Текст книги "Фишка хромой"
Автор книги: Менделе Мойхер-Сфорим
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
23
Прошло немного времени, и я с Одессой познакомился поближе, узнал все ее углы и закоулки, уловил секрет и научился двери отворять. Одесса – что табакерка с потайным замком: надо знать, какую пружинку нажать, – тогда она легко раскрывается, – засовывай пальцы и доставай добрую понюшку табаку.
Открылся передо мной непочатый край домов, пригодных для моего дела и ничем не хуже наших. Нищих оказалось сколько душе угодно, целые полчища всяческих видов: нищие с сумами и без сум, такие, каких нигде, кроме Одессы, не сыщешь: иерусалимские, сефардски[29]29
Сефардим – так называли евреев, проживавших на Пиренейском полуострове и в африканских странах.
[Закрыть], турецкие и персидские евреи, лопочущие по-древнееврейски; старики нищие с женами и без жен, которые на старости лет едут умирать в Палестину, а пока что кормятся, плодятся и живут на мирской счет; покинутые жены, истеричные бабы, ревматики, приезжающие лечиться на лиман; приживальщики старомодные, юлящие в синагогах вокруг прихожан попроще, приживальщики из нынешних, бритые, обхаживающие богачей и франтов в кофейнях и трактирах; бедняки, почтенные на вид, разодетые как богачи, а на самом деле без гроша за душой, и такие, за которыми числятся чуть ли не собственные дома и которые тем не менее из нищих нищие… Скольких нищих из наших краев я ни встречал, все они не могли нахвалиться Одессой, хотя я, собственно, не знаю, что хорошего они там нашли. Один из них объяснил мне, в чем разница между нашим, местечковым, и тамошним нищим. В местечке нищий ест сухую корку хлеба, озабоченный и мрачный, а здесь он хоть и грызет тот же сухарь, но при этом ему подыгрывает шарманка. Шарманка в Одессе играет большую роль. На улице – шарманка, дома – шарманка, в трактирах – шарманка, в комедии – шарманка, и даже в синагоге – прости господи! – тоже шарманка! В Одессе вечно суета, шум, сутолока. Шарманка визжит, Играет, поет, свистит… В трактире часто видишь – сидит пьянчуга, кряхтит, поет какую-то песенку про «красную девушку», а насупротив сидят захмелевшие евреи, напевают что-то субботнее или «Земля еси» на мотив портновского марша, весело и живо…
Шел я однажды по улице. Вдруг кто-то крепко ударил меня в спину. Я подумал, что кто-нибудь из прохожих второпях нечаянно толкнул меня, и решил не обращать внимания. Однако тут же последовал второй удар, точно поленом. Обернулся и вижу – Ионтл, «холерный жених», сидит на улице! Одной колодкой упирается в землю, вторую поднял и рад, счастлив, что встретил меня. Я тоже очень обрадовался Ионтлу. Мы с ним дружили еще в Глупске, и я был у него на свадьбе, на кладбище, во время холеры.
– Вот как, Фишка! – крикнул он, здороваясь со мной. – И ты у нас в Одессе? Хорош городишко моя Одесса, не правда ли?
Но увидав, что я морщусь и в особый восторг от Одессы не прихожу, он заявил мне, обиженный, как если бы я нанес оскорбление его родословной и задел его за живое:
– Уж не скажешь ли ты, что твой Глупск хорош? Вот уж подлинно забрался червяк в хрен и думает – слаще места нет… Погоди, я покажу тебе мою Одессу, послушаем, что ты тогда заговоришь!
Ионтл стал рассказывать о том, какое видное положение он занимает в Одессе. Все с удовольствием смотрят, как он передвигается при помощи своих колодок. К нему относятся с уважением во многих магазинах, милостыню подают ему с почтением, – грех жаловаться! Дела у него, не сглазить бы, совсем не плохи. Когда я спросил его о жене, он ответил с усмешкой:
– Ну и жену, с позволения сказать, дал мне Глупск! Что хорошего можно ждать от «холерной жены»? Холера могла бы ее забрать до того, как она ко мне попала. Казалось бы, у человека не хватает нижней губы! Тем не менее рот у нее работает – кричит, трещит, болтает, мелет что твоя мельница, почище другого с двумя здоровыми губами!..
«Жена, – подумал я, – это такая напасть, от которой ничего не помогает. Уж если она ведьма, она будет кричать, не имея даже обеих губ, не только одной, даже без носа будучи… А колотить тебя будет, даже если она слепая, безглазая…»
Я вкратце рассказал Ионтлу историю с моей слепой женой, все, что пришлось мне претерпеть от нее за последнее время.
– Дурачок ты! – говорит Ионтл. – Сделай то же, что и я: плюнь на нее, и дело с концом. Провались она к черту!
– Что значит– «плюнь»? Как это «провались она к черту» – без развода? Ведь я как-никак еврей, я жениться должен.
– Ах, вот как! Жениться? – говорит Ионтл, поглядывая на меня с усмешкой. – Эх ты! Настоящий глупчанин, честное слово! Ну, ладно! Поживешь некоторое время в Одессе, Фишка, тогда посмотрим…
С тех пор мы с Ионтлом встречались довольно часто. Вместе мы передвигались по Одессе – он на сиденье, а я ка своих больных ногах. Ионтл все время старался показать мне свою Одессу, хвастал красивыми улицами, прекрасными домами и прочими такими вещами, как если бы все это было его собственностью и приносило ему какую-нибудь пользу. Каждый раз, показывая мне что-нибудь, он смотрел на меня с сияющим лицом и сопел от удовольствия. Можно было подумать, что чужой красивый дом или улица придают Ионтлу особый вес в моих глазах. Тормоша меня, он без устали спрашивал:
– Ну, Фишка? Хорош город Одесса? Видал ты что– либо подобное в твоем Глупске?
– Послушай, Ионтл! – сказал я ему однажды, когда он мне здорово намял бока, указывая издали на бульвар, по которому гуляло множество людей и к которому он, как я заметил, почему-то не решался подойти поближе. – Ничего не скажешь, Одесса, конечно, город красивый… Жаль только, право, что людей здесь нет! Посуди сам, можно ли здешних жителей назвать людьми? Разве люди так одеваются, так живут? Ты взгляни только, как на твоем бульваре мужчины ходят с бабенками под руку! Ведь это же срам! Евреи бреют бороду[30]30
Еврейская религия запрещает брить бороды
[Закрыть], женщины не носят париков[31]31
Согласно предписанию еврейской религии, замужним женщинам запрещалось показывать посторонним мужчинам свои волосы и ходить с непокрытой головой, поэтому они носили парики.
[Закрыть], сзади у них волочится кусок платья, которым они улицу подметают, а спереди такой вырез, что вся грудь наружу. Фи, смотреть противно!.. Вот жили бы здесь наши евреи, глупские евреи, – тогда бы это был действительно город, и вид был бы у него приличный, и все бы здесь велось по-нашему, по добрым нашим обычаям, как полагается…
Ионтл молча передвигался рядом со мной, не зная, по-видимому, что ответить. По дороге встретилась нам пара прилично одетых людей, из «французов[32]32
То есть из тех, кто одет по-европейски
[Закрыть]. Ионтл протянул руку. Один из них остановился, поговорил с ним и подал милостыню.
– Знаешь, Фишка, кто это такие? – с гордостью обратился ко мне Ионтл, сияя от удовольствия. – Вот тот, что подал мне милостыню, – старший меламед здешней талмудторы. Мой знакомый, понимаешь? Не правда ли, у него-то уж вид настоящий?
– Хорош вид! Всем бы моим врагам такую жизнь! – отвечаю я, сплюнув. – По виду этого меламеда можно себе представить, что у вас за талмудтора, с позволения сказать! Скажи, пожалуйста, Ионтл, как тебе не стыдно говорить, что это хорошо? Ты испортился, Ионтл! Стал таким же, как и все здесь… Вот это у тебя называется меламед? Да разве можно его сравнивать с меламедом нашей талмудторы, реб Герцеле-Мазиком? Реб Герцеле – еврей в полном смысле этого слова! Без него ничего в городе не обходится. Он всюду поспевает и делает свое дело солидно, с достоинством: на похоронах – он, жениха с невестой сосватать – опять-таки он, на кладбище Псалтырь читать – тоже он, параграф из талмуда растолковать – снова он… Когда он еженедельно ходит собирать пожертвования, ему деньги навстречу несут. А когда он со своими учениками ходит в праздники богачей поздравлять, ему всюду с почетом преподносят бокал вина для освящения… Вот это я понимаю! А твой «француз» – что? Как это будет, выглядеть, если такой вот станет Псалтырь читать п5 покойнику или произносить благословения? Как прозвучит в его устах освящение вина? Какой вид будет иметь его присутствие на похоронах, прости господи!..
– Ты глубоко ошибаешься, Фишка! – перебивает меня Ионтл. – Мой никогда ничего подобного не делает! Он и знать не знает о таких вещах!
– То есть как это он ничего подобного не делает? – удивляюсь я. – Где же это видано, чтобы меламед талмудторы не занимался такими делами? Как же это меламед не хоронит богачей, не…
– Погоди, погоди, Фишка! – снова перебивает меня Ионтл. – Он хоронит их, только совсем на иной манер! Ничего, богачи не жалуются…
– Фи, фи! – кричу я, затыкая уши, чтобы не слушать.
Но Ионтл не отстает и продолжает:
– А знаешь, кто второй? Который шел с меламе– дом… Это важная шишка. Ворочает городскими делами вроде вашего Арн-Иосла Свистуна.
– Фи! Фи! – кричу я возмущенно, так что прохожие даже начинают оглядываться, – Это, по-твоему, важная шишка? Вроде нашего Арн-Иосла? Ты бы хоть рядом не упоминал их! Реб Арн-Иосл – еврей с бородой, с пейсами, благочестие у него на лице написано. У него хранятся деньги, общественные средства, средства разных братств и всякие другие деньги… Ему везде и всюду доверяют, на слово верят. Если он взял, значит, знает, что взял и как распорядиться взятыми деньгами. В этом отношении на него можно смело положиться. А твоему хлюсту кто станет доверять? На что глядя? На его «благочестие»? На подстриженные пейсы?
– Честное слово! – спорит со мной Ионтл. – Что с пейсами, что без них – одно и то же, уверяю тебя!
– Как бы не так! – отвечаю я. – Что ты хочешь мне доказать? Ладно там с твоим честным словом. Но как можно такого человека пригласить, скажем, восприемником при обрезании? