунулся, одни скулы торчат, уши синие, глаза стеклянные, губы пересохли, истончились, а десны пожелтели.

Пути их расходились. Кучо сильно кашлял. Не он один, многие кашляли здесь, и всех этих многих увозили подальше, вроде бы в столицу, там климат получше, можно вылечиться. Аделаидо обнял друга на прощанье и долго потом всей плотью чувствовал, какой он худой. С ним просто мертвец прощался.

– Стыдно мне, Кучо, это ведь я тебя сюда затащил…

– Не дури, я сам приехал, что я, маленький, за тебя цепляться? Да и ничего со мной такого. Поживу, где похолодней, где нету жары этой чертовой, и вернусь, вот увидишь… Ты не беспокойся… сам-то берегись…

Мимо прошел поезд и остановился у станции, которая словно не стояла на земле, а висела на ветвях и лианах. Всюду валялись скорлупки и полусухие – кожа да кости – ковыляли по шпалам туда, где рельсы сворачивали на мост, увитый синими, алыми и белыми цветами. Под мостом бежали рельсы реки, тем стремительней, чем ближе было вожделенное море.

Аделаидо потянулся, размялся, сдвинул шляпу набекрень, вынул из-за пояса мачете[6] и поволок его по земле. Шел он к поселку, выросшему неподалеку от станции.

Он купил все, что наказали, положил в переметную суму, раскурил сигару и пошел обратно. В этом новом, зеленом мире уже навели порядок, здесь все было на месте, и ровные дороги виднелись сквозь несчетное множество листьев, оторвавшихся от мясистого ствола. Одни были колючие и сухие, словно чешуя, на длинной, как весло, ветке, другие – красные, как мясо молочного теленка, но не мясистые, а легкие, будто крылья бабочки. И казалось, что каждая ветка там, над головой, рассекает, как веслом, вместо морской воды горячие струи воздуха.

На перепутье Лусеро встретил человека с раздутыми, как подушки, ногами. Человека этого прозвали Клещеватым. Ноги у него были обмотаны тряпками, присохшими, словно струпья, только пальцы кусками гнилой картошки торчали наружу. Клещеватый уставился на Аделаидо печальным стариковским взором и спросил, не повстречалась ли ему девица, сбежавшая сегодня из дому. Дочка его. Аделаидо отвечал, что пока не повстречалась.

– Так вы вот, сделайте милость, поищите ее, сказал старик. – А найдете – скажите, что я умер.

– Увижу – скажу, и еще скажу, чтоб шла домой, а то нехорошо вам одному бродить, болезнь какую схватите… случится что…

– Куда уж хуже, чем с ногами этими!.. Сколько лет они у меня как колоды… будто камни вместо ног приставлены. Значит, дочку увидите…

За деревьями зашелестели юбки. Аделаидо обернулся и увидел смуглое девичье личико. Девица делала ему знаки, прижимая палец к губам.

– Ладно, увижу – скажу, – повторил Аделаидо, тут же вступая с ней в сговор.

Клещеватый зашаркал по земле подушками ступней и скрылся, стеная на ходу, в тени деревьев. Аделаидо же направился туда, где пряталась беглая дочь.

– Нехорошо, – сказал он, подходя к ней. – Такая красивая, а сердце злое. Он говорит, ты ему дочка.

Смуглая красотка опустила глаза, но гримаска на ее лице ясно говорила, что мнение собеседника ей безразлично. Не отвечая, девушка пошла прочь, сперва – нога за ногу, чтобы пыль поднялась, потом – легко, почти невесомо.

Аделаидо окинул ее взглядом от головы до талии (на ней была розовая кофта) и от талии до пят (на ней была желтая юбка). По спине ее, из-под платка, стекали черные косы. Он окинул ее взглядом и не окликнул. Пока он глядел, он выронил мачете и чуть не остался без ноги.

– Нехорошо, – сказал он мачете, поднимая его с земли. – Я, значит, задумался, а тебе уж и падать. Намекаешь, наверное, что без тебя мне конец.

Деревья тут следовало бы пообрубить, порасчистить, что высохло. Они были больные, как Кучо, кожа да кости, и, как Кучо, кашляли сухими листьями, когда ветер подует.

Об этом и размышлял Аделаидо, пока девица уходила все дальше. Он так бы и остался стоять, но вдруг сдвинул шляпу, сплюнул и сказал как будто кому-то другому:

– А, ладно, запоздаю, а ее нагоню!

И он побежал за ней по широкой дороге, на которой могли разъехаться две машины, обрызгивающие деревья пахучей ярко-голубой жидкостью, чтоб не болели. Одна машина вроде бы вздремнула, и цветной дождик сонно моросил из нее. Летали веселые нежные бабочки, а там, вдалеке, сладостно пели сенсонтли[7].

– Был бы я твой отец, – сказал он, – ты бы у меня поплясала…

– Может, и так, – отвечала она, – да ты мне не отец…

– А куда ты идешь?

– Сам видишь, куда глаза глядят. Хочешь, буду пятиться, – и она пошла задом, радостно взмахивая рукой, – куда зад глядит, туда и пойду!

– Ох ты, бесстыдница!

Девица бежала быстро, словно летела. Аделаидо нагонял ее, но нагнать не мог. Так одолели они большой кусок дороги – она все задом, задом, он за ней.

– Небось мужа рада бы подцепить!..

– Где его взять…

– Для тебя-то всегда найдется! – заверил Аделаидо, прибавляя шагу.

– Да отец не хочет, чтоб я замуж шла…

– Много он понимает! – Аделаидо побежал быстрее.

– Ой, нет, он понимает! Он до матери моей был женат, овдовел, опять вот женился. Кому ж и знать!

– Он знает, как мужу с женой живется, а как жене с мужем, не знает. Тебе-то женой быть! – Аделаидо бежал легко, неслышно.

– Мать тоже не хочет, чтобы я замуж шла. А она зря не скажет.

– Да ты просто не сыскала человека подходящего.

– И не сыщу. Мне хороший нужен, а их нету.

– То есть это как нету? – Они неслись во всю прыть. Аделаидо застыл на месте, остановилась и девушка, на должном расстоянии.

– Как вас зовут?

– Аделаидо Лусеро. А на что тебе?

– Надо, значит. А я – Роселия Леон, к вашим услугам.

– Вот и я к твоим услугам. Ты только вели, все сделаю. – Аделаидо двинулся к ней, она отступила.

– Наверное, вы всем одно и то же говорите!

– Верно, я многим говорю, но сейчас-то я говорю тебе!

– Ну, мне такая услуга нужна: когда приедет епископ, будьте мне крестным на конфирмации.

– Крестным… – Ему удалось схватить ее за руку, и он придержал ее, не дал ни убежать, ни отвернуться.

– Пустите!..

– Да постой ты, потолкуем!..

– Чего нам толковать! Идите, куда шли… Женщина с совиным лицом увидела, что он ее держит за руку, а она вырывается, и подняла страшный крик. А за совиной женщиной, откуда ни возьмись, появились еще какие-то женщины, ребятишки и лающие псы. Он тут же выпустил пленницу, но это ему не помогло – Сова и женщины все равно орали, собаки лаяли.

Сова и Клещеватый, бесшумно, словно по воде, подоспевший к месту действия на своих подушечках, обвинили его в том, что он оскорбил ихнюю дочку. «Не-со-вер-шен-но-лет-ню-ю!» – кричали они, и на губах их пенилась слюна, словно они взбесились.

На крики прибежали солдаты из комендатуры и прежде всего отобрали у него мачете. Лусеро не сопротивлялся. Но родители девицы снова усложнили дело – они не хотели, чтобы патруль вел ее в суд. Однако идти пришлось. За девицей ковылял Клещеватый и поспешала Сова, благоухая нечистотами и салом. Так они добрались до пригорка, на котором располагались под пальмами и комендатура, и суд.

Тот, кто исполнял обязанности мирового судьи, решил дело в один миг.

– Аделаидо Лусеро! Или ты возьмешь в жены изнасилованную тобой девицу, или отправишься в тюрьму.

– Да я ее не тронул!.. Пускай она сама скажет!..защищался Аделаидо.

– Не тронул, не тронул!.. – передразнила старуха. А чести лишил!

– Разбойник! Стыда нету! – пламенел гневом Клещеватый. – Знал, что я ее ищу… Я его самого просил найти ее… А он ее встретил и это… это… – Из глазок, затерявшихся в морщинах, бровях и бороде, текли слезы обиды. Плакала навзрыд и Сова.

Роселия от стыда осунулась, стала маленькой зверушкой с человечьими глазами. Во рту у нее пересохло, язык отнялся. Сколько она ни моргала, сколько ни крутилась, ей не удавалось выжать ни слезинки, и она теребила шаль так, что чуть дырку не прорвала.

– Не изнасиловал, так изнасилуешь. Настал, дети мои, самый торжественный миг вашей жизни: вы вступаете в брак. – Чиновник сиял так, словно он сам сейчас женился.

– Да, человек предполагает… Пошел я друга проводить, он болел, в столицу ехал, а наутро проснулся рядом с Роселией, – рассказывал много лет спустя Аделаидо Лусеро, когда речь заходила о женитьбе. Приятели его, честно говоря, почти все женились спьяну. – Я хоть, когда с ней ложился, был в своем уме.

Дом рос, как на дрожжах, кирпичи ложились рядами, густела замазка. Аделаидо строил по праздникам, по воскресеньям и под вечер, когда жара спадет. Стены вышли крепкие, на славу. Труднее всего было с крышей. Однако и с ней обошлось, и Роселия увидела наконец не пустое небо, а темную черепицу над толстыми балками. И ей показалось, что у дома выросли волосы, темные косы, длинные косы, благоухающие свежей древесиной и мокрой землей.

Аделаидо смешивал краски в жестянках и говорил жене, что верхняя половина стен будет розовая, а нижняя – желтая. Она отвечала, что это некрасиво. Но он ей все объяснил.

– Так была одета Роселия Леон, когда я ее увидел в первый раз.

С какою нежностью лизала кисть жаждущие стены, какой хороший вышел цвет! Дом освятили. Священника тут не было, и кто-то сам покропил его святой водой. В тех местах священника и не дозовешься, далеко ему ехать… На освящение дома позвали гостей, так, самых близких. Стены украсили гирляндами из голубой и зеленой папиросной бумаги; расставили пучки тростника, перевитого цветущими лианами; рассыпали по каменным ступенькам сосновые ветки; а Роселия ради праздника надела желтую юбку и розовую кофту, только они не сходились, пришлось расставить: она ребенка ждала.

II

От филинов, от сов, от всех ночных птиц взяла свое уродство старуха, ставшая ему тещей. Так думал Аделаидо, когда освящали дом, и у него с души воротило, что эта ведьма приходится матерью его ненаглядной половине, которую положение, называемое интересным, не испортило, а даже украсило.

Когда гости разошлись, хозяева остались одни, Роселия подошла к мужу – не потому, что выпила две рюмочки доброго, почти церковного вина, а потому, что ее побуждало дитя, еще заключенное в утробе, и обняла его. Лусеро же сидел на высокой скамье и болтал ногами, словно ребенок, построивший домик на полу.

Земля прилипала к ее ногам (а здесь, на побережье, в земле – вся жизнь), лизала горячим языком ступни, небо ног, лизала медленно, и щекотка поднималась вверх по телу, пока Аделаидо не унимал ее, проводя рукой по жениной груди, по животу, по бедрам, будто впереди не маячила смертельная опасность. Ах ты, господи! Смерть, как жизнь, витала здесь в самом воздухе и кидалась на человека, лишь только он не побережется, а человек в величавом обрамлении природы был беззащитен, ничтожен, мал, как один из тысячи листьев, которые падают на землю, уступая место другим.

Муж и жена смаковали дремоту, смежившую им веки, словно волны сна вынесли их из здешней жары в прохладу гор, но там, где Лусеро построил дом, в так называемой «Семирамиде», и впрямь дул до утра освежающий ветер. Пониже, у моря, люди маялись всю ночь, как в удушье, поджидая не менее жаркого рассвета. А тут можно было дышать, и, когда рассвело, с раскладушки мирно свисала рука Роселии, постанывавшей во сне, и растрепанная голова Аделаидо.

Старуха разбудила зятя и дочь. Она спала одетой и сейчас оправляла платье и проводила рукой по волосам, словно страшилась, что на них налипла вата из матраса. Жила она не так уж близко, но муж ее ушел чуть не затемно, и она успела к молодым прежде, чем они проснулись.

«Опять эта ведьма!» – подумал зять, возвращаясь к яви, в бледно-розовый утренний свет, нестройное пение петухов и дальние раскаты машин, приступавших к работе.

– Ой, мама! – жалобно возопила дочь, огорченная такой нескромностью.

– Чего-то рано у нас подъем… – проворчал зять, разминая потную спину на жаркой, будто посыпанной песком раскладушке.

– Не хотела вам раньше говорить, – начала старуха, – а теперь скажу, лучше вам знать. Вот что. Она обратилась к Роселии, и та приподняла голову, подперла рукой. – Отец на поезде уехал. Говорит, ему работа есть в больнице святого Иоанна.

– Где это, мама?

– Это главная больница, и еще она называется святого Иоанна Божьего.

– А работа какая? – спросил Аделаидо, беззастенчиво натягивая штаны. Он так разозлился, что ему было не до приличий.

– Больным работать будет.

– Отец будет работать больным?

– Да кем же еще!.. – заметил Аделаидо. Он уже встал и разыскивал лохань, чтобы умыться.

– Наверное, мама хочет сказать – при больных, поправила старуху Роселия, позевывая и выпрастывая грудь из складок узорчатой простыни.

– Нет, больным… – повторила теща, радуясь, что они совсем проснулись.

Аделаидо умылся как следует, обильно поплескал воды на волосы, даже плечи облил и принялся вытирать полотенцем лоб, щеки, затылок, грудь и подмышки.

– Ладно, пусть его, все равно вернется. Он вечно так, ведь ему худо, ноги замучили…

– А вот, верьте не верьте, как раз ноги его и прокормят. Так он мне сказал, когда ехать собрался. Один врач там хочет показать эту самую болезнь. Это не парша у отца, а так, паршичка, клещи ему ноги изъели, их одиннадцать тысяч штук. Он-то сам пьяный всегда, их не вытаскивал и мне не давал, вот у него ноги и распухли, прямо кишат клещи-то!

– Значит, парша у него от клещей да от водки… Что ж, вылечат его или так и будет ковылять на пятках, туку-туку-туку? Сейчас-то не ноги у него, а два банана.

– Насчет леченья – это я не знаю. У него, Аделаидо, болезнь очень редкая – и не воняет так чтоб очень, и не печет, только шкура сходит, вроде бы с рыбы чешуя, гниль да грязь.

– Вечно с отцом что-то стрясется. – Роселия подколола волосы гребнем и бегала по комнате, собирая на стол. Сейчас она остановилась и сказала матери: – Завтракать с нами будешь.

– Нет, я слабительного съела. Пойду уж, а то все раскрадут, воров тут много. Слухи пошли, что в наших краях хорошо платят, понаехали сюда, а толку нет, одни хворобы. Вот и смотрят, где плохо лежит.

Поезда везли на работу несметное количество людей, и поблекшие лица виднелись из-под желтых от солнца шляп. Все молчали, кто курил, кто впал в задумчивость, и никто не глядел на мельканье банановых деревьев, вздымавших к небу лезвия листьев, словно войско, преградившее людям путь к морю.

С этими людьми – с ними, за ними, им в такт – двигались водка, пиво, шлюха, граммофон, газировка, аптека, торгующий платьем китаец, гарнизон хмурых солдат, влюбленный телеграфист; и на земле, где срубленные бананы сменялись домами, выросшими среди кустов и канав, возник поселок. Землю эту выделила компания «Тропикаль платанера».

Все эти люди приходили в себя после дневной жары и, слепые в душной тьме, ощупью, двигались между недостроенными домами, не понимая толком, куда идут. Все эти люди падали в тяжкий сон, разбитые усталостью, и усталость их дурно пахла – ведь она дурно пахнет, когда сильна, воняет самой собой, измолотым телом, страданьем, болью в лопатках, спаньем на голой земле, когда лицо прикрыто шляпой, а грудь – пиджаком, словно кто-то навалился тебе на плечи и обнимает пустыми рукавами, пока ты спишь.

Вдалеке – в темноте все далеко – свеча освещала вход в лавочку китайца или в забегаловку, где продают кофе, хлеб, колбасу, прогорклые шкварки. К такой забегаловке собирались люди, по двое, по трое, по многу, здоровались с продавщицей и просили чегонибудь поесть. Она давала им еду, и они, пригнувшись, шли с тарелкой и чашечкой кофе в темный угол, а там присаживались на корточки. У тех, кто жил тут подольше, глаза даже вечером были какие-то стеклянные и от жары, и от жара. Они уже заболевали. Новоприбывшие были покрепче; они пошучивали, делились воспоминаниями, им хотелось поскорей подцепить стоящую шлюху. А там, в плотной полутьме, обрамленные дверным проемом, маячили златозубые призраки, подманивая прохожих: «Иди сюда, миленький!», «Ко мне, красавчик!», «Нет, ко мне, лапочка!»

Стояла тишина, но тихо не было – шуршала листва на ветках, на молодых побегах, на стволах, отделявшихся от корня над землей и струящихся вверх, словно фонтан, с шумом бьющий выше куста и выше дерева; да и звери осторожно шуршали во тьме, искали прибежища и пищи.

Аделаидо Лусеро, один из надсмотрщиков на плантации «Ла-Марома», позавтракал, когда ушла теща. Сказала, что идет, и ушла, опасаясь, как бы дом не ограбили, пока мужа нету; все ж и Клещеватый на что-то годился, хоть дом сторожил. Итак, Аделаидо позавтракал и сам ушел из дому, а проходя мимо жены, то ли нежно, то ли в шутку примерил ей сомбреро, чтобы не забывала мужа, пока он не вернется.

Широкополая шляпа защищала его от солнца, и были на нем крепкие штаны, краги, куртка с бахромой. Не успел он прибыть на работу, его осадили десятники. Творилось черт-те что. Сперва заговорил один десятник за всех: «А я его как толкну… Что-то он мне не того…» Потом мордатый Сальдивар отвел Аделаидо в сторонку, у него было дело поважнее. Скоро бананы собирать, а людей не хватает. Те, кого выписали с «Эль-Хуте», прибыли не все. Раз-два, и обчелся. Если народу не хватит, он тут ни при чем. Другой десятник, черный Сологайстоа, тоже отозвал Аделаидо, и по той же причине. Рук не хватает, а работа будет бешеная. Черный Сологайстоа сам знал, что выражается точно. Когда собирают бананы, и впрямь начинается лихорадка. Люди как бешеные срывают крюками огромные зеленые гроздья. Дерево – словно зеленый крест, сборщики у его подножья – словно иудеи, которые копьем ли, рукою ли, веревкой пытаются стащить обратившегося в гроздь Христа. Наконец зеленый Христос спускается к ним, а они бережно принимают его, как существо нездешнее, и везут в маленькой повозочке к священному омовению, и кладут потом в стеганный изнутри удобный мешок.

Вода, звонко щебеча, бежала по новым поливным землям, лежащим среди лесов, поддерживающих влажность почвы. Земля, на которой росли бананы, дышала влажным зноем побережья, и это мокрое дыхание давало жизнь тысячам растений, мгновенно расцветавшим из семени. Деревья целыми рощами, зелеными озерами испещряли все пространство до бескрайнего моря. Бананы росли рядами, и рядов этих было повсюду превеликое множество. Куда ни взгляни, до горизонта тянулись бананы, словно отражаясь в бесчисленных зеркалах. Ряды были такие ровные, стволы – такие схожие, что казалось, это одно и то же дерево, того же размера, почти той же окраски, с тем же недолгим и вечным цветением, повторенное множество раз. Темные стволы отливали металлическим блеском, веера ветвей смыкались в арки, и в зеленой, растительной полумгле не видно было, как наливаются гроздья изумрудов.

– Этой земле только людей глотать… – заметил Аделаидо, и не лгал – он сам того навидался, он ведь прибыл, когда здесь ничего еще не было. «Глотает и будет глотать», – думал он, толкуя с десятниками о том, где им еще нанять рабочих, а то придется туго. В прошлом году так и вышло. Бананы зреют быстро, их надо срезать зелеными, иначе они погниют, а рук не хватает. Так и гибнут тысяча гроздьев, или две тысячи, или три, или пять, или десять… И убытки и прибыли считала на тысячи «Тропикаль платанера». Последним подошел к нему носатый Торрес. И все с тем же. Хоть умри, а рук не хватает. Не наберем рабочих – наплачемся. С теми, что есть, урожая не соберешь.

Десятники донимали надсмотрщиков, надсмотрщики – управляющих, управляющие – столичных чиновников, и все это вместе привело в движение тайные пружины телеграфа. Телеграфисты выстукивали ключом на крохотной машинке, и сквозь тропический лес, сквозь нестройный строй деревьев, жадно живущих и растущих, ибо они с рожденья причастны смерти, бежали слова призыва о помощи: «Людей не хватает…», «Людей…», «Людей не хватает…», «Людей…»

И шли поезда, груженные людьми. Люди ехали к морю, работать. Работать к морю. Кто не ехал, шел пешком, все туда же, к морю. Кто не шел, ехал к морю на грузовике. Семьи с собой не брали, чего ее таскать. Брали пончо да несколько монет на дорогу. Да мачете, на всякий случай. Да на всякий случай освященный кусочек распятия из Эскипулас[8], который болтался на безволосой груди юноши или на задубелой груди мужа, пока не превращался в пропотевший, никуда не годный комочек.

Когда поезд выблевывал их на ближайшей к плантации станции, они уже успевали порядком устать, но к месту шли как солдаты в пешем строю. Всегда найдутся бодрячки, которым не терпится шагать во главе колонны. Те, кто посмирней, следовали за ними. Самые ленивые плелись в хвосте. Как ни иди, придут все вместе, будто новобранцы. Только новобранцы идут в казармы невесело, а эти люди шли весело и браво: платили на плантациях вдвое больше, чем они смели мечтать. Поработаем месяц-другой, думали они, и поднаживемся, будет с чем домой вернуться. Жара мучила их. Тощая плоть уроженца гор томилась в припарках зноя. Люди начинали понемногу раздеваться, отклеивая одежду от липкого тела, словно она жгла их, и, падая духом, решали уйти, как только заработают хоть что-нибудь. Но оставались все, и всем приходилось притерпеться. Одни спали на ходу, другие вообще не спали, всем хотелось пить, всех мутило. А народ прибывал. Он прибывал, и его требовалось больше и больше. Что поделаешь, чтобы сажать деревья, тоже руки нужны. Только бы не начинались работы там, у Рио-Ондо! Нет, начались. Пришли землемеры в пробковых шлемах. Потом выжгли и вырубили лес. Вспахали землю. Посадили саженцы. Деревья проклюнулись из клейкой земли, стали расти, тянулись вверх, одни – быстрее, другие – медленнее, словно дети, у ног людей. Вода орошала ряды растений, кольями устремившихся к небу, и вместе с солнцем, луной и звездами обращала в золото плоды, ибо продавали их на вес золота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю