355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меша Селимович » Дервиш и смерть » Текст книги (страница 23)
Дервиш и смерть
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:51

Текст книги "Дервиш и смерть"


Автор книги: Меша Селимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

– Зачем тебе понадобилось затевать спор с визирем? – спросил я его в шутку, не думая, что гнев сановника будет долго длиться. – Неужели ты в самом деле никого не боишься?

Мне ответил старик, ходивший по комнате в накинутом на плечи меховом кафтане:

– Бога – немного, султана – ничуть, а визиря – как моего гнедого.

– А чего мне его бояться? – произнес Хасан, возвращая мне джилит[60]60
  Джилит (араб.) – оружие, напоминающее булаву, которое в состязаниях всадники бросали друг в друга.


[Закрыть]
.– У меня есть ты. Наверное, уж защитил бы.

– Лучше б никому тебя не защищать.

– Дервиш никогда прямо не ответит, – засмеялся старик.

– Он прав, – серьезно возразил Хасан. – Лучше всего, чтоб никому не понадобилось меня защищать. Чтоб я сам себе был защитой. Нехорошо взваливать на друга беды, которые сам себе доставляешь. Кто не умеет плавать, тому лучше не прыгать в воду, надеясь, что кто-то другой его вытащит.

– Но он не был бы другом, если б не вытащил. Ты понимаешь дружбу как свободу, я – как обязанность. Мой друг то же, что и я. Оберегая его, я оберегаю себя. Разве нужно об этом говорить?

– Не нужно. Но отец затеял этот пустой разговор для того, чтоб помешать мне рассказать о нем самом. Ты знаешь, что он спрятал от меня золото? Тысячу дукатов! Я обнаружил их по возвращении в ящике под ключом.

– Я сам тебе сказал.

– Ты сказал, когда уже было поздно.

– Зачем мне прятать? И от кого? Они твои, делай с ними что хочешь. В могилу я их с собой не возьму.

Старик что надо, не растерял еще разума!

– А если б даже и спрятал, что тут плохого? Но ведь не прятал, просто позабыл о них. Ничего в этом странного нет при моей старческой памяти.

По нежеланию настаивать, по улыбке, с которой Хасан соглашался с наивными отцовскими доводами, не пытаясь даже добиться какого-то более убедительного объяснения, по взаимной терпимости, с какой решалась эта кажущаяся проблема, я мог судить, что X асану приятно, что так вышло. И доброе дело сделано и дукаты целехоньки. Да и семья перестала им мешать в доме.

Как бы там ни было, другие и столько не давали. А их благородная широта, пусть в меру, пусть с сожалением, как-то ближе и понятнее мне. В ней больше человеческого, в ней есть доступная для меня граница. Она не выглядит самоубийственной, не оскорбляет неистовостью. Безрассудная щедрость – это мотовство ребенка, отдающего все, поскольку он не знает цены ничему.

На второй день рамазанского байрама в текию пришел Пири-воевода, наблюдавший за передвижениями подозрительных личностей, а для него ими был весь мир, и передал мне письмо дубровчанина Луки, друга Хасана, адресованное дубровницкому сенату. Его обнаружили у купцов, которые утром ушли с караваном товаров.

– Зачем ты это взял?

– Прочти, увидишь.

– Это важно?

– Прочти, увидишь.

– Где купцы?

– Ушли. Прочти и скажи мне, стоило ли позволять им уйти.

Сам черт посадил мне на шею этого человека, глупого, упрямого, неподкупного, подозрительного, который наверняка свою собственную мать провожал подозрительными взглядами. Ничего не понимая, но во всем обвиняя всех и вся, он засыпал меня доносами, помня о каждом из них и осведомляясь потом о каждом. Половина бед, а их хватало, происходила из-за него, и я уже начал думать, считая его наказанием свыше, что у каждого есть свой Пири-воевода. Только мой оказался самый трудный. Я даже подумывал что его нарочно подсунули ко мне в подчиненные, чтоб он приглядывал за мной, и выбор был сделан прекрасный. Он был ничьим человеком, не служил никому, кроме своей глупости, а ее хватало, чтобы трижды на день вывести меня из терпения. Сам он между тем был неуязвим. Напрасно я пытался вначале вразумить его, позже пришлось отступиться. Он едва слушал меня, высоко задрав голову, наглый и полный презрения, или искренне удивлялся, сомневаясь в моем разуме и моей правоте, продолжая терзать меня своим невыносимым прилежанием. Мне оставалось лишь удушить его в одном из припадков ярости или бежать сломя голову, когда больше не станет сил. Самое скверное заключалось в том, что можно было найти тысячу причин назвать его дураком, но ни одной, чтоб ославить бесчестным. В нем смешивалась жажда справедливости и какое-то страстное желание наказать всех людей, неважно за что, и всей моей резкости для него не хватало. Другие упрекали меня в жестокости, он укорял за уступчивость. Враги воспользовались тем и другим.

Он рассказал, как хайдуки в горах напали на караван дубровчан, и, пока их спасали, у них вырвался конь; мчась к городу, он забежал в село. Напрасно искали его дубровчане, так и ушли, не найдя, потому что спешили при свете дня миновать перевал. Пири-воевода немедленно узнал о коне и тут же нашел его, заставив крестьян вернуть взятое, а я верю, что они отдали б ему свое собственное имущество, не только чужое. Вот так он обнаружил письмо и понес его к меняле Соломону, чтоб тот прочитал, потому что сам он не знал латинского шрифта.

У меня закружилась голова от этого запутанного рассказа и этого с трудом улавливаемого события, на которое любой разумный человек махнул бы рукой, но Пири-воевода шел до конца, сражаясь с тенями, и обнаружил шпиона!

Он стоял передо мной и ждал. Я прочитал письмо и узнал о том, что знал и раньше, что иностранцы пишут об увиденном и услышанном в чужой стране, все это знают и все это делают, но тем не менее все приходят в ужас, когда это обнаруживается. Я прочитал и вздохнул с облегчением: в письме не было ничего о Хасане, что могло бы бросить на него тень, ни обо мне, что могло бы меня оскорбить. Больше всего дубровчанин писал о визире и об упр авлении страной. Иногда довольно точно, но на бумаге это выглядело мерзко. «Хаос управления высосал силу страны… Если б вы видели, как глупы эти люди, эти каймекамы и муселимы. Вы бы удивились, возможно ли, что эти люди, которые не могут принадлежать к порядочному обществу, могут иметь такое правительство… Сеть шпионажа в Боснии простирается через чиновников и тайных осведомителей, как в ином государстве западном… Визирь установил бесправие, стал считать себя державой, и кто с ним уговор не составил, тот враг… Вообще же он назначает, перемещает, увольняет чиновников и правит страной по своей прихоти, законов, много раз говорил, он не знает… Он ненавистен и мусульманам и христианам. Но правительству нелегко его свергнуть, ибо он за семь лет накопил дукатов и ими держится в Стамбуле… Ими держится также все его племя… Посредством этого безнравственного, жестокого, предательского сообщества он взобрался народу на шею, так что никто не смеет и пикнуть… Эта полицейская система террора, естественно, должна была сделать Боснию мертвым членом империи, ибо больше не верят приятель приятелю, отец сыну, брат брату, друг другу, ибо каждый опасается османских доносчиков и счастлив, если о нем не слышно в стране…» Упоминалось о приобретении конфискованных имений в Посавине, о цене, за которую их купили, по дешевке, назывались имена друзей и любовников из визирева племени, все то, что они взяли, награбили, получили. Нет, латинянин не сидел здесь, в Боснии, с закрытыми глазами!

– Ужасно, – произнес я для Пири-воеводы, который с любопытством ожидал моего суда.

– Надо его взять.

– Нелегко взять иностранца.

– Разве иностранец может творить все, что ему угодно?

– Не может. Я посоветуюсь с муфтием.

– Посоветуйся. Но прежде нужно его взять.

– Может быть, я посмотрю.

Он вышел, глубоко неудовлетворенный.

Несчастье господне! Не суй он нос куда не надо, я был бы в безопасности, по крайней мере с этой стороны. Не знал, да и точка. Но теперь я знаю, и меня должно касаться. Но как бы я ни поступил, я могу ошибиться, и нисколько мне не помогает совесть, на которую я так рассчитывал. Это были минуты, из-за которых до времени седеют волосы.

Муфтий не желал даже и слушать во время байрама о делах. Правда, он не желал этого и без байрама, а мне было важно не его мнение, но его имя.

