355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меша Селимович » Дервиш и смерть » Текст книги (страница 7)
Дервиш и смерть
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:51

Текст книги "Дервиш и смерть"


Автор книги: Меша Селимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)

– Для тебя.

И ушел.

Я проводил его до ворот. Но когда он завернул за угол, я последовал за ним. Я шел тихо, держась вдоль стен и заборов, готовый замереть, если он повернется, пусть принимает меня за тень. Он исчезал во тьме улочек, я следил за ним по звуку шагов, мои не были слышны, они были легкие и потаенные, никогда прежде я не ходил так, вновь и вновь обнаруживал я голубой минтан и высокую фигуру на залитых лунным светом перекрестках и следил за ним, а потом разочарованно заметил, как сужается это обманчивое кружение к определенному месту. Я замер у мечети, он стукнул кольцом в ворота своего дома, и кто-то тут же отворил, словно поджидал за воротами. Войди он в чужой дом, я поверил бы, что он завернул к человеку, имя которого мне не назвал. Теперь я не узнал ничего.

Я вернулся в текию, усталый от чего-то, что не было усталостью тела.

На скамье лежал подарок Хасана – «Книга занимательных историй» Абу-ль-Фараджа[23]23
  Абу-ль-Фарадж (1226 1286) – знаменитый сирийский писатель, ученый, философ и врач. «Книга занимательных историй»– наиболее известное его произведение.


[Закрыть]
в дорогом сафьяновом переплете с четырьмя золотыми накладками в виде птиц по углам. Меня удивило, что на шелковом платке, в который он завернул книгу, тоже были вышиты по углам четыре золотые птицы. Это покупали не наспех.

Однажды в разговоре я упомянул имя Абу-ль-Фараджа, вспоминая о молодости. Упомянул и позабыл. Он – нет.

Я сел на скамью и, держа книгу на коленях, поглаживая пальцами гладкий сафьян, смотрел на умертвленную лунным светом реку, слушал удары времени на Сахаткуле и, странным образом успокоенный, хотел плакать. С далекого детского байрама, уже растворившегося в памяти, мне впервые сделали подарок, впервые кто-то подумал обо мне. Он запомнил мои слова и вспомнил их где-то в далекой стране.

Необычное это было чувство: словно бы занялось свежее солнечное утро, словно бы я возвратился домой из далекого путешествия, словно осветила меня беспричинная, но могучая радость, словно рассеялся мрак.

Пробило полночь, подобно ночным птицам, стали перекликаться сторожа, время проходило, я сидел, заколдованный книгой Абу-ль-Фараджа и четырьмя золотыми птицами. Я видел их на полотне, это единственное, что осталось у меня из родного дома, однажды отец принес мне твердые пряники в крестьянском полотенце, давно, и платок, красивый, из грубого льна. И это ему запомнилось. Трудно поверить, но это было правда – я был глубоко растроган. Кто-то вспомнил обо мне. Не ради чего-то, не во имя корысти, от чистого сердца или даже пускай в шутку. Вот так, вниманием покупают и старого заматеревшего дервиша, который считал, что он избавился от мелких слабостей. А они, видно, не так просто умирают. И вовсе они не мелкие.

Ночь уходила, а я продолжал сидеть просветленный, смешной самому себе из-за волнения, которое сам не мог объяснить. Но лишаться его не хотел.

6

Греховен тот, кто просит, но греховно и то, что у него просят.

Сегодня утром я вышел в поле – взбирался по цветущему склону, стоял под невысокой кроной фруктового дерева, лицом к цветам, листьям, лепесткам, веерам, к тысячам живых чудес, жаждущих оплодотворения, впитывая пьянящую сладость этой пышности, этого кипения соков во множестве невидимых жилок, и снова, как и вчера вечером, меня охватывало желание погрузить обе руки в ветки, чтоб потекла по моим жилам бесцветная кровь растений, чтоб без боли мог я расцвести и увянуть. И повторное возникновение этого странного желания убеждало меня в тяжести муки, которую я испытывал.

Из лесу через равные интервалы доносились звонкие удары топора, опускаемого чьими-то сильными руками, после каждого удара наступала краткая пауза, и, несмотря на расстояние, я знал, что топор острый, с длинным обухом, что он вгрызается в дерево с бешеной злобой, яростно добираясь до сердцевины. Куковала кукушка, ее двусложный тоскливый крик звучал с печальным равнодушием, как голос судьбы, разносился и призыв какой-то женщины, ясный, сильный, непонятный, видно, то была молодая женщина, опаленная весенним солнцем, радостная; не видя ее, я поворачивался на звонкий голос, словно в сторону Мекки, зная о ней все. Только три звука в тишине весеннего утра, в пространстве чуждого мира. Я закрыл глаза, сладкий запах цветочной пыльцы наполнял сердце, и слушал: три простых звука. И тут я пережил необыкновенную минуту полного забвения. Это не было воспоминанием о чем-то, но погружением в иное время, значительно более раннее, когда не было ничего от теперешнего меня, когда существовало лишь медленное, радостное ощущение жизни, трепетная близость ко всему окружающему. Я знал, что это был топор отца, это его крепкие руки работали в лесу. Мне был знаком и голос кукушки, никогда прежде я не видел ее, но она всегда куковала на одном месте. Я знал и девушку, ей было шестнадцать лет, я видел ее сквозь бесконечное время, словно миновали века, а я ни о чем не позабыл, крохотные золотистые веснушки вокруг улыбающихся губ, стан обхватом в две ладони, запах милодуха сохранился спустя много лет. Кого призывает девушка сквозь время? Я не мог откликнуться, не мог возвратиться вспять.

От чар далекого времени меня пробудила радостная встреча. По дороге шел мальчик, он рвал цветы и бросал их вверх над головой, швырял в птиц комьями земли, выкрикивал какие-то непонятные, свои собственные слова, веселый и беззаботный, как котенок. Заметив меня, он умолк и съежился, сразу став серьезным. Я не принаджал к его миру.

Давным-давно, за много лет до этого дня, на другой тропинке, в другом краю встретился мне такой же мальчуган. Не было никаких причин вспоминать сейчас об этом и сравнивать их. Но вспомнилось. Может быть, потому что день предназначался для воспоминаний, или же тогда, как и теперь, я стоял на перекрестке жизни, или оба они были толстощекие, увлеченные, каждому из них хватало самого себя в пустынной местности и оба прошли мимо, угаснув, словно я потушил их радость. Я окликнул мальчика, глаза его были цвета кудели, так же как и у того, прежде, вопрос был извечный и звучал печально, но он этого не знал.

К счастью, сейчас у нас начался совсем иной разговор, чем тот, первый. Я записал его для облегчения, без иной нужды, подобно тому как утомленный путник останавливается у живительного источника.

– Ты чей, малыш?

Он остановился, без особой приязни глядя на меня.

– А тебе что?

– В мектеб[24]24
  Мектеб (араб.) – начальная мусульманская школа.


[Закрыть]
ходишь?

– Больше не пойду. Вчера меня ходжа побил.

– Ради твоего же блага.

– Это благо я мог бы и сам пригоршнями делить. А ходжа делит его между нашими задницами. При каждом его слове они становятся синими, как баклажаны.

– Не надо плохие слова говорить.

– Разве «баклажан» плохое слово?

– Ну и чертенок же ты.

– Не говори плохих слов, эфенди.

– Ты вчера тоже так разговаривал?

– До вчерашнего дня я был барабаном для ходжи. А сегодня я стал, как вот эта птица. Пусть кто-нибудь сейчас попробует ударить меня!

– А что отец говорит?

– Он говорит, что алимом мне все равно не быть. А пахать можно, и зная азбуку и не зная азбуки, земля ждет, другому ее отдавать не станем. А уж если палки делить, то я и сам это смогу сделать, говорит.

– Хочешь, я поговорю с отцом, чтоб отпустил тебя в город? Будешь учиться в школе, станешь алимом.

Те же слова я сказал и тому мальчугану, сейчас он в текии, стал дервишем. Но этот паренек иной закваски. Радость исчезла с его лица, ее сменила ненависть. Мгновение он молча смотрел на меня в яростном недоумении, потом проворно нагнулся и поднял с дороги камень.

– Вон там пашет мой отец, – сказал он с угрозой. – Иди скажи ему об этом, если посмеешь.

Вероятно, он в самом деле ударил бы меня. Или убежал бы с плачем. Он был умнее того, первого мальчугана.

– Не пойду, – примирительно ответил я. – Никто не может тебя заставить. Да и для тебя, наверное, лучше будет остаться здесь.

Он растерянно топтался на месте, не выпуская из рук камня.

Я пошел дальше, несколько раз оглянувшись. Он не двигался с места, живая преграда между отцом и мною, оробевший и недоверчивый. И лишь когда я отошел на безопасное расстояние, он швырнул камень в поле и побежал к отцу.

Я угрюмо возвратился назад.

Маленькая женщина впустила меня и, притворяясь, будто прикрывает лицо яшмаком, указала в сад, там, дескать, три дурака одного безумного ловят, я могу пройти туда, могу и здесь подождать, она скажет Хасану и передаст мне ответ, если он вообще что-либо ответит, потому что сегодня не очень-то он речист.

Я пойду, ответил я, она прикрыла ворота и ушла в дом.

В большом саду за домом, на просторной, поросшей травой поляне, окруженной сливовыми деревьями, два конюха ловили молодого жеребца. Хасан стоял у ограды с внутренней стороны и спокойно, молча смотрел, изредка вдохновляя их короткими ругательствами и окриками.

Я не стал выходить на манеж, где из-под копыт дикого коня летели комья земли.

Конюхи по очереди подходили к жеребцу, один из них был постарше, пониже и посильнее, другой – молодой, высокий и стройный. Мне показалось странным, что они не ловят вместе, было бы легче, странным выглядело и молчание Хасана, следившего за их усилиями.

Черный жеребец с лоснящейся шерстью, прекрасным крупом, могучими ногами на тонких бабках стоял посреди площадки, взбешенный, раздувая розоватые ноздри, с налитыми кровью глазами, дрожь мелкими волнами сотрясала его тело.

Конюх постарше, втянув голову в широкие плечи и как-то ссутулившись, подбирался к нему сбоку, даже не пытаясь успокоить коня голосом или жестом, заранее считая его своим врагом, и вдруг прыгнул вперед, стараясь схватиться за шею или за гриву, уверенный в своей силе. Конь, стоявший как будто спокойно, вдруг молниеносным движением повернулся на месте, однако человек, словно ожидая этого, отскочил в сторону и кинулся с другой стороны, уцепившись за длинную гриву. Конь ошеломленно замер, а потом вдруг потащил его, пытаясь освободиться, однако объятие было крепким, сильные руки не выпускали гибкую шею. Было похоже, что человек укротил животное, казалось чудом, что он смог совладать с этим сгустком напряженных мускулов, оба они стояли как вкопанные, словно обессилев, словно не имея возможности разойтись, словно не зная, что делать дальше. А потом животное сделало внезапный прыжок и отбросило человека далеко в сторону.

То же самое произошло и с младшим конюхом. Он подходил опасливее, хитрее, надеясь обмануть животное раскрытой ладонью, ласковым лицом, на котором застыла бессмысленная усмешка, но, едва он коснулся его, конь завертелся волчком и крупом отбросил парня.

Хасан хлестко выругался, молодой конюх засмеялся, а тот, что постарше, в сердцах проклял дикую скотину.

– Сам ты скотина, – отрезал Хасан.

Я смотрел, как спокойно наблюдал он за этой борьбой, за этой схваткой, этой дуэлью – ему было важнее не поймать коня, хотя по его сторону ограды, там же, где стоял я, ждал кузнец, он смотрел, как безуспешно люди пытаются это сделать, и не прерывал опасной игры, не помогал им советом. Однако меня удивила его необыкновенная серьезность – он выглядел даже хмурым, был чем-то недоволен, и не верилось, что причина этому – неловкость конюхов. Странным казалось и то, что он так долго позволял вести игру, это походило на излишнюю жестокость, которая для них, может быть, обычна, но мне она показалась лишенной смысла. Такое его поведение меняло мнение, которое у меня сложилось о нем. Не такой уж он мягкий и не такой уж веселый, как я себе представлял, или он таков с равными себе, а в обращении со слугами похож на всех остальных. Даже заметив меня, отрывисто поздоровавшись со мной, он не переменился. Не прекратил мучений людей, а они сами не протестовали.

Между тем конь ударил конюха постарше копытом в бедро, тот ответил ему страшным ударом по ребрам.

– Ты такой же безумец, как он! Прочь! – крикнул Хасан, и человек, не возразив ни слова, прихрамывая, отошел в сторону.

Хасан подождал, пока они встанут у забора, потом не спеша пошел к коню, двигаясь по кругу, подходя с головы, упрямо меняя позицию, без торопливости, без суетливых жестов, не пытаясь обмануть; конь замер, успокоенный чем-то, может быть, ровными движениями Хасана или его бормотанием, напоминавшим журчание воды, а может быть, его твердым взглядом, отсутствием страха и злобы; попрежнему недоверчивый, он позволил человеку подойти, Хасан был уже возле него, успокаивая тихим шепотом, протянул руку к его морде и стал гладить, все это без спешки, без нетерпения, словно бы ничего не замечая, тихонько перенося руку на лоб, на губы, на шею, потом, взявшись за гриву, повел его к забору.

– Вот так, – сказал он конюхам. – Теперь, наверное, сами сможете.

И направился ко мне.

– Долго ждешь? Я рад, что ты зашел. Пошли в дом.

– Ты сегодня не в настроении.

– Бывало и похуже.

– Может, мне уйти, если я мешаю?

– Нет, отчего же? Я бы сам разыскал тебя, если бы ты не пришел.

– Ребята разозлили?

– Да. Мне хотелось, чтоб одного из них угробило. Я промолчал.

– Молчание – лучший ответ настоящего дервиша, – засмеялся он. – Да, неладно я скроен, вот и болтаю пустяки. Прости.

Я намеревался уйти, но хотелось, чтобы он удержал меня, я бы не смог, но посмел выйти на улицу, сегодня утром я уже не бродил без цели, мне хотелось увидеть его, мне были необходимы его спокойное слово, его уверенность, лишенная угрозы, смирявшая бушевавшие вокруг бури, – так иногда человеку хочется присесть возле тихой могучей реки, чтоб обрести покой в ее безмятежной силе и неудержимом движении. И вот нашелся другой человек, совсем незнакомый, мне было жаль его, я чувствовал себя ущемленным и не знал, как вести себя двум встревоженным людям.

К счастью, он умел владеть собой или не в его характере было долго гневаться, но он все больше становился тем, в ком я нуждался.

Он привел меня в просторную комнату, одну стену которой целиком занимали окна, полнеба открывалось ничем не ограниченному взору, удивляла обширность летнего помещения, заполненного софами, стенными шкафчиками с резными дверцами, множеством ковров – огромное, покрытое пылью богатство, роскошь, за которой никто не следил. Это напоминало его самого. Я любил порядок, строгий, дервишский, каждая вещь должна иметь свое место, как и все в мире, человек должен сам создавать порядок, чтоб не сойти с ума. Однако сейчас, к моему собственному удивлению, мне не мешала эта небрежность, она говорила о несмиряемой свободе в том, как человек пользуется вещами, не служа им и не слишком их уважая. Мне рто было недоступно.

Он с улыбкой прибирал минтаи, сапоги, оружие, он привык к беспорядку в ханах и замечал его, лишь взглянув чужими глазами. Я был убежден, что он таков всегда, в этом часть его существа, легкомысленного и противоречивого. И я шутливо заметил, что это-то и хорошо, наверняка он всегда был такой. Он со смехом поддержал шутку: верно, он никогда не отличался аккуратностью, хотя умеет уважать порядок, который устанавливают другие, сам он не испытывает в нем потребности и не задумывается больше над этим. Однажды он сам старался установить его, но лишь напрасно совершил над собой насилие. Он словно бы находится в состоянии вражды с вещами, они не уважают его, отказываются ему повиноваться, а он не стремится к власти над чем бы то ни было. Он немного даже опасается порядка, ведь порядок – это законченность, как утверждает закон, уменьшение количества вероятных жизненных форм, обманчивая убежденность в том, что мы владеем жизнью, а жизнь все сильнее отказывается повиноваться нам и тем сильнее ускользает от нас, чем сильнее мы ее сжимаем.

Мне показалось совершенно невероятным, как этот грубый коновод смог легко оседлать разговор, который не приличествовал его теперешним занятиям, однако с удовольствием подхватил его.

– А как следует жить? – спросил я. – Без порядка, без цели, без сознательных планов, которые мы стремимся осуществить?

– Не знаю. Хорошо было бы, если б мы могли определить цель и планы и создать правила на все случаи жизни, установить воображаемый порядок. Легко выдумывать общие положения, глядя поверх голов других, в небо и вечность. А попробуй примени их к живым людям, которых ты знаешь и, вероятно, любишь, без того, чтоб их не ушибить. Вряд ли удастся.

– Разве Коран не определяет все отношения между людьми? Суть его утверждений можно применить в каждом отдельном случае.

– Ты считаешь? Тогда разгадай мне одну загадку. Она несложная, очень обыкновенная, и часто нам ее задают. Всегда, когда мы хотим открыть глаза, мы натыкаемся на нее. Живут, скажем, муж и жена, живут, кажется, в любви. Или погоди, давай о знакомых, будет легче. Предположим, что это та пара, которую ты видел, женщина, впустившая тебя, и тот конюх, что постарше, Фазлия и ее муж. Им неплохо живется у меня на дворе, он ездит со мной, зарабатывает больше, чем им нужно, привозит ей подарки, и она умеет радоваться им, как ребенок. Он смешной, неловкий, сильный, как буйвол, немножко ребячливый и необыкновенно внимательный к ней человек. Он ее любит, без нее он бы погиб. Он немного обкрадывает меня ради жены, но тоже любит меня, готов отдать жизнь, защищая меня. Я радовался их согласию, потому что был бы готов бежать от ссорящихся мужа и жены. Да я в них и заинтересован, я им помог встретиться, немного их полюбил. И вот теперь давай подумаем: что произошло бы, если б эта женщина нашла другого мужчину и тайком одаривала его тем, что по божьим и людским законам принадлежит мужу? Как следовало бы поступить, если б это произошло?

– А произошло?

– Произошло. Его ты тоже видел, тот, что помоложе. Муж ничего не знает. Коран говорит: надо побить каменьями прелюбодейку. Но признайся, это устарело. Что делать? Сказать мужу? Пригрозить ей? Выгнать парня? Все это не помогло бы.

– На грех нельзя смотреть спокойно.

– Труднее ему воспрепятствовать. Они оба ее любят, она боится мужа и любит парня. Он живет у меня, он плутоват, но умен и настолько ловок в делах, что я опасаюсь за его честность, но мне он необходим. Он живет здесь, возле них, муж сам привел его, они в каком-то родстве. Муж – добряк, ни о чей не подозревает, верит людям и наслаждается своим счастьем; жена ничего не хочет менять, боясь, как бы всего не лишиться; парень молчит, но уходить не хочет. Я мог бы перевести его в другой дом, она пойдет за ним, сама мне об этом сказала, и выйдет хуже. Я мог бы отправить его в другой город, она поедет следом. Как ни раскидывай умом, все не годится. А муж убил бы и ее и его, узнай он об этом, потому что он, дурак, связал свою жизнь с ней. Оба они обкрадывают свое счастье и думают, будто имеют на него право, не осмеливаясь сделать его еще более прекрасным. Им тоже нелегко, прежде всего ей, потому что она вынуждена быть женой нелюбимого человека, да и парню, так как ему приходится уступать ее каждый вечер. Легче всего мужу, он ничего не знает и для него ничего не существует, хотя, как мы думаем, ему-то и нанесен самый серьезный ущерб. На нее он больше не имеет права, его поддерживает только ее страх. А я я;ду, позволяю всему этому продолжаться, не смею ничего предпринять, настолько все зыбко, надо было бы рвануть эти тонкие нити, что удерживают их вместе, ускорить беду, нависшую над ними. И вот теперь подбери мне правило, реши это, установи порядок! Только не погуби их! Потому что тогда ты ничего бы не добился.

– Это может кончиться только бедой, ты сам говоришь.

– Я боюсь. Но я не хочу ничего ускорять.

– Ты говоришь о последствиях, а не о причинах, говоришь о бессилии законов, когда что-то произойдет, а не о грехе людей, которые их не придерживаются.

– Жизнь шире любых предписаний. Мораль – это нечто воображаемое, а жизнь – то, что существует. Как ввести ее в воображаемое русло, чтоб не обкорнать? В жизни происходит больше бед из-за предотвращения греха, чем из-за самого греха.

– Значит, следует жить в грехе?

– Нет. Однако запреты ничему не помогают. Они создают лицемеров и духовных уродов.

– И что надо делать?

– Не знаю.

Он засмеялся, словно ему доставляло удовольствие не знать.

В этот момент женщина внесла угощение.

Я испугался, что Хасан затеет с ней разговор, слишком он открыт и порывист, чтоб скрывать свои мысли. К счастью и благодаря чуду он ничего не сказал, он смотрел на нее с чуть заметной усмешкой, лишенной, однако, злобы, с каким-то даже насмешливым доброжелательством, как смотрят на дорогое существо или на ребенка.

– Ты глядишь на нее так, будто ты на ее стороне, – заметил я, когда женщина вышла.

– Да я и есть на ее стороне. Любящая женщина всегда интересна, тогда она умнее, решительнее, чем когда бы то ни было. Мужчина рассеян, или груб, или скоропалителен, или слезливо нежен. А я на их стороне, на стороне их обоих. Черт бы их побрал!

Я жалел его в эту минуту и завидовал ему. И то и другое – немного. Жалел потому, что он сознательно разрушал цельный и надежный способ мышления, которым мог служить вере, завидовал – в чувстве свободы, которое опять-таки я лишь смутно угадывал. Я был лишен ее, она была мне недоступна, но тем не менее при ней легче дышалось. Так я думал, снисходя к нему, потому что не мог от себя скрыть, мне было приятно его видеть, мне была дорога его легкая прозрачная улыбка, расцветающая сама по себе, дорого его опаленное ветрами лицо, на котором сверкали синие глаза, радовала его бодрость, окружавшая его как бы сиянием, может быть, даже и легкомыслие, которое ни к чему не обязывает. Непривычно для нашего глаза одетый, в голубых штанах и желтых козловых сапогах, в белой рубахе с широкими рукавами и черкесской шапке, чистый, как кварц, широкоплечий, с могучей грудью, видной в треугольный отворот рубахи, он походил на предводителя хайдуков, отдыхающего у верных друзей, на веселого искателя приключений, не боящегося ни себя, ни других, на оленя, на цветущее дерево, на свободный от мундштука ветер. Напрасно старался я увидеть его другим, вернуться к началу. И преувеличивал, противопосставляя его себе. Когда-то он был тем же, что и я, или походил на меня. Что-то произошло, где-то когда-то вдруг он изменил течение своей жизни и самого себя. Я представил себе преображенного подобным образом шейха Ахмеда Нуруддина, как он едет по дорогам, веселится в ханах, укрощает диких лошадей, бранится, толкует о женщинах, п не смог дойти до конца, смешно, невозможно, придется вторично родиться, ничего не зная о том, чем я обладаю сейчас. Захотелось расспросить его, может быть, потому что я тоже чувствую перемену в себе, правда, не такую, предвижу ее и боюсь, не знаю, как быть, это показалось бы слишком странным, он не видит путей моей мысли и не замечает оправданности моего любопытства.

– Ты удовлетворен своими занятиями? – начал я окольным путем.

– Да.

Он улыбнулся и, озорно заглянув мне в глаза, спросил без обиняков:

– Признайся, что ты не об этом хотел спросить.

– Ты читаешь чужие мысли, как ведун.

Он ждал, улыбаясь, освобождая меня от недоверчивости своей откровенностью и ясным ободряющим взглядом. Я воспользовался благоприятной возможностью, возможностью для себя, он всегда щедро предлагал их другим.

– Когда-то ты думал, как я или подобно мне, как мы. Измениться нелегко, нужно отбросить все, чем ты был, чему ты научился, к чему ты привык. А ты переменился абсолютно. Это так же, как если бы ты заново учился ходить, произносить первые слова, приобретать основные привычки. Должно быть, была очень важная причина.

Он взглянул на меня со странным вниманием, словно бы я вернул его в прошлое или к какому-то забытому страданию, но скоро напряженное выражение на его лице исчезло.

– Да, я переменился, – спокойно подтвердил он. – Я верил в то же, что и ты, как и ты, и, может быть, тверже. А потом Талиб-эфенди в Смирне сказал мне: «Если ты увидишь, что юноша устремляется в небо, схвати его за ногу и стащи на землю». И он стащил меня на землю. Тебе суждено жить здесь, выругал он меня, ну и живи! И живи как можно красивее, но так, чтоб тебе не было стыдно. И скорей соглашайся на то, чтоб бог тебя спрашивал: почему ты этого не сделал? чем: почему ты это сделал?

– И что ты теперь?

– Брожу по широким дорогам, на которых встречаются и хорошие и дурные люди, с теми же заботами и тяготами, как и здесь, с той же радостью из-за своего крохотного счастья, как и повсюду.

– Что было бы, если бы все пошли по твоему пути?

– Мир был бы счастливее. Может быть. Он замыкал круг беседы.

– Теперь тебя ничто не касается. Это все, чего ты добился?

– Даже этого не удалось.

Я сижу и беседую со все меньшим вниманием, со все меньшим интересом, я многого ожидал от его исповеди, а не получил ничего. Его случай единственный в своем роде. Он или немного чудак, или умный человек, умалчивающий о своих причудах, или неудачник, защищающийся упрямством, но для этого нужно быть или слишком слабым, или слишком сильным, а я ни то, ни другое. Мир держит нас крепкими путами, как их оборвать? И для чего? И как можно жить без верований, которые, как кожа, приросли к человеку, которые стали его вторым «я»? Как можно существовать без себя самого?

Потом мне вспомнился брат, вспомнилось, куда я направился. Вспомнилось, что я не смею оставаться один.

– Я пришел поблагодарить за подарок.

– Мне бы хотелось, чтоб ты пришел просто так. Поговорить ни о чем и ни для чего.

– Давно я не испытывал такого волнения, как вчера. Хорошие люди – счастье.

Это была простая учтивость, ни к чему не обязывавшая ни того, кто говорил, ни того, кто слушал. Однако я вспомнил о вчерашнем вечере, и мне показалось, что я на самом деле так думаю и что я мало сказал. Я испытывал желание сказать больше, удовлетворить какую-то свою потребность, которая все росла, преисполниться нежности и тепла. Напрасно Хасан со смехом пытался остановить меня, теперь это было невозможно. Я держался за него как за якорь, он был мне необходим как раз сейчас, в эту минуту, и нужно было, чтоб он был мне дорог и оказался лучше всех. Я сказал, что завтра же, а может и сегодня, сделаю для брата все, что могу. Я верю, что я прав, и буду искать справедливости там, куда смогу попасть. Возможно, это будет нелегко, как я полагаю, возможно, окажутся трудности (я их уже чувствую: сегодня утром муселим не захотел меня принять, мне грубо ответили, что его нет, хотя он вошел в здание передо мной), может быть, я останусь один и мне будет грозить опасность, и вот поэтому я и пришел сегодня к нему, я чувствую, что он близок мне, и, ничего не требуя, кроме человеческого слова, я хотел только это ему и сказать, ради себя.

Правдой было то, что я высказал, какой-то необыкновенной внутренней правдой, которая и привела меня сюда, хотя себе самому я тоже открылся лишь сейчас, перед ним. Словно вступая на путь гибели, начиная опасный бой, я смотрел на одиого-единственного друга, появившегося одновременно с бедой, чтоб она не стала полной, и, хотя мне ничто не может помочь, да и не нужно, какое-то глубокое, неосознанное стремление заставляло меня поберечь его. Может быть, только тогда, перед этим сдержанным человеком, тихо слушавшим меня, подчинившись серьезности голоса и затаенной тоске, которую он мог почувствовать, может быть, только тогда, говорю я, полностью осознал я пустоту, которую ощутил сегодня утром перед полицейским управлением, изумленно слушая стражников, которые спокойно говорили мне ложь. Я был унижен, но у меня не было сил почувствовать оскорбление. Меня потрясло осознание того обстоятельства, что моего брата и меня безвозвратно связали веревкой осуждения. Спасая его, я вынужден был спасать себя. Но перед самим собой я не мог скрыть той ледяной пустоты, которой дохнуло на меня. Я знал, что муселим не единственная дверь, в которую мне надлежит постучаться, не единственный человек, который должен услышать мое требование, найдутся и другие, лучше и сильнее этого бандита, обезумевшего от власти, но я-то тем не менее перегорел, вдруг обессилел, подобно человеку, сбившемуся ночью с пути. И это было причиной того, что в припадке откровенности, в поисках опоры я связывал себя и Хасана узами дружбы, скреплял застежками любви, изумляясь самому себе и той новой потребности, неразумной настолько же, насколько и неодолимой. Это мне удалось, я сделал самое лучшее из того, что было возможно, ведомый бессознательной хитростью искреннего бессилия, нахлынувшим стремлением удовлетворить какую-то безумную жажду, наверняка существовавшую уже давно, но потаенную и подавленную. Много времени спустя помнил я эту минуту и то неизбывное чувство умиления, которое меня охватило.

Я заставил разволноваться и его. Широко раскрытые синие глаза его так смотрели на меня, будто он только что узнавал меня, выделяли меня из какой-то обезличенности, придавали мне образ и человеческие черты. Обычное его выражение насмешливой веселости перешло в какое-то внутреннее напряжение, а когда он заговорил, то передо мной снова был спокойный и сдержанный человек, владеющий своими эмоциями, наблюдающий за тем, чтоб они не слишком сильно проявлялись, как у людей, которые легко забывают о своем восторге. Его жар был более длительным, это не был тот огонь, в котором сгорают слова. Это тоже показалось мне новым. Не далее как сегодня, совсем недавно я считал его поверхностным, пустым, хотя где-то в глубине души наверняка думал иначе, потому что зачем бы я пошел именно к нему, когда мне понадобилось человеческое слово. Это моя новая любовь защищала его, мой восторг, который я связал с ним, боясь одиночества. Впрочем, безразлично, пусть он поверхностен, пусть он легкомыслен, пусть он транжирит свой незаурядный ум как хочет, но он хороший человек и знает тайну, как хранить дружбу. Мне она неведома, он откроет ее мне. Может быть, это молитва перед великим искушением, талисман против сил зла, гадание перед паломничеством в страдание.

Однако никогда не знаешь, что мы вызываем в душе другого человека словом, которое для нас обладает вполне определенным значением и удовлетворяет только наши потребности. В нем я, кажется, затронул тщательно спрятанное желание вмешиваться в чужие жизни. Словно он едва дождался взрыва моих симпатий, чтоб протянуть мне руку и оказать помощь. Слов ему было недостаточно.

– Мне приятно, что ты питаешь ко мне доверие, – с готовностью сказал он. – Я помогу тебе, сколько смогу.

Все в нем вдруг ожило, он вдруг приготовился к чемуто, к действию, к опасности. Надо бы его остановить.

– Я не ищу помощи. Я думаю, что она и не нужна.

– Помощь никогда не помешает, а сейчас она нужна тебе больше, чем когда-либо. Нам нужно поскорее вызволить его и спрятать здесь.

Он встал, взволнованный, устремленный вперед, глаза его пылали злым огнем. Что я пробудил в нем?

Я не ожидал ни такого предложения, ни такого скорого решения, до конца дней своих изучая людей, я никогда их не познаю, всегда они будут приводить меня в недоумение необъяснимостью своих поступков. Мгновение я колебался, застигнутый врасплох, напуганный этой быстротой, подвергаясь опасности быть втянутым в нехорошую историю. Я отказался, не называя настоящей причины и точно даже не зная ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю