Текст книги "Ураган"
Автор книги: Мигель Анхель Астуриас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Прочел он еще пять писем от своих сослуживцев – из тех, кому поручено, чтобы глупость не иссякала в этом мире. Один из них, свинцовый м-р Коблер, порицал его за склонность к фантазиям и за то, что он держался на службе особняком. Из этого вытекало, что Лиленд, преданная Компании, как истинная дочь Соединенных Штатов, поразуверилась в его методах и решила искать других путей, а какие пути находят женщины, это уж всем известно…
Мистер Пайл смял письма и выругался. В конце концов, чего и ждать от достопочтенного хряка, который отрывает зад от кресла только для того, чтобы пукнуть, вечно сидит, уткнувшись в счетные книги, и жена у него истеричка…
Пайл снова зажег сигарету – она погасла и висела на нижней губе, пока он читал письма. Не ему судить сослуживцев. Он и сам написал друзьям в Нью-Йорк, когда лекарь, знахарь или колдун Рито Перрах вылечил миссис Коблер от истерии.
Он велел взгромоздить ее верхом на кокосовую пальму и тянуть веревочными петлями, продетыми под мышки, но выходило так, будто она сама, пыхтя, извиваясь и потея, карабкается вверх. И, верьте не верьте, припадков у нее не было около года.
Когда же они начались, снова позвали Рито Перраха. Великий знахарь понюхал больную и сказал: «Она опять хочет с бревном переспать».
Хорошенький вид был у мистера Коблера…
Пайл изорвал все письма на мелкие кусочки. Он не хотел ни везти их, ни оставлять у себя. В каждом из них была какая-то правда. Даже в двух следующих, где его звали «великолепным рогоносцем» и «Отелло в пасторских очках», и в третьем, где говорилось, что жена его просто поменяла одного психа на другого. Когда он собрал клочки, чтобы спустить их в уборную, его огорчило только, что он порвал письмо о «возвышенности, изобилующей птицами с красивым оперением, где слои минералов покрыты толстым слоем земли и растений».
«Ничего себе, причина для развода», – думал он, пока отбивающая запах вода, нежно журча, уносила клочки бумаги. Потом вернулся в комнату, разделся машинально и лег. В чемодане у него была бутылка виски. Человек, уважающий себя по заслугам да еще проживший много лет у моря, не заснет, пока не выпьет хоть четверть бутылки. Он попробовал виски и налил в в простой стакан, от которого пахло зубной пастой.
Новый день – новая жизнь. Он отправился с утра в контору, оставались кое-какие дела с начальством. Когда он шел вдоль резных панелей, мимо окон с решетками в испано-калифорнийском стиле, ноги его утопали в сиреневых коврах, словно его ждал сам архиепископ. Но при его появлении из-за стола привстал человек чуть повыше его, зычно поздоровался с ним и взглянул – на него из-под нависшего узкого лба, над которым вверх и в стороны стоял хохолок вроде петушиного хвоста. Сзади он казался худее, чем спереди. Седая секретарша бесшумно печатала на машинке.
Восседая под картами и красивыми фотографиями плантаций и зданий Компании, высшее начальство громко вещало, не отрывая глаз от Пайла, кривя губы и морща лоб под хохолком волос.
Не обращая внимания на приглушенный звонок телефона, оно взяло со стола папку бумаг и протянуло ее посетителю. Потом повернулось всем неподвижным корпусом, словно на шарнирах, взяло трубку длинными, утолщенными на концах пальцами и сказало: «Алло».
Мистер Пайл на бумаги почти не взглянул, он их знал. Держа их в руке, он дождался, пока начальство повесит трубку, и медленно заговорил:
– Дальше нам идти не стоит. Я думаю так: если бы мы не основывали новых плантаций, а покупали фрукты у частных лиц, это дало бы в перспективе немалую выгоду. Условия труда меняются во всем мире с каждым днем, а у нас, как это ни жаль, нет яда, убивающего социализм так же верно, как бордосская жидкость убивает болезнь на деревьях.
– Прекрасно. Скоро доклад будет составлен, и мы отправим его наверх.
Туманное слово, которым начальство определяло верховную чикагскую власть «Тропикаль платанеры», всегда раздражало Джона Пайла, но сейчас он просто взорвался.
– На этом вашем верху скоро узнают, что у нас творится! Тогда нам не помогут ни угрозы, что мы уберемся, ни корабли, ни дипломаты!
– Быть может, все думают так же, но выход, как всегда, есть. Там, наверху, сделают сперва дела срочные, а потом и этим займутся – выслушают ваш приговор, мистер Пайл.
Старина Джон простился с начальством, которое, как-то глупо опустив руки, осталось сидеть за столом. Нельзя терять время, беседуя попусту с теми, кто не видит грядущей действительности, сменяющей действительность сегодняшнюю.
Чтобы утешиться, он пошел в Американский клуб. Там он всех знал. И бармен, и официанты сердечно поздоровались с ним, и негр-швейцар, и распорядитель по имени Чило. Заказывать выпивку ему не пришлось. Пока он укладывал шляпу и бумаги на большую стойку, перед ним поставили обычную стопку виски и бутылку минеральной воды, которая улыбалась ему всеми пузырьками.
– Горяченького поешьте, мистер Пайл… – сказал ему бармен Хасинто Монтес.
Друзья, встречавшиеся тут каждый день, подошли выпить и в честь прибытия старины Джона пропустить лишний глоток. Каждый подсчитывал, сколько они не виделись. Одни были недавно на плантациях, другие давно, и как-то выходило из этих подсчетов, что выпить еще надо. К вечеру в зале оставались лишь Хасинто Монтес, мистер Пайл и два-три официанта, поджидавших, когда же уйдет последний посетитель и можно будет уйти самим.
– Вот мое дело теперь, Хасинто, – говорил посетитель, показывая бармену стопку, словно извиняясь, что он тут пьет, когда другие служат. Он всегда чувствовал себя виноватым, если был не на службе, словно кого-то обкрадывал.
Чтобы не молчать, Хасинто Монтес рассказал ему, что у семинарии убили одну его знакомую. Старина Джон и ухом не повел, он наклонял свою стопку так, что драгоценная влага проливалась.
– Бедняга! – говорил Хасинто. – Вот до чего дошла. Как безжалостно ее прикончили!
В клубе зажгли свет. Пайл сидел, мертвецки пьяный, над полной стопкой и лыка не вязал. Он не мог видеть стопку пустой, и в нее все время наливали; когда же он видел ее полной, он ее выпивал.
– Я не потому пью, что это мне нравится, и не потому, что мне выпить надо, и не просто так, а вот почему: не могу видеть полной стопки.
А выпив, он яростно стучал ею и глухо кричал:
– Не могу видеть пустых стопок. Налейте!..
Ее наполняли, и, не теряя времени, он с трудом повторял, что не терпит полных стопок, и опрокидывал ее, заливая виски весь подбородок.
Негр-швейцар принес вечернюю газету. Там была фотография знакомой бармена, которую убили. Бармен разостлал газету на стойке, словно простыню, и мистер Пайл поглядел на портрет. Это была его спутница.
– Я ее знаю… я знаю, кто убил, – сказал Пайл, роняя голову на стойку. Шляпа съехала у него до самых бровей.
Хасинто Монтес сделал знак официантам ночной смены – мол, бедный гринго не ведает, что плетет; но; старина Джон, как бы догадавшись об этом, встал с трудом и велел вызвать такси. Он поедет в полицию. Он знает, кто убийца.
Хасинто Монтес как раз сменялся и предложил его проводить. Он взял Пайла под руку. К счастью, Пайл весил мало. Невысоких пьяниц тащить легче. В полиции Пайл сообщил все, что слышал в поезде. Некая личность, сидевшая сзади и притворявшаяся спящей, оскорбила пострадавшую в месте прибытия, когда поезд останавливался.
Вдруг старину Джона охватила любовь к несчастной Галке. Качая головой, он потребовал взять такси за его счет и отвезти его в ам-фи-би-атр. Он должен ее еще раз увидеть. То он вроде плакал, то получалось, что он икает спьяну.
– Лучше нам поехать, – сказал Монтес приятелю, который подошел к ним на улице. Тот тоже знал Галу.
Они поймали такси у телеграфа и погрузили драгоценный американский товар на заднее сиденье. Монтес сел рядом, приятель – впереди.
Пайл мгновенно протрезвел, когда увидел кафельные плиты, на которых покоилась обнаженная Гала. Угольно-черные густые волосы стали ей траурной подушкой. Лицо ее распухло, исказилось, полуоткрытые глаза недвижно глядели в пустоту, двойной подбородок свесился на сторону – туда, куда склонилась голова. Под темной грудью с тугим соском начиналась рана, а ниже, к животу, в разрезе виднелись кровь и жир.
Посетители молча вышли. Сторож – хромая химера, спрут, паук с торчащими ложками ушей, – мелко трясясь, подхватил монету, которую дал ему Монтес, и благодарно осклабил белые зубы.
Хасинто с приятелем отвезли мистера Пайла в Американский клуб, и к часу закрытия он все еще пил и пил, пытаясь вычеркнуть из памяти ножевую или кинжальную рану, которая отняла жизнь у его несчастной спутницы. Один официант сказал, что это случилось не у семинарии, а у статуи Колумба.
Два регента в длинной, до полу, одежде, шесть мавров с хвостами и рожками, осел со слона величиной и сам он, обнаженный, с тазом в руке. Это был сон. Ступни – лопаты с бахромой, колени – вздутия ствола. За ним едет секретарша высшего начальства верхом на смычке. Два чемодана, двадцать чемоданов, тридцать. Нелегко путешествовать, когда ты не частное лицо, а представитель театральной труппы. Он прыгнул с трамплина в пересохший пруд и не попал. Этих, которые наверху, не видать, а все же, прежде чем оторваться от трамплина, он воплощал их на плантации. Как-никак он, Джон Пайл, был одной десятимиллионной этих, «верхних», тридцать шесть лет, три месяца, двадцать три дня. Недурная тактика – одно противопоставлять другому. Народ ее очень любит за простоту, Черному противопоставишь белое, грязному – чистое, гнусному – прекрасное. Вот, например, начнем таким манером: «Ваши дома – четыре метра в длину, у них одни сады метров по четыреста. У вас нет ничего, у них всего много. У вас женщины ходят в грубом белье, у них – в шелковом, тонком, как бабочкино крыло. Не вы одни – шелковичные черви и те на них работают! SOS! Пришлите поскорей десять броненосцев, шесть линкоров, девять торпед, чтобы сокрушить возмутительную мысль о шелковичных червях! Да, пойти за судьей, статуя Колумба скажет, кто Галу убил. На что Колумб Америку открывал, если такого не знает? Ее убил человек, у которого одна рука и один рукав. Нож он держал рукавом. А Гала рухнула наземь мешком черного песка…»
…Он долго лежал, проснувшись, и не знал, где он. Свет лился из окна, но комнаты он не узнавал. Вот постель, вот пледы, рядом – столик, а где это все – неизвестно. Только не в его сне, а в каком-то доме, в здании каком-то. Судя по мебели, в гостинице. На вешалке – его шляпа. Он решился позвонить, пришел слуга. Это был отель «Метрополия».
– «Метрополь»? – спросил он для верности.
– Нет, сеньор, – отвечал слуга, – «Метрополия». Тут было вроде получше, чем в той, первой. Надо бы послать за вещами. Надо заплатить. Пошлите кого-нибудь. Так сказал он слуге и, оставшись в одиночестве, пробормотал: «Судьба занесла меня сюда, тут и останусь, жаль, портфеля нет, забыл, видно, в клубе».
Слуга сообщил, что его, Пайла, привезли под утро, часа в три, какие-то Люди, говорившие по-английски, и заплатили за ночь. Пайл натянул плед на голову и заснул.
Обо всем этом он рассказывал днем своему другу Тортону. И Тортон, и жена его очень обижались, что он не поехал прямо к ним. У них ведь всегда есть место для друзей, а накормить всего легче: только плесни воды в бульон. Пайл неуверенно извинился и наконец решил сказать все прямо:
– Я не хотел к вам ехать. Вы люди добрые, но взглядом вы все равно спросили бы меня про Лиленд, а мне тяжело о ней говорить, даже и взглядом. Она от меня ушла, и теперь я до самой смерти буду один.
Потом он ушел в свою «Метрополию», уговорить его не удалось. Тортоны проводили его до ворот сада и шли обратно, как с похорон.
Наконец Тортон сказал:
– Просто не верится!.. Лиленд влюбилась в этого чудака и ветрогона. Такая уравновешенная, такая красивая женщина – и вот голову потеряла…
Джон Пайл прислал из Нью-Йорка открытку на рождество и Новый год, и больше никто о нем ничего не слышал.
V
Клещеватый вернулся домой совсем другим и охотно показывался маловерам, которые пророчили, что он в больнице умрет. Ему стало настолько лучше, что он мог обуть башмаки – парусиновые, правда, но все же настоящие. Прежде он оборачивал ступни все новым и новым тряпьем, и, поскольку ему становилось только хуже, со временем у него на ногах образовались настоящие подушки.
Крестная Лино Лусеро Сара Хобальда обожгла ногу полвека тому назад, прыгая через костер в Иванову ночь[9], и до сих пор не забыла, как раздулась ступня и как мучились и бились родители, чтобы она не осталась калекой. Поэтому она понимала, какая мука, когда болит не одна нога, а обе, и теперь хлопала по спине героя дня, поздравляя его с чудесным исцелением.
Когда ее имя и фамилию произносили в одно слово – Сарахобальда, получалось страшно, и она впрямь становилась одной из опаснейших женщин в округе. Все боялись ее, хотя никто не знал, почему именно.
Клещеватый порылся в холщовом мешке, где лежали подарки, и вынул несколько стручков ванили[10]. У Сарахобальды были темные, как ваниль, глаза. Она понюхала подарок и, блеснув безупречными зубами, поблагодарила сеньора Бласа за любезность.
– Клещеватый Блас здоровый вернулся, – кричали в ухо глухому Амбросио Диасу, который явился в эти края обутым, а теперь, при бедности, ходил босым.
Сеньор Амбросио Диас отправился в «Семирамиду» к Лусеро, чтобы увидеть чудо воочию и потрогать его собственными перстами. Он увидел, потрогал и, цедя смешок сквозь серые, как тряпка, зубы, спросил, нет ли такого лекарства, чтобы у него сами собой выросли башмаки.
– Пошел ты к черту! – отвечал Клещеватый, но слишком тихо, и гость не понял толком, куда ему идти.
Хозяйка, сеньора Роселия Лусеро, и супруга Клещеватого, ее мамаша, приготовили прохладительный напиток для тех, кто пришел посмотреть, как исцеляются от парши.
– У тебя ведь парша была… – утверждала супруга, забывшая о том, как она голосила, когда прежде, до отъезда дона Бласа, кто-нибудь не то что говорил, а намекал на паршу.
– Это все клещи да водка… – твердила она повсюду, чтобы народ знал: супруг ее страдает только от водки и клещей.
Теперь, когда он исцелился, она не ведала ни клещей, ни водки, одну паршу. Она очень ею гордилась – еще бы, это вам не кот начхал, паршой болел, говорят, сам Филипп II! А потом, она не заразная, верьте не верьте. Я вот с ним жила, как жена с мужем, и хоть бы что. А главное, мало кто вылечивается, мой-то – первый.
Сарахобальда со вкусом пила прохладительный напиток. «Говорят, вчера вечером десятника чуть не мертвого нашли, лошадь его залягала», – сообщил кто-то. Напиток был из дыни, и Сарахобальда, услышав эти слова, проглотила несколько косточек.
Только она заметила, что через комнату пронесся испуганный взгляд девицы, которой не под силу скрыть свои чувства; только она увидела, что одна гостья вся дрожит, и поглядела на нее холодными черными глазами, как бы говоря: «Что, рада? Ходи к нему в больницу, сколько тебя пустят, ухаживай за ним, лелей его. Теперь он твой. Дорого это обошлось, а твой, ничего не скажешь!»
Аделаидо вернулся поздно, он как раз навещал одного из своих десятников, которого лягнула лошадь. За хозяином шли его старшие сыновья. Они были совсем большие, но еще стеснялись взрослых.
– Идите, не робейте! – говорил отец, чуть ли не подталкивая Хуана. Поздоровайтесь с дедушкой, и с сеньорой Сарой, и с сеньором Амбросио, и с Паблитой… А что это Паблита уходить собралась?
– И то! Трое мужчин ее, видать, испугали…
– Особенно старший, верно, Роселия?
Сарахобальда знала, куда спешит ее клиентка. Любить мужчину накладно. Сколько ни ходи, все мало. Этого дурня пришлось с лошади сбросить, чтобы меньше о себе понимал. Несчастная девица сохла по нему, а он – хоть бы что. Однако на все есть управа. Пострадает и одумается.
– Да тут совсем сахару нету… – говорил Лусеро.
– Тебе бы все чистый сироп, – отвечала жена, глядя, где сахарница, чтобы подсластить питье.
– Умру, черви спасибо скажут, сладенького поедят.
– Не много им достанется.
– Обида меня изъела. Вы подумайте, что тесть со мной сотворил! Женил насильно на дочке своей…Роселия сердито и нежно покосилась на мужа. – Ну и тайну свою рассказал: как он пальцы вычернил, липким смазал, чтобы все думали, у него парша, и носились с ним, жалели… А потом отыскал он лекаря, чтобы тот ему платил за чудесное исцеление.
– Если я совсем вылечусь, он меня в Париж повезет, во Францию. Без меня кто ему поверит! Сколько он такую паршу ни изучай, все ни к чему. То ли дело, когда я при нем!
– А меня, значит, псу под хвост… – подхватила его супруга. – Кто тебе дочку вынянчил? Кто тебе всю жизнь твои ноги нянчил? Вылечился, важный стал, теперь только с врачом и ездить.
– У нас тут, – сказал Лусеро, – только самый главный начальник ездит со своим врачом.
– Считай, стало два начальника. Ваш-то врачу платит, а я – денежки беру!
– Ты бы мне рассказал про эти его тайны, а то жила, жизни не видела, в поселок некогда сходить порастрястись.
– Свинья наш куманек… – со значением проговорила Сарахобальда.
Лино и Хуан напились до отвала дынного питья и пошли расседлать коней, дремавших в райских кущах, где их жалили жаркие слепни.
Мать чуть не плакала, когда их видела. Старший, Лино, уже хорошо читал. Второй, Хуансито, поотстал немного. Нелегко их тащить, жизнь тяжелая. Вот хоть поселок – не было его, а теперь пухнет и пухнет, как отцова гнилая нога. Весь прогнил, разит от него, и грехов в нем не прибавляется, потому что других и на свете нет. Что ж, бог ему судья. Только жаль, Аделаидо пускает их туда на гулянье. Гулянье – будто бумага для мух: сладко, а ядовито.
Сарахобальда стала прощаться, довольная и питьем, и печеньем, и ванилью, которую ей привез, не забыл, сеньор Блас, услужливый, как состарившийся любезник.
– Увидишь, – сказал он ей, – мы с тобой еще спляшем в поселке!
– Давай, давай. Я платье пошью, не так же идти, что люди скажут и твоего зятя начальник, который с врачом ездит.
Все засмеялись. Ну и забавница эта Сарахобальда, подумали хозяева. Но что-то в ней такое, непонятное… «Гниль завелась, как у тестя моего было», – размышлял Аделаидо Лусеро.
Вернулись Лино с Хуаном, звеня шпорами. Выпили еще водицы и легли, каждый на свою кровать. Гамак на дворе качался пустой. Лусеро с Роселией считали монеты, надо было за землю вносить. Они купили ее в рассрочку.
– Вот увидишь, – говорил Аделаидо жене, – я тебе всегда говорю и сейчас повторяю: рад я, что Лино с Хуаном сами будут бананы выращивать. Я только одно и хочу им оставить – независимость. Такой я отец. Не нравится мне, чтобы моими сыновьями распоряжались… Мы как раз говорили с мордатым Сальдиваром…
– Этот с нами не очень-то…
– Для меня, Роселия, главное наследство – свобода. Не пойму, как это отцы, которые сами под другими ходили, не заботятся о свободе для своих детей. И ты мне не говори, что служба – не рабство! Еще и самое худшее. Ох и хочу я, чтобы у них была своя земля и они бы ею жили, ни от кого не зависели! Бедные, зато свободные…
– Вот Кучо тебе передал, что многие бы хотели приехать бананы тут растить.
– Хорошо бы он сам приехал… Да нет, крестника своего шлет, как бишь его?..
– Не знаю, тебе ведь сказали.
– Ну забыл. Он к нам и приедет.
– Кучо хороший был друг…
– Да уж, Сальдивару не чета. Тот вроде бы мерзавец… Прости меня, господи, а сдается мне, что чахотка Кучо доконала.
– Я его не видела, но ты мне говорил, он очень сильно болел. Кашлял он, а это не к добру, особенно тут, у нас.
– Мы с тобой познакомились, когда я Кучо провожал. Шел я со станции, повстречал отца твоего и попался…
– Совести нет!
– Что ж, разве меня не силой женили?
– Так ты же меня обидеть хотел!
– Ах ты, ах ты, все того хотят, да не всех за это женят!
– Что ж, иди, не держу…
Аделаидо, улыбаясь, считал, сколько надо еще внести за землю. Сыновья его храпели. Скоро заснула и жена. Только он все складывал и умножал – сколько они посеют и сколько гроздьев соберут, и сколько им заплатят за каждую гроздь.
VI
Кучо повстречал своего крестника Бастиансито и, сильно кашляя, сказал ему своим больным голосом несколько слов. Если бы слова эти рассыпались в воздухе, словно комья сухой земли, рассыпающейся пылью, они все равно остались бы навеки в сознании Бастиана, и он с этой поры мог услышать их, как только хотел.
– Ты не скот, Бастиансито, чтоб работать, когда земля уже не родит! Нечего тебе тут торчать, как твои старики, еле-еле зарабатывать на жизнь и дубы на дрова вырубать. Ты посуди, что тебя ждет? Старики совсем ослабели, они рубят дровишки на продажу, а ты, Бастиан…
Бастиан шел один по лесу и тщетно оглядывал овраги и пригорки, чтобы выискать возражения на доводы крестного. Он бы холм руками вырвал, если бы мог сказать; я живу тут ради… Но он не мог даже сказать, что остается здесь, потому что он здешний, крестный считал, что человек – оттуда, где земля к нему добра, а эти земли среди обрывов были недобрыми ко всем. Нельзя было и сказать, что у родителей тут кое-что имеется – поля их выгорели, камни искрошились, вся земля пошла прахом.
Бастиан ударял себя кулаком по голове и топал ногой, чувствуя, что блестящий взгляд крестного разделил его надвое: с одной стороны, он жалкий нищий, с другой – презренный трус.
Думать об этом он перестал, когда увидел вдалеке лошадь, а на ней какого-то всадника. Они быстро приближались, и наконец он всадника узнал – это был его дядя по имени Педро. Дядя подъехал к нему, похлопал его по плечу и спросил, что он делает.
– Теленок сбежал, дядя Педрито, я его ищу. А вы куда едете?
– К твоим еду, Бастиансито. Выехал с утра пораньше, чтобы повидать твоего отца до полудня. Он меня ждет, я ему вчера передал, что буду. Ну, я поехал, там увидимся, а сейчас дай тебе бог теленка найти. Всадник пришпорил коня и исчез в облаке пыли, за неживыми грязными деревьями, похожими на пружины из старого матраса.
«Дядя Педрито! – думал Бастиан, глядя вслед всаднику. – Вот как тут живут… Ничего не делает, только старится да плодит детей от тети, и не от нее одной». Больше выдержать он не мог. Махнув рукой на теленка, он побежал через поле к дому крестного. Он, он сам, Бастиансито Кохубуль, будет несмышленым теленком, если останется здесь.
Бастиан шел впереди, жена – за ним. Долговязый Бастиансито Кохубуль шел и шел большими шагами, жена, мелко семеня, поспешала за ним. Остановились они далеко от пустого дома, на повороте дороги. Надо было разжечь огонь, сварить кофе. Занималось утро. Бастиан побежал по тропке на дно оврага набрать воды из речки. Жена пока что собирала сухие веточки, искала спички. В корзине было все: и кофе, и спички, и сахар. Когда огонь разгорелся, обоим стало веселее. Они не сказали об этом друг другу, но оба это знали. Вскоре закипела вода в котелке. Тогда жена бросила туда горсть кофе, а потом подлила холодной водицы, чтобы осела гуща. Так любил Бастиансито. А он вынул из котомки куски лепешек и немного постного сыра. Оставшейся водой они залили костер и пошли дальше. Кого оставили они позади? Родителей, кого же еще! К кому они направлялись? К другу крестного. Что взяли с собой? Немного денег, чтобы купить земли у моря… себя самих: он – крепкого парня, который легко взваливал на спину тяжелый мешок, она – себя и еще кое-что. Женщины, бывает, берут всякое, и сами не знают о том. И мужчины тоже. Нет, то – другое! У мужчин это всегда с собой, а у женщин – только тогда, когда они в таком положении, как Гауделия Айук Гайтан, жена Бастиансито.
Они решили, по совету крестного, купить земли и выращивать бананы. У бананов, говорил им Кучо больным голосом, невесело смеясь, у бананов листья как листки золота. Вроде бы тростина, на которой одежду вешают, и вся, ну прямо вся в таких листках. Вот что такое банановый лист. А гроздья – потяжелее листьев, как будто золото спрессовали в зеленовато тусклые слитки.
Самое трудное было проститься с родителями. Бастиансито и Гауделия ушли к ним в субботу и пробыли до вторника, а потом вернулись в свой дом, где теперь уже никто не живет. У стариков Кохубуль они провели дня два. Бастиан-старший говорил глупости, о болезнях толковал, о бедах. Когда сын уже уходил, он поднес ему рюмочку водки. У родителей жены, Айук Гайтанов, они были недолго. Там им дали пива. Они выпили за здоровье всей семьи и за счастливый путь.
У Айук Гайтанов молодой Бастиан отвечал на все вопросы твердо, как человек, который знает, чего хочет. Разыщу такого Лусеро, он крестному большой друг, посмотрим с ним, как там купить земли, посадить бананы. Все, что тут у нас было: всю скотину, все, что в амбаре оставалось, инструменты, упряжь, шесть телят, коров, – мы с Гауделией продали, и неплохо, но тратить деньги не будем, прибережем, чтобы землю купить. Братья Гауделии ругали Бастиансито за глупость. Выдумщик ты, твердили они, пока курили перед прощаньем, уже в шляпах, и сплевывали на землю.
Того, что они решили потратить, как раз хватало на билеты. Кроме кофе, они в тот день не проглотили ничего. Он – впереди, она – сзади пересекли они город[11], почти не глядя по сторонам, чтобы не увидеть еды, пришли на вокзал и направились прямо к кассе.
Бастиан вынул сбережения из нового бумажника, красного, как свежее мясо, и положил туда два картонных билетика одинакового размера, с одинаковыми буквами и цифрами. И стоили они одинаково. Он посмотрел, где бы присесть, и нашел скамью совсем рядом. Они с женой не беседовали, не глядели друг на друга, уже не видели друг друга, столько были вместе. Может быть, они друг на друга взглянули только тогда, на свадьбе. Они сели на деревянную скамью. За окном, выходившим на перрон, виднелись вагоны и платформы.
Они вышли затемно, озябли, проголодались, их клонило ко сну, но ни он, ни она не говорили ни слова. В вагоне второго класса, где они нашли себе места, вернее – место, одно на двоих, царил полумрак и пассажиры не различали лиц друг друга. Смутно виднелись лишь фигуры, фетровые шляпы, плетеные шляпы – этих было больше. На каждые две босые ноги – плетеная шляпа. На каждые две обутые – фетровая. Поезд тронулся; какие-то люди снаружи раскачивали фонари, светившие белым, зеленым и красным светом.
Гауделия зевнула, укуталась в шаль и примостилась поудобней, рядом с каким-то старичком, от которого несло скипидаром. Бастиан и видел ее, и не видел, но зевнул вслед за ней. Военный, сидевший перед ними, встал, чтобы размять ноги, и у него чуть не упал револьвер, а он подхватил его, словно вывалившуюся кишку.
Когда миновали пригород, поезд пошел плавно, словно все его части сработались, чтобы катиться совместно в одну сторону долго, часами, всю ночь.
Гауделия заснула у мужа на плече. Бастиан не спал – боялся, что деньги стянут. Он вглядывался в полумрак вагона или глядел в пол, будто видел, как там, внизу, убегают назад рельсы, шпалы и земля, и слушал, как жует свою жвачку железо, жадно пожирает пространство, оставляя по себе темный навоз уходящего во мрак полотна.
Пассажиры чесались – шурух-шурух-шурух. Кто храпел, кто просто дышал, прикорнув на жестком сиденье, и воздух становился все тяжелей, разве что дверь откроют и потянет ветром с поля. Шел… а кто его знает, который шел час!
Поезд остановился, засвистел – какие-то вагоны отцепили, не то прицепили – и двинулся дальше. Кости заныли от утреннего холода. Бастиан храпел, закинув голову на спинку сиденья и приоткрыв рот. От свистка и он и жена проснулись. Зазвенел колокол, а поезд уже останавливался у станции. Бастиан выглянул в окно, и глаза его мигом пропитались лиловой, сиреневой, голубой, розовой, золотистой влагой. Влагой и светом. В этот час влага и свет едины. Бастиан увидел незнакомые листья, бахромчатые, сердечком, и другие, тигровой масти, и еще какие-то, с красным пятном, похожим на звериное сердце. Бананов не было нигде, не было листьев, подобных листкам золота, за которыми они с Гауделией и поехали по совету крестного.
Они вышли и постояли на перроне, пока паровоз полз набирать воду. Из большой воронки высунулась воронка поменьше и утолила его жажду. Паровоз за– пыхтел белым паром, расчихался и, проходя мимо них, окутал их облаком, от которого вся их одежда намокла.
Они спросили, как пройти к плантациям, и – Бастиан впереди, жена сзади – пошли сквозь рощу. Им сказали, что так надо идти. С деревьев взлетали кровавые и огненные птицы, и Бастиан объяснил жене, что их называют кардиналами[12]. Другие птицы, вроде сизых голубок с черным хохолком и золотыми глазками, и большие попугаи, и множество попугаев маленьких, летали, словно листья, с сейбы на сейбу[13].
По обеим сторонам шел лес. На дороге уже появились рабочие, и телеги, запряженные волами или мулами, и всадники на резвых конях. Бастиан с женой прошли немало, пока не спросили какого-то рыжего человека, где тут такое место – «Семирамида». Он им все объяснил. Это еще не близко, но дорога ведет туда. И они пошли дальше, Бастиан – впереди, жена – сзади.
Лусеро, вот как зовут того, кто дружил с крестным. «Семирамида. Сеньору дону Аделаидо Лусеро»– было написано на конверте, который бережно нес сеньор Себастьян. Кучо дал им письмо. Там сказано, что они хотят купить землю и выращивать бананы.
– Се-ми-ра…
Бастиансито не договорил и замер вместе с женой, разинув рот. На них, больно хлеща, посыпались, полились дождем ярко-зеленые листья, и цвет был не такой, как дома, не такой, как лес или попугаи. Зелень моря смешивалась в нем с той зеленью, что рождалась вверху из золотистого света, из глубокого сочного света, из морского, зеленого, изумрудного света, падающего вниз. Солнце словно лилось сквозь порванный шелк и створоживалось алмазами в негустой тени. Справа, слева, повсюду росли бананы, недвижные и шевелящиеся, осеняя путь к «Семирамиде».
Бастиан и Гауделия согласно взглянули друг на друга. Крестный не обманул. Именно об этом рассказывал он своим больным голосом, когда говорил им, что в банановой роще – как в море, где нет ни рыбы, ни воды, а все же это море, море, и колонны стволов рассекают мечами огненный воздух, а наверху сверкают оперенные стрелы листьев, нежных, как сон, свежих, как живительная ткань, которая затягивает раны. И сами банановые деревья живительны, как эта ткань.
Лусеро… «Семирамида»… Наконец они встретили того, кого искали. Он ехал верхом на работу. Чтобы тень не мешала ему читать письмо от Кучо, он сдвинул шляпу со лба.
– Так, хорошо… значит, приехали… очень хорошо… приехали… так…
Говорить удобнее дома. Он показал им, куда идти.
– Идите вот тут, где листья шевелятся, – а листья, надо сказать, шевелились, и шевелились, и шевелились вперед по дороге на километр, не меньше, – от перекрестка сверните направо, и скоро будет пригорок. Это и есть «Семирамида». Она наверху. Там мой дом стоит. Скажите жене, что мы с вами встретились, потолковали и вы от Кучо. Я к обеду вернусь, и мы все обговорим.