Муселима не было дома. Ушел в чаршию, сказали домашние. Я нашел его в муселимате. Во время байрама! Он обо всем уже знал.

– Надо его арестовать, – без обиняков выпалил он.

– А если ошибемся? – Извинимся.

Меня удивила его решительность, вовсе не обычная. Лучше всего было бы не слушать его советов, так как он не желает мне добра, это я знал. Но если послушаю, ответственность равная.

– Кажется, так лучше всего.

Я согласился, не будучи убежден.

Пири-воевода освободил меня от этой муки, но нагрузил другой. Он явился сообщить, раздосадованный тем, что произошло, и довольный тем, что его подозрения оправдались, что дубровчанин с помощью Хасана бежал из города. Они пешком вышли в поле, а там ожидали на лошадях люди Хасана. Тот вернулся один.

– Нехорошо, – крутил головой муселим.

Все в нем выглядело озабоченным: и голос, и согнутые плечи, и рука на бороде, все, кроме чуть приметной усмешки вокруг тонких губ. Будет странно, если он не сообщит вали, что настаивал на аресте, но, – к сожалению, не он решает.

Пири-воевода уже снимал с себя вину и обвинял:

– Я говорил, его надо было взять.

– Нехорошо, – повторял муселим, забивая мне гвоздь в лоб.

Еще как нехорошо, я и сам это знал. Теперь дубровчанин не виноват, ибо он исчез. Виноваты те, кто остались. Виноват Хасан, и виноват я, потому что я его друг и потому что я допустил, чтоб купец убежал. Виноват из-за чужих дел, чужой неверности и чужой глупости. Виноват перед вали, который был моим заступником.

Мы немедленно послали за Хасаном, и я со страхом ожидал, как он появится, оскорбленный тем, что мы допрашиваем его, полный презрения, горячий, а я не мог предупредить его, напомнить об опасности, потому что вспыльчивость не помогла бы. Я надеялся, что он сам поймет и мое и свое положение, но полностью успокоился, лишь услыхав как он отвечает. Да, сказал он, дубровчанин уехал домой, торопился, потому что получил весть о том, что его мать при смерти. Он предоставил ему своих слуг и лошадей, так как на станции не нашлось отдохнувших коней. И проводил его до поля, как всегда провожает друзей. Говорили они о самых обычных делах, настолько обычных, что он с трудом припоминает, но припомнит, если это нужно, хотя не видит, имеет ли это какое-нибудь значение. Друг ничего не рассказывал ему о письме. (Шпионском, пояснил муселим.) Это очень странно, потому что человек занимался только торговлей и ни в какие иные дела не влезал. Его он тоже уговаривал повернуть свои караваны и свою торговлю на Дубровник вместо Сплита и Триеста, если б он, Хасан, снова захотел этим заняться. К остальным дубровчанам он не смог присоединиться лишь потому, что письмо из дому получил после их отъезда (это легко проверить: человек, доставивший письмо, еще в хане) и собирался наскоро, взяв лишь самое необходимое.

Когда мы показали ему донесение, он пробежал его глазами и, качая головой, выразил удивление по поводу того, что это писал его друг, он, правда, этого не знает, они никогда не переписывались и почерк он узнать не может, можно узнать мысль, а именно ее-то он и не различает. Если же это в самом деле его, а судя по всему, это так и есть, то тогда он двоедушный человек и эту свою вторую душу он до сих пор не показывал. Он засмеялся, прочитав письмо и сказал, что ему было бы обидно выглядеть дураком, если б это могло принести какой-нибудь ущерб. Но к счастью, не может, ибо все, что здесь написано, может сказать любой о любой стране, и никто больше не удивляется таким вещам. Не его дело нам давать советы, да это и не входит в его привычки, но он считает, что не стоит без нужды раздувать огонь, как и гасить его, ибо он сам угас. Позора и огласки избежать удалось, ибо позор не то, что совершается, а тем более не то, что не совершается, но то, что становится известным. Сейчас осталось лишь намерение, которое предотвратили. Значит, нет ни оскорбления, разве что оно нам нужно. И таким образом, из этого дела может еще выйти польза. Нет, ей-богу, он не согласен с этим, хотя давно уже не считает людей ангелами, но своего друга не хочет ни оскорблять, потому что это было бы скверно, ни защищать потому что это больше никому не нужно. Он может лишь говорить о себе, и хотя он не виновен, но готов выразить сожаление и нам и визирю, что оказался замешанным в бессмысленную историю, которая доставила нам больше хлопот, чем она этого заслуживает.

Я с любопытством слушал его. Сомневался, что он не знал о причине бегства дубровчанина, но впечатление оставалось такое, что совесть его чиста, а наверняка это так и было, поскольку его не касалось ни письмо, ни авторитет визиря. На все у него был готов спокойный и убедительный ответ. И может быть, только мне одному дано было почувствовать призвук насмешки в каждом его слове, ибо я внимательно следил за тем, что он говорил, радуясь, как удачно он отражает наветы… Я убедился еще раз, сколь он близок мне, в самое сердце меня поразило бы несчастье с ним. Я нелегко уступил бы его чьей бы то ни было мести, но мне было дорого, что он сам оправдался. Я люблю то, что есть, а не то, к чему был бы вынужден.

О себе я не очень беспокоился: я был нужен визирю.

В пятницу после джумы[61]61
  Джума (араб.) – торжественная полуденная молитва по пятницам.


[Закрыть]
мулла Юсуф сообщил мне, что в здании суда меня ожидает дефтердар от вали. Какой шайтан привел его сюда в такую плохую погоду!

Я завернул к муселиму. Он только что ушел домой, какая-то горячка у него открылась, сказали мне. Я знал, что это за горячка, он прикрывается ею при каждой неприятности, но от этого ничуть не легче.

Дефтердар встретил меня любезно, передал привет от вали и сказал, что хотел бы сразу покончить с тем, ради чего приехал, и надеется, что долго это не продлится, он устал от дороги и долгой скачки и хотел бы поскорее помыться и отдохнуть.

– Неужели дело такое спешное?

– Можно сказать что спешное. Сегодня же я должен сообщить вали о том, что предпринято.

Без обиняков он высказал все сразу, тут же подчеркнув, что вали рассердило и оскорбило то письмо (это предназначалось мне, чтобы дать понять, насколько серьезно обстоит дело), но ему обидно и за меня, как это я позволил дубровчанину убежать, хотя мог этому воспрепятствовать. (Эти слова вышли отсюда и вот вновь вернулись к месту своего рождения!) Он написал дубровницкому сенату и потребовал, чтобы виновника нака зали за ложь и нанесенные ему лично оскорбления, позорящие тем самым страну, которой он по милости султана управляет. Если же виновного не накажут по заслугам и если ему об этом не сообщат с необходимыми извинениями, он будет вынужден прекратить торговлю и все связи с Дубровником, поскольку это означало бы, что с их стороны нет ни дружбы, ни желания поддерживать добрые отношения, полезные и нам и им, но больше все-таки им, чем нам. Он сожалеет также, что за оказанное гостеприимство, которого мы не лишаем благонамеренных людей, заплачено гнусными выдумками и о нем лично и о самых видных людях вилайета, что в свою очередь показывает, сколь мало правдолюбия и сколь много ненависти таится в сердце упомянутого купца, который это письмо писал. Поэтому коль скоро они поступят как подобает и коль скоро наши отношения останутся добрыми, чего он от всего сердца желает и что наверняка является и желанием почтенного сената, то пусть он пошлет подлинного друга, и нашего и их, а такие наверняка найдутся, поскольку наши связи не вчера установлены, и человека достойного, который будет уважать обычаи и власть страны, которая его принимает, и не станет плевать на наш хлеб и соль или неприлично вести себя, к своему стыду и позору республики, его направляющей, не станет водить дружбу с нелучшими людьми, какие повсюду найдутся, в том числе и у нас, которые не думают о благе ни для себя, ни для страны, что их родила, а услуги которых названный купец приобрел нехорошим способом, что почтенному сенату, разумеется, известно.

– Ты, конечно, знаешь, кого имеет в виду визирь.

– Не знаю.

– Знаешь.

Он был толст, дефтердар, мягок, округл, окутан обширной шелковой одеждой. Он походил на старую женщину, как все, кто годами пресмыкается возле вельмож.

– Вали желает, чтоб его арестовали.

– За что его арестовывать? Он оправдался, он не виноват.

– Вот видишь, ты сообразил, о ком идет речь.

Да, я сообразил, я знал это, едва услыхал о том, что ты приехал, я знал, что ты потребуешь его голову, но его я не отдам. Любого другого отдал бы, его не отдам.

Я ответил дефтердару, что желание светлого визиря для меня всегда было повелением. Разве я не повиновался всему, что от меня требовали? Но сейчас я прошу его отказаться от своего намерения ради авторитета его, визиря, и ради справедливости. Хасана люди любят и уважают, и им было бы обидно, если б его арестовали, тем более что доказана его невиновность. Если вали не в курсе дела, я готов поехать все ему объяснить и попросить его о милости.

– Он все знает.

– Почему тогда он этого требует?

– Дубровчанин виноват? Значит, Хасан тоже. А может быть, и больше его. В иностранце можно ожидать врага этой страны, в нашем человеке нельзя. Это неестественно.

Хотелось мне сказать, если б смел: разве визирь и эта страна одно и то же? Но в разговоре со всемогущими приходится проглатывать доводы разума и принимать их манеру рассуждать, а это означает, что ты заранее побежден.

Напрасно утверждал я, что Хасан не является врагом и что он не виновен, дефтердар лишь отмахивался, отметив, что мы слепо поверили в его дерзкую отговорку.

– Утверждал он, что якобы дубровчанин не мог найти свежих лошадей на станции? А они даже не ходили туда.

– Кто это вам сказал? Муселим?

– Неважно, кто сказал. Это точно, мы проверили. И не только это, ложь есть еще в его истории. Вы разговаривали с человеком, который якобы доставил из Дубровника письмо его другу? Нет. Он врал, и он виновен, поэтому арест оправдан. А раз вали желает, чтоб вы это здесь выполнили, то это потому, чтоб не говорили, будто он совершает насилие, ибо насилия нет, он просто не желает вмешиваться в ваши дела. Каждый должен исполнить свое по совести.

– По какой совести? Хасан мой лучший друг, единственный.

– Тем лучше. Каждый убедится, что речь идет не о мести, но о справедливости.

– Я прошу визиря и тебя пощадить меня в этом случае. Если я соглашусь, я сделаю страшное дело.

– Ты сделаешь разумное дело. Ибо вали спрашивает, как они могли столь скоро узнать обо всем.

Ну вот, своими пухлыми руками он начал затягивать прочную петлю вокруг моей шеи.

– Ты хочешь сказать, что вали подозревает меня?

– Я хочу сказать, что для судьи лучше всего было бы не иметь друзей. Никогда. Ни одного. Потому что люди ошибаются.

– А если они у него есть?

– Тогда он должен выбирать: или друг, или справедливость.

– Я не хочу грешить ни перед другом, ни перед справедливостью. Он не виновен. Я не могу этого сделать.

– Дело твое. Визирь ни к чему не принуждает. Только…

Я знал это «только». Оно кружилось надо мной, как черная птица, маячило повсюду, как замкнутый круг направленных в меня копий. Я знал, но решительно твердил себе: не отдам друга. Это была храбрость, которая не приносила облегчения. Тьма вокруг меня стала еще гуще.

– Только, – произнес он, зябко потирая полные руки, – ты, должно быть, знаешь, сколько людей тебя не любит и сколько жалоб ушло в Стамбул. Все ищут твоей головы. Большинство их визирь задержал у себя. Он твоя опора, без его защиты тебя давно разнесла бы на куски чужая ненависть. Если ты не знаешь этого, тогда ты дурак, а если знаешь, то как ты можешь быть настолько неблагодарным? А почему визирь тебя защищает? За красивые глаза? Потому что он полагал, что может на тебя опереться. А раз он увидит, что не может, зачем ему охранять тебя дальше? Власть – это не дружба, но союз. Странно также и то, что ты строг по отношению ко всем, а мягок лишь по отношению к врагам вали. А друзей своих недругов вали считает своими врагами. Если вали и страна оскорблены, а ты не желаешь их защитить, значит, ты тоже перешел на их сторону. Прочитай-ка это, – протянул он мне какойто свиток.

Едва разбирая слова и с трудом осознавая смысл, я прочитал письмо помощника стамбульского муллы, в котором он осведомлялся у вали, почему он, вали, столь упорно покрывает кади Ахмеда Нуруддина, который подстрекал к мятежу чаршию и по личной ненависти участвовал в убиении прежнего кади, почтенного алима и судьи, что доказано обвинением его вдовы и заявлениями свидетелей, а кроме того, налицо жалобы видных людей, опечаленных самоволием Ахмеда Нуруддина и его стремлением забрать в свои руки всю власть, что является грехом перед шариатом и перед высочайшим пожеланием султана, чтобы власть, данная падишаху аллахом и переносимая им на своих слуг, нигде не держал в своих руках один человек, поскольку это путь к преступлениям и неправдам. Если же это обстоит иначе и если вали придерживается иного мнения и имеет иные основания, то пусть сообщит ему, чтоб он знал обо всем.

Письмо ошеломило меня.

Я знал о жалобах и наветах, но впервые держал в руках доказательство этого. Мне показалось, будто мимо моей головы просвистела стрела. Стало страшно.

– Что скажешь?

Что я мог сказать? Я молчал. Не из упрямства.

– Напишешь постановление?

О аллах, помоги мне, я не могу ни написать, ни отказаться. Лучше всего было бы умереть.

– Напишешь?

К чему меня принуждают? Осудить друга, единственное существо, которое я сохранил для своей неудовлетворенной и голодной любви. Кем бы я стал тогда? Ничтожеством, которое будет стыдиться самого себя, самым одиноким бедняком во всем мире. Все, что было во мне человеческого, хранил он. Я покончу с собой, если выдам его. Не вынуждайте меня к этому, это слишком жестоко.

– Не вынуждайте меня к этому, это слишком жестоко, – сказал я этому безжалостному человеку.

– Не хочешь написать?

– Не хочу. Не могу.

– Как знаешь. Письмо ты прочитал.

– Прочитал и знаю, что меня ждет. Но пойми меня, добрый человек! Неужели ты стал бы требовать, чтоб я убил отца или брата? А он для меня больше значит, чем они. Больше, чем я сам. Я держусь за него, как за якорь. Без этого человека мир стал бы для меня темной пещерой. Он – все, что у меня есть, и я не отдам его. Сделайте со мной все что хотите, я не выдам его, ибо не хочу потушить последний луч света в себе. Пусть я пострадаю, но его не отдам.

– Это очень хорошо, – издевался надо мной дефтердар, – но неразумно.

– Будь у тебя друг, ты понял бы, что это и хорошо и разумно.

К сожалению, я не сказал этих слов и не сделал ничего подобного. Позже я думал, что, может быть, было бы благородно, если б я высказал это.

Произошло же совсем иначе.

– Ты напишешь постановление? – спросил меня дефдердар.

– Должен, – ответил я, видя перед собой письмо, видя угрозу.

– Нет, не должен. Решай по совести.

Ох, оставь мою совесть в покое! Я решу из страха, я решу из ужаса, и уберу руки от себя, виденного в мечтах. Я стану тем, чем должен стать: дерьмом. Пусть позор падет на них, они заставили меня стать тем, чего я гнушался.

Но тогда я об этом не думал. Мне было невыносимо, я чувствовал, что происходит нечто страшное, настолько бесчеловечное, что трудно себе представить. Но и это было подавлено, заглушено ужасом, который проникал внутрь безумным клокотанием крови, душившей своими набегающими валами и огнем. Мне хотелось выбраться наружу, глотнуть свежего воздуха, избавиться от черного тумана, но я понимал, что все должно решиться сразу, сейчас же, и тогда я избавлюсь от всего. Я уйду в горы, заберусь на самую высокую вершину, останусь до самого вечера один. Я ни о чем не буду думать, буду дышать, только дышать.

– У тебя дрожит рука, – удивился дефтердар. – Неужели тебе так жаль его?

У меня стоял ком в горле, меня тошнило.

– Если тебе так жаль его, зачем ты подписал?

Я хотел чем-то ответить на эту насмешку, не знаю чем, но продолжал молчать, опустив голову, долго, пока не вспомнил и не взмолился, заикаясь:

– Я не могу больше здесь оставаться. Я должен уехать куда-нибудь, все равно куда. Только подальше.

– Почему?

– Из-за людей. Из-за всего.

– Какое же ты ничтожество! – спокойно, с глубоким презрением сказал дефтердар, и я не знал, не мог даже подумать о том, за что он меня презирает. Меня не обидело это, я лишь повторял про себя это скверное слово, перебирая, как четки, не вникая в его истинный смысл. И единственное, что жило во мне, было ощущение страшной угрозы, словно перед облавой. Все закрыто вокруг, выхода нет. А мне не безразлично, я боюсь.

– Кто пойдет за Хасаном?

– Пири-воевода.

– Пусть отведет его в крепость.

Я вышел в коридор и налетел на муллу Юсуфа. Он возвращался откуда-то к себе.

Лишь одно мгновение, одно-единственное, замерли его глаза, когда он взглянул на меня, и меня осенило: он подслушивал и все знает. Если он выйдет, то предупредит его. Он же сказал и о дубровчанине, как это до сих пор не пришло мне в голову?

– Никуда не выходи, ты понадобишься.

Он опустил голову и вошел в свою комнату.

Мы молча ждали.

Дефтердар подремывал на скамье, но при каждом шуме открывал глаза, быстро поднимая опухшие веки.

Когда Пири-воевода вернулся, я уже знал, что все кончено. Я даже не осмелился спросить у дефтердара, что он сделает с Хасаном. У меня нет больше права на это и нет сил быть лицемерным.

Я остался один. Куда идти?

Я не слышал, когда вошел мулла Юсуф, походка его была беззвучной. Он стоял у двери и спокойно смотрел на меня. Впервые я заметил, что он не испытывает волнения в моем присутствии. Потому что теперь мы равны.

Теперь у меня остался только он один. Я ненавидел его, презирал, боялся, но сейчас мне хотелось, чтоб он подошел поближе, чтоб мы помолчали вместе. Или чтоб он сказал мне что-нибудь, или я ему. Чтоб он хотя бы положил мне руку на колено. Посмотрел иначе, не так. Чтоб упрекнул по крайней мере. Нет, на это у него нет права. Уже при одной мысли об этом во мне родился протест, даже гнев, и я подумал, что смог бы принять слово сочувствия или ничего. Я стою на той границе, когда могу стать совсем сломленным человеком или зверем.

– Ты сказал, что я буду нужен.

– Больше нет.

– Я могу уйти?

– Ты знаешь, что произошло?

– Знаю.

– Я не виноват, меня заставили угрозами. Он молчал.

– Я ничего не мог сделать. Мне приставили нож к горлу.

Он продолжал молчать, весь являя собой протест, не позволяя приблизиться к себе.

– Почему ты молчишь? Ты хочешь показать, как ты меня осуждаешь? На это у тебя нет права. У тебя нет права.

– Тебе хорошо бы уйти из города, шейх Ахмед. Страшно, когда люди отворачивают от тебя голову. Я это знаю лучше всех.

Нет, так ему не следовало говорить со мной. Это хуже, чем упрек, это ледяной совет издалека, презрительное ликование. Но опять-таки мое оледеневшее сердце ожидало любых слов, утешения или оскорбления, чтоб вернуться к жизни. Оскорбление, может быть, даже лучше; утешение полностью уничтожило бы меня.

– Какое же ты ничтожество! – ответил я, задыхаясь, повторяя слово, которое обожгло меня. – Как раз потому, что ты знаешь, я думал, мы будем разговаривать иначе. Немного у тебя разума, ты выбрал недобрый час для отмщения. Нет, люди не будут отворачивать от меня голову. Возможно, они будут со страхом смотреть на меня, но презирать не будут. И ты тоже, будь в этом уверен. Меня вынудили принести в жертву друга, почему я должен быть к кому-то внимателен?

– Тебе не станет легче от этого, шейх Ахмед.

– Может быть, и нет. Но и другим тоже. Я запомню, что ты тоже виноват в его муках.

– Если у тебя спадет груз с сердца от этих ругательств, то продолжай.

– Если б дубровчанин не убежал, Хасан сейчас спокойно сидел бы дома. А дубровчанин не стал гадать на кофейной гуще о том, что его ожидает.

– Он знал, что письмо перехвачено, что еще ему требовалось?

– Ты и это знаешь.

– Ты спрашиваешь меня или обвиняешь? Видимо, в самом деле тяжелее тем, кто остается.

– Ты не остался. Тебя оставили. А теперь вон! Он вышел, не оборачиваясь.

Все тщетно, беды слетаются стаями, как утки.

На другой день мы проспали утреннюю молитву, дефтердар и я. Дефтердар – от усталости и сознания удачно сделанного дела, я – после бессонной ночи и сна, пришедшего лишь на рассвете. Однако ужасную новость я узнал первым, так и следовало, впрочем, меня она больше всего касалась. И вполне естественно, что я услыхал ее от Пири-воеводы, мерзкую, как он сам.

Сначала я не понял, о чем он говорит, настолько это было невероятно и неожиданно. Позже это продолжало выглядеть столь же невероятно, но я понял.

– Мы выполнили приказ, – сообщил отвратительный человек. – Диздар[62]62
  Диздар (перс.) – начальник, комендант крепости.


[Закрыть]
немного удивился, но я сказал, что это не его дело. Ему надо слушаться, как и мне.

– Какой приказ?

– Твой. О Хасане.

– О чем ты говоришь? О том, что произошло вчера?

– Нет. О том, что произошло сегодня ночью.

– Что произошло сегодня ночью?

– Мы передали Хасана стражникам.

– Каким стражникам?

– Не знаю. Стражникам. Чтоб его увезли в Травник.

– Тебе дефтердар приказал?

– Нет, ты сам.

– Подожди, пожалуйста. Если ты пьян, то надо проспаться. Если же нет…

– Я никогда не пью, кади-эфенди. Я не пьян, и мне не нужно проспаться.

– Куда лучше было бы, если б ты оказался пьян, и для тебя и для меня. Ты по крайней мере видел, что это мой приказ? Кто его принес?

– Как же не видел, твоей рукой писан, твоей печатью подтвержден. А принес его мулла Юсуф.

И тут я сел, ибо ноги не держали меня больше, и выслушал чудесную повесть о чужой дерзости и своей беде.

Где-то после полуночи его разбудил мулла Юсуф и показал ему мой приказ о том, чтобы крепостной диздар в присутствии Пири-воеводы передал узника стражникам, которые в сопровождении муллы Юсуфа отвезут его в Травник. В приказе стояло еще, что упомянутому Хасану не следует связывать руки, а город он должен покинуть до рассвета. Стражники на конях остались у ворот крепости, они вдвоем разбудили диздара и вручили ему мой приказ. Диздар ворчал, почему его не предупредили раньше, тогда он не отправлял бы узника в нижние темницы, а теперь нам надо будет подождать, а у него пропала ночь, и так он больше не знает, когда ночь, когда день, а Пири-воевода сказал ему, что его дело выполнять, да и мулла Юсуф посетовал, дескать, на нас это дело, а не на нем, ну вот и приходится делать то, к чему душа не лежит, но ведь важное дело и вали так желает, но не хочет, чтоб люди узнали об отправке Хасана, люди здесь безумные, недавно только доказали, и лучше все сделать тихо и незаметно. Он добавил еще, что просил меня позволить Пири-воеводе отправиться со стражниками и Хасаном, потому что он не привык на конях ездить, пока до Травника доберутся, у него раны откроются, но я ответил, что никак не могу отпустить Пири-воеводу, он нужен мне здесь, без него я как без рук, за что он и благодарит меня. (Никогда не говорите, что встретили самого глупого человека; всегда может случиться, что кто-то окажется похлеще!) Когда Хасана привели связанного, он попросил, чтоб ему освободили руки, спросил, куда его увозят, обозвал их ночными совами, сердился, что его разбудили во время самого сладкого сна, а когда мулла Юсуф спокойно объяснил, что они лишь выполняют приказ, то спросил его, когда он раз навсегда вырастет и станет думать своей головой, а не по приказу, пора уж, наверняка он совершеннолетний, или он хочет наследовать ему, Пири-воеводе, чего он, Хасан, никак ему не советует, потому что никогда не достичь ему такого совершенства и он может стать лишь маленьким Пири-воеводой. Он, Пири, этого не понял, но думает, что тут кроется нечто обидное. Потом Хасан поблагодарил диздара за удобное размещение и абсолютную тишину, которой его окружили; ему было так хорошо, что из благодарности он желал бы того же самого и диздару. Пири-воевода прервал эту болтовню и велел трогаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю