Текст книги "Фишка хромой"
Автор книги: Менделе Мойхер-Сфорим
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
17
Рассказ Фишки произвел на Алтера и на меня удручающее впечатление. Алтер тер рукой лоб, точно его что-то укусило, и бормотал про себя: «Эт! Эт!»
– Знаете, реб Алтер! – заметил я с улыбкой. – А ведь Фишка, право же, втюрился в эту горбатую девушку. Тут что-то неладно…
– Не стану отрицать, – сказал Фишка, – я в душе действительно сильно полюбил ее, из жалости. Что-то тянуло меня к ней. Для меня было большой радостью иной раз посидеть с ней. Почему?.. Просто так! Мы беседовали или молча смотрели друг на друга. Лицо ее так и светилось сердечной добротой. И смотрела она на меня, как преданная сестра на несчастного брата, когда ему, бедняге, приходится особенно тяжело… А когда у нее от сочувствия ко мне навертывались слезы, мне становилось хорошо, тепло на душе. Мне все казалось… сам не знаю, что мне казалось. Что-то внутри обжигало меня, ласкало душу: «Фишка, ты больше не один во всем свете, ты больше не одинок, как былинка в поле». И горячие слезы подступали к глазам…
Моя жена – удивительно, право! – уже не интересовала меня. Я гораздо спокойнее относился к тому, что она любезничает с рыжим чертом. Правда, меня коробило от этого, но это было уже совсем не то, что прежде. Иногда в голову приходила мысль: хочется тебе, Фишка, чтобы жена сказала: хватит, мол, скитаться, давай поселимся в каком-нибудь городе? И тогда я в душе отлынивал, старался увильнуть от прямого ответа, думал: «А что же будет с ней, с бедной горбуньей?..» Но вот что интересно! Как только я остыл к жене и перестал дрожать над ней, как прежде, она как будто стала относиться ко мне нежнее. Найдет на нее, бывало, такое настроение, вдруг она становилась доброй, ласковой, на шею мне вешалась. Правда, за это мне потом приходилось расплачиваться. Она всячески досаждала мне, преследовала и мучила меня в тысячу раз хуже, чем раньше, так что мне и жизнь становилась немила и я желал себе смерти. Меня бросало, как говорится, то в холод, то в жар! Я и понять не мог: что с ней? Рехнулась она, что ли? Однако вскоре произошла одна история, и вот тут-то все и открылось. Я понял, отчего моя жена так бесится, в чем причина ее злобы. Больно и стыдно рассказывать об этом.
Фишка задумался. Помолчав с минутку, он энергично почесался и продолжал:
– Однажды мы прибыли в какое-то местечко и заехали, по обыкновению, прямо в богадельню. Должен вам сказать, уважаемые, немало богаделен видал я на своем веку и хорошо знаю, что они собой представляют. Однако все они были рай по сравнению с этой. Даже сейчас при одном только воспоминании о ней у меня начинается зуд по всему телу и я не могу не почесываться. Богадельня выглядела как ветхая корчма. Это была развалина с покосившимися стенами, с крышей, напоминающей помятую шляпу, задранную спереди и низко, чуть ли не до земли, спущенную сзади. По всему было видно, что несчастной богадельне до зарезу хочется завалиться и лежать на земле кучей мусора. Но жители города не давали ей падать, подпирали бревнами и уговаривали держаться впредь до лучших времен. Некое подобие ворот вело в большие сени с полуразрушенными, дырявыми стенами, сквозь щели которых проникал скупой свет. Земляной пол был весь в выбоинах, местами стояли непросыхающие, покрытые плесенью смрадные лужи от помоев, нечистот и дождя, протекавшего сквозь дырявую как решето соломенную крышу. На земле валялась соломенная труха вперемешку со всякого рода тряпьем: порванными в клочья нищенскими сумами, кусками рогожи, покоробившимися опорками, старыми подошвами и отлетевшими каблуками с торчащими ржавыми гвоздями, черепками, поломанными обручами, спицами от колес, волосами, костями, вениками, прутьями и всякой иной рухлядью.
Все это добро прело и распространяло нестерпимый «аромат». С левой стороны, сердито скрипя, отворялась замызганная дверь, которая вела в помещение с маленькими узкими, плохо пригнанными окошками. Часть стекол была выбита, а окна заклеены синей сахарной бумагой или заткнуты тряпьем. Сохранившиеся стекла, пыльные и грязные, покрылись по углам густым слоем плесени, некоторые из них от ветхости обрели какую-то странную зелено-желтую окраску, которая отсвечивала и резала глаз так же, как царапание по стеклу режет слух. Вдоль покоробившихся стен и возле большой печи тянулись длинные лавки из досок, положенных на чурбаки и поленья. Чуть повыше, над лавками, в стенах торчали вбитые колышки. С черного потолка свисали веревки с петлями, в петли был продет длинный шест. Колышки и шест были завешаны грязными кафтанами, юбками, всякими вещами и сумами нищих, проезжающих в кибитках или плетущихся пешком и временно проживающих здесь. Тут помещались и старики, и молодежь, и мужчины, и женщины – все вместе.
Богадельня к тому же является и местом призрения для больных. Здесь умирают местечковые бедняки, которым больше деваться некуда. Цирюльник делает все, что в его силах: ставит банки, пиявки, вскрывает вены и выкачивает на казенный счет кровь из бедняков до тех пор, пока они богу душу не отдадут… Тогда сторож богадельни, который в то же время состоит местечковым могильщиком, немедленно хоронит их совершенно бесплатно… Сторож со своей семьей живет тут же в какой-то, с позволения сказать, каморке. Помимо того что он сторож богадельни, могильщик, служка погребального братства, надзиратель больницы, исполнитель ролей «царицы Вашти» и «Мондруша» в представлениях в праздник пурим, ряженный медведем в вывернутом мехом наружу тулупе в праздник торы, подавальщик на семейных торжествах, шут и острослов, без которого не обходится ни одна свадьба или обрезание, – он вдобавок еще и поставщик сальных свечей. Свечи изготовляются в богадельне, и тогда далеко вокруг распространяется страшное зловоние…
Ко времени прибытия нашей оравы богадельня была битком набита постояльцами. Сторож гнал их отсюда: довольно, мол, посидели, пора и честь знать! Отправляйтесь подобру-поздорову куда-нибудь в другое место! Но так как дело было в четверг, то гости имели в виду дождаться здесь воскресенья. Пол, лавки и печь были ночью сплошь заняты людьми. Все толкались, ссорились и ругались из-за места. «Конница» и «пехота» всячески – и словом и рукоприкладством – проявляли ненависть, которую они питали друг к другу.
В эту невероятную суету и суматоху врывались болезненные стоны лежавшего в углу старика, которого накануне привезли сюда на лечение. В другом углу надрывался и сверлил мозги младенец, которому в толчее отдавили ножку…
Лишь после того как дикий шум понемногу улегся, я отыскал уголок и кое-как устроился, чтобы отдохнуть. Но едва только я прилег, как ка меня напали целые полчища тараканов, клопов и каких-то невероятно крупных блох, намеревавшихся съесть меня живьем. У меня и сейчас начинается зуд по всему телу, и я не могу не почесываться при одном только воспоминании об этих лютых зверях. Увидев, что воевать с тараканами не так-то легко (таракан назойлив, а компаньон его – клоп – воняет), я уступил им свое место – пусть подавятся! Я вышел в сени и решил как-нибудь скоротать там ночь.
На дворе стояла кромешная тьма. Холодный, порывистый ветер бушевал, выл голодным волком, свистел и дул сквозь щели в стенах. Клочья соломы слетали с крыши и вместе со всяким прочим мусором дико плясали какой-то бесовский танец. Временами в сени проникали крупные капли дождя. Я забился в уголок, съежился и, дрожа от холода, в отчаянии думал: «Эх, баня, баня! Вот бы мне сейчас попасть к себе в баню! Ведь там поистине рай, теплынь, наслаждение! Как счастлив был я некогда в этом раю! Чего мне не хватало, что мне еще было нужно? Как хорошо, как чудесно там жилось!.. Так нет же! Принесла нелегкая мою жену… Из-за нее я изгнан из рая и должен сейчас скитаться по белу свету. Только на беду нашу созданы женщины, только на горе… К чему они? Что за польза от них? Право же, ничего хорошего…»
Но тут же я вспомнил о горбунье, и мне стало совестно перед самим собой. «Как же так? Ведь она такая хорошая, святая душа! Ведь быть с ней вместе – это радость! Хорошо, легко и весело на душе, когда сидишь и беседуешь с ней. И тысячу бань не жаль отдать за один ее ноготок! От одного ее взгляда становится тепло и радостно. Стыдись, Фишка! – укорял я себя. – Не греши! Женщины приносят радость. Женщины могут осчастливить человека и даже ад превратить в рай…»
Эти сладостные мысли заставили меня забыть обо всех моих горестях. Уголок, в котором я прикорнул, показался мне уютным. Я перестал ощущать холод. С чувством начал я читать молитву на сон грядущий, и тут же глаза у меня стали слипаться. Я уснул.
Вдруг меня разбудил какой-то страшный крик.
– Как она вам нравится! – раздался чей-то голос возле двери, и вслед за этим в сени изо всех сил швырнули что-то тяжелое, камнем упавшее наземь. – Полюбуйтесь на эту кикимору! Тоже, человек! Подумаешь, графиня Потоцкая!.. Место тебе в сенях, дрянь этакая!..
Я сразу же узнал голос рыжего дьявола! Он еще пошумел, поругался, обзывая кого-то графиней Потоцкой и сплевывая при этом, потом с размаху хлопнул дверью.
Краешек луны вылез из-за разорванных туч, заглянул сквозь щели в крыше и осветил человеческую фигуру, свернувшуюся клубком и лежавшую тихо, без движения. Я поднялся с места и пошел посмотреть, что это там за «барыня» такая, или «графиня Потоцкая».
Взглянул – и меня точно громом ударило! В глазах потемнело, голова кругом пошла, как от первого пара в бане на верхнем полке.
Моя горбунья, бедная, лежала, не в силах двинуться от ушиба, полученного при падении, когда этот рыжий злодей швырнул ее оземь. Я стал, как только мог, приводить ее в чувство, а когда она, с божьей помощью, начала обнаруживать признаки жизни, я с нечеловеческой силой, как бывает, когда спасаешь кого-нибудь во время большого пожара, подхватил ее на руки и отнес к себе в уголок. Готов поклясться, что в ту минуту я ходил прямо, как все люди, ничуть не хромая. Она медленно раскрыла глаза и тихо вздохнула. Мне от радости показалось, что я обрел весь мир. Я чувствовал себя как нищий из печатных книжек, который ни с того ни с сего оказывается в великолепном дворце и восседает на мягких подушках рядом с какой-нибудь царевной… Я быстро скинул с себя кафтан и укутал им свою царевну, дрожавшую от холода.
– Ох! – вздохнула моя бедная горбунья, протирая глаза и озираясь по сторонам, словно не зная, на каком она свете.
– Что ты так смотришь? – спросил я. – Это я, Фишка. Хвала и благодарение господу за то, что ты жива!
– Горе мне! – отвечала она с глубоким вздохом. – На что мне жизнь! Лучше смерть, чем такая жизнь! Бог ведь добрый, милосердый… Зачем же он создает таких, как я? Неужели только для того, чтобы мучиться и страдать на свете?
– Глупенькая! – говорю я ей. – Уж бог-то, наверное, знает, что делает. Значит, ему угодно, чтобы и такие, как мы, жили на свете. Господь – отец, он видит, слышит и знает все. Думаешь, он не знает, как мы оба страдаем? Знает! Вот смотри, даже божья лука с неба заглядывает сюда к нам, в сени. Не греши, глупенькая, не говори так!
Она уставилась на меня горящими глазами, и крупные капли слез при свете луны сверкнули, как бриллианты. Ее глаза и взгляд в ту минуту я вовек не забуду.
Проснувшись на другой день ранним утром, я увидел свою горбунью, лежащую в углу, завернутую в мой кафтан. Она спала как птенчик, и бледное лицо ее было так хорошо, так умилительно хорошо… Губы у нее вздрагивали и вытягивались, слоено в мольбе. Казалось, что она умоляет: «Не мучьте меня! Что я вам сделала? Чего вы от меня хотите? За что вы губите мою жизнь? Что я вам сделала? Что я вам сделала?»
У меня сердце на части разрывалось от боли. Слезы навернулись на глаза, и я заплакал…
Первым вышел из дому в сени рыжий дьявол, разрази его громом! Взглянул вороватыми глазами на меня, на горбунью и с ядовитой усмешкой вернулся в дом.
18
Фишка вдруг умолк и словно в смущении отвернулся. Сколько Алтер ни упрашивал его продолжать рассказ, ничего не помогало.
– Не стоит, право! – бормотал Фишка, краснея, бледнея, и продолжал все же молчать.
Было видно, что под конец он сам устыдился своих речей. Сначала, когда воспоминания обожгли его, он загорелся и заговорил, точно в жару, пылко изливая свою душу в таких словах, которые казались выше Фишкиного разумения. Речь лилась сама собой, он в это время забыл обо всем, что его окружает, и едва ли отдавал себе отчет в том, что говорит. Потом спохватился, прислушался к своим словам и, сам удивившись своему красноречию, смущенно умолк.
У кого из нас не бывает хоть раз в жизни такого светлого, счастливого часа, когда сами собой раскрываются уста и чистые, подлинно человеческие чувства изливаются подобно кипящей лаве из огнедышащей горы?
Ведь даже для Валаамовой ослицы[24]24
Библейская легенда, повествующая о том, как заговорила ослица.
[Закрыть] пришел час, когда она вдруг произнесла прекрасную речь. А что уж говорить о профессиональных ораторах! Нередко бывает так, что пустослов, обычно жующий жвачку, вечно болтающий глупости, которые и слушать совестно, вдруг вдохновится и помимо собственного желания скажет что-либо толковое, так что и слушатели и сам он собственной персоной потом только диву даются, Самый бездарный кантор, кочерыжка, рулады и дикие завывания которого слушать тошно, и тот иной раз, случается, запоет с подъемом, с огоньком и блестяще исполнит праздничную молитву.
Но минет счастливый час – и ослица по-прежнему остается ослицей, оратор – болтуном, а кантор, с позволения сказать, – кочерыжкой… Однако не в этом суть.
Знавал я двух евреев, работавших в еврейской типографии. Вся их работа состояла в том, что они оба день и ночь вертели маховое колесо печатной машины. Они стояли у колеса один возле другого как намалеванные. Знай только верти и верти, не переставая, без конца, на одном и том же месте, на один и тот же лад!.. Но вот, случалось, иной раз их вдруг что-то взволнует… Тогда они принимались вертеть колесо с увлечением, с чувством, с воодушевлением. Глаза у них горели, пылали, а они вертели с таким наслаждением, точно в рай попали, точно не колесо они вертели, а мирами ворочали и выражали каждым поворотом колеса какую-то мысль, какое-то чувство, которое им покоя не дает. Но вот проходила эта минута: пыл угасал, они глядели друг на друга неподвижными от удивления глазами, сплевывали и, отвернувшись, продолжали вертеть колесо как обычно, снова похожие на истуканов.
Я гляжу на Фишку, как будто сразу утратившего дар речи, и думаю, как бы заставить его заговорить снова. Неожиданно приходит мне на память истукан рабби Лейба Сореса[25]25
Согласно легенде, праведник Лейб создал из глины голема (истукана) и подчинил его своей воле
[Закрыть]. Вспоминаю предание о том, как рабби создал глиняного истукана и вложил в него бумажку с именем божьим… Тогда истукан двинулся с места и стал выполнять все приказания рабби Лейба. «Прекрасно! – думаю. – Вот кстати вспомнил! Однако вместо имени божьего, которым воспользовался рабби Лейб, я применю иное средство: напомню своему истукану о девушке…» Начинаю поддавать жару, подогреваю Фишку разговорами о его горбунье. Я и сам при этом увлекся, заговорил от души, с огоньком и закончил свою речь следующим образом:
– Сколько ни в чем не повинных, несчастных детей на свете страдает и мучается за грехи своих родителей, которые потворствуют своим прихотям, думают о глупостях, разводятся и бросают детей своих, свою плоть и кровь, на произвол судьбы! Что им до детей! Они думают только о себе, о своей собственной душонке. Каждый из этих хваленых родителей женится, выходит замуж…
Я запнулся и подавился словом. Мой Алтер, вижу, разволновался – лица на нем нет. У меня сердце екнуло: как же это я маху дал, проговорился при Алтере, которого каждое мое слово не могло не задеть за живое! Я очень жалел об этом, казнился в душе и отчитывал себя: «Эх, Мендл, Мендл, пора бы тебе взяться за ум, не выбалтывать всю правду, как мальчишка! Ведь у тебя, слава тебе господи, борода вон какая выросла! Пора бы уже быть посолиднее, понимать, что полезно и хорошо. Ох, язык твой, язык!»
В душе я дал себе обет впредь остерегаться: слушать, смотреть и молчать, как это делают все умные, порядочные люди, усвоившие эту полезную в жизни манеру. Я буду всех только хвалить, чтобы снискать таким образом всеобщую любовь. Мне представились целые полчища наших хваленых добряков, дядюшек с сияющими личиками. Они суетятся, юлят, со всеми запанибрата, без них ни одно торжество не обходится, они неизменно довольны всем, целуются со всеми, кто рангом выше их, буквально тают от радости, когда говорят с кем-нибудь о выпавшем на его долю счастье, со слезами на глазах и с приторно-сладкой улыбочкой желают ему всякого блага, без удержу расхваливают его добродетели и щедро сулят ему царство небесное… Они подхватывают и передают всевозможные новости, вырастают всюду, где только пахнет какой-нибудь пирушкой или празднеством. Глазки у них постоянно светятся, лбы блестят, щеки румянятся, а носы влажны и в пупырышках. Они довольны, веселы, преисполнены радости. Благо вам, дяденьки! Отныне и я буду дяденькой. Мне до того понравилось это звание, что я несколько раз подряд с большим удовольствием повторил: «Дяденька! Дяденька Менделе! Дядюшка реб Менделе!..»
Дабы загладить свою вину перед Алтером, я начал ухаживать за ним и улещивать его сладкими речами:
– Реб Алтер, вам, бедненькому, наверное, неудобно сидеть! Вы, голубчик, сползли на самый край! У вас, родной мой, поди, все косточки болят от долгого сидения на одном месте? Перейдемте, прошу вас, ко мне в кибитку, там я вас устрою поудобнее. Выпьем по маленькой, подкрепимся…
Мой Алтер не заставил себя долго упрашивать. Вылезли мы все из кибитки. Моей коняге предоставили честь плестись впереди, а кляче Алтера – позади. Размяли неги, затем забрались ко мне в кибитку и выпили по рюмочке. Я истекаю медом, расточаю Алтеру всяческие добрые пожелания и даже чувствую слезы умиле– ния от беспричинной радости, как всамделишный дядюшка. Подбадриваю Фишку, поддаю ему жару, искушаю его. Кровь у Фишки разыгралась, и рассказ его начался снова, на сей раз
НА ВОЗУ У МЕНДЕЛЕ МОЙХЕРСФОРИМА.
Фишка снова начинает на свой лад, я ему помогаю, поправляю на свой манер, а Алтер торопит, подгоняет по-своему, и повествование идет дальше.
– На следующий день, в пятницу, в местечковой синагоге было невероятно тесно от нищих, плотным кольцом окруживших служку. Каждый хотел быть первым и получить билет с направлением на субботние трапезы к богатому или к какому-либо зажиточному хозяину. Выше всех ценился билет на трапезу у откупщика. Ниже всех – к лицам духовного звания и к общинным заправилам, потому что они любят сами хорошо пожрать, а другому ничего не дают. Старосты всякого рода братств стонут и вздыхают по поводу горестной участи еврейских нищих, а есть дают им, что называется, на кончике ножа, только губы помазать. Нищие считают несчастьем попасть к кому-либо из них и избегают таких благодетелей, как зловонного места. И если кому-нибудь достается такой билет, все остальные над ним издеваются, как над человеком, проигравшимся в карты…
Синагогальный служка был очень зол, кричал, что на этот раз нищих почему-то больше, чем когда бы то ни было.
– Гольтепа! – надрывался он. – Что это вы, как саранча, налетели на каш несчастный город! Сил никаких нет! Куда вас всех девать! Наказание божье, напасть да и только!
Он кричал и злился, а нищие продолжали свое, толкались и слушать ничего не желали. Все в один голос орали: «Мне! Давайте мне! Мне!»
Каждый старался сунуть служке в руку несколько грошей. А служке, бедному, ничего другого не оставалось, как принимать деньги, сердиться и раздавать билетики.
Мы с горбуньей стояли поодаль, в сторонке. Во-первых, мы не могли, а во-вторых, не осмеливались толкаться среди наших тузов, среди знати и воротил. Всюду имеются тузы и аристократы – даже среди нищих. Аристократы-нищие даже в тысячу раз хуже богачей… Рыжий черт был, конечно, одним из первых. Он сразу получил два хороших билета – для себя и для моей жены. Ей даже не пришлось толкаться. Он указал на нее служке издали: «Взгляните, пожалуйста, вон она, бедная, стоит, моя слепенькая!..»
Когда нищие ушли, разбрелись по городу, каждый со своим билетом, каждый к своему хозяину, я и горбунья подошли на всякий случай к служке и попросили билетов для себя. Он взглянул на нас с какой-то кисло-сладкой усмешкой и ни слова не ответил.
– Сжальтесь, – говорю, – над двумя несчастными калеками. Всю неделю горячего в рот не брали.
– Нет больше билетов! – отвечает служка. – Ведь вы сами видели, что тут творилось. Посылать больше некуда.
– Возьмите… – говорю я и сую ему в руку алтын. – Возьмите, пожалуйста, и сжальтесь над нами, поддержите. Сделайте доброе дело!
– Слушай-ка! – отвечает мне служка уже несколько мягче. – Денег твоих мне не нужно. Один билет у меня еще есть. Могу его отдать кому-нибудь из вас обоих. Бросьте жребий, если хотите.
– Отдайте ей, ей! – прошу я его, указывая на горбунью.
– Отдайте ему, ему! – просит горбунья, указывая на меня. – Нет, нет, я ни за что не возьму этого билета!
Довольно долго мы так упрашивали, уговаривали друг друга взять этот билет. Но каждый из нас отказывался и клялся, что ни в коем случае не возьмет. Служке это, видимо, понравилось. Он поглаживал бородку и смотрел на нас очень дружелюбно.
– Знаете что? – сказал он. – После вечерней молитвы будьте оба в сенях, у двери. Когда народ будет расходиться из синагоги, наверное, найдутся люди, которые возьмут вас к себе. Я тоже похлопочу за вас.
Так и было. Вечером после молитвы служка обратился к двум прихожанам и, указав на нас, просил их пригласить нас к себе на субботние трапезы.
– Мне, право, совестно было, – оправдывался он, – посылать к вам сегодня гостей. Я и так почти ни одной субботы не пропускаю. Но если будет на то ваша добрая воля – возьмите вот этих нищих.
– Пожалуйста! – ответили оба. – Какой же это еврей отказывается от гостя к субботней трапезе? Есть один только день в неделю, когда можно хоть немножко отдышаться. Почему же б такой святой день не помочь нуждающемуся, не поделиться чем бог послал? Нет, мы очень просим вас обязательно каждую неделю не забывать о нас.
Оба прихожанина шли впереди. Рядом с ними шли их дети – мальчики, подростки, чистенькие, одетые по-субботнему. Все сияли и весело беседовали. Так и чувствовалось, что в их груди живет еще одна, вторая душа, ниспосылаемая еврею на день субботний. Мы с горбуньей тихо шли позади и оба были чему-то рады.
– С субботой! – приветствовал свою жену мой хозяин, входя в дом.
Она сидела в чистом, праздничном платье и была хороша, как сказочная царевна. На коленях у нее играл маленький ребенок, – не дитя, а кукла, а по обе стороны прыгали и резвились две хорошенькие разряженные девочки.
– Господь прислал нам гостя на субботу. Я ведь знаю, мой друг, что иначе ты бы меня и на порог не пустила! – закончил он с улыбкой и стал расхаживать по дому, распевая субботние гимны.
Дойдя до слов «Бравая жена»[26]26
«Бравая жена» – гимн, который состоит из стихов библейской книги «Притчи Соломоновы». Читается религиозными евреями перед субботней трапезой.
[Закрыть], он остановился возле жены, взял ребенка на руки и стал целовать и прижимать его к груди, а остальные ребятишки окружили отца и весело тормошили его со всех сторон. Казалось, что в дом и в самом деле прилетели добрые святые ангелы, упомянутые в гимне.
Я рассказываю об этом так подробно, потому что в ту минуту меня особенно сильно тянуло к моей горбунье…
Мой хозяин был, судя по всему, человек среднего достатка. Субботние свечи стояли в ярко начищенных подсвечниках – не знаю, настоящего или накладного серебра. Стол был уставлен фаянсовыми тарелками, а субботние халы накрыты вязаной салфеткой. На столе искрилась бутылка вина, и каждый из нас произнес молитву над налитым ему бокалом. Во время трапезы хозяйка давала мне всего вдоволь и все время упрашивала кушать без стеснения. Все было очень хорошо. Но мне было немного не по себе: при каждом куске рыбы, при каждом глотке супа я вспоминал о ней. Кто знает, хорошо ли ей, бедняжке, там, так ли щедры ее хозяева, как мои? После ужина мне предложили остаться ночевать.
– Пускай переночует! – тихо сказала хозяйка, обращаясь к мужу. – Куда он пойдет? В эту знаменитую богадельню, в хлев… Пусть человек хоть одну ночь отдохнет немного.
После тяжелой ночи мне действительно очень нужно было отдохнуть, может быть, более необходимо даже, чем поесть. Было бы большим наслаждением полежать в тепле, с подушкой в головах, расправить немного кости. Но я вспомнил о ней и, горячо поблагодарив, отказался от ночлега. Горбунья находилась в другом доме на том же дворе. Я зашел за ней, и мы вместе сейчас же ушли.
На улице было светло и торжественно. Светила луна, и бродить было очень приятно.
– Пойдем, – сказал я ей, – погуляем немного. В богадельню нам торопиться нечего.
Когда я вспомнил о богадельне, у меня мороз пробежал по коже. Больной старик, так тяжко стонавший прошлой ночью, еще с утра потерял сознание, а вечером – уже после того, как зажгли субботние свечи, – умер. Тело его положили в сенях, где мне предстояло ночевать, и там оно должно было лежать до воскресенья. Мы шли долго, забрели в какой-то переулок, весь в зелени и садах. Кругом царила тишина, не слышно было ни шороха… Все жители местечка, по обычаю, давно уже спали после праздничного ужина. Мы присели на траве возле забора.
Долго мы оба молчали. Каждый из нас думал о своем. Затем горбунья глубоко вздохнула и тихо, очень грустно стала напевать известную песенку:
Меня со свету сжил отец,
Родная мать живьем заела…
Я взглянул на нее – слезы так и лились у нее из глаз. Лицо пылало, и смотрела она на меня с грустной улыбкой. Всю душу мне выматывал этот взгляд. У меня защемило сердце, в висках застучало, будто молотками. Не знаю, что со мной творилось… Впервые у меня сорвалось с языка:
– Душа моя!..
– Ах, Фишка! – ответила она тихо, глотая душивщие ее слезы. – Не выдержу я этого! Сколько мне приходится терпеть от него!
– От кого? – спросил я загоревшись. – От него? От рыжего дьявола, разрази его гром!
– Ах, если бы ты знал, Фишка, если бы только знал!..
Я беру ее за руку, глажу по голове и со слезами на глазах умоляю излить передо мной наболевшую душу. Она закрывает руками лицо, близко-близко склоняется ко мне и дрожащим голосом, больше намеками, передает мне нечто такое, за что черт мог бы и в самом деле побрать рыжего подлюгу, чтоб ему сгинуть на веки вечные!..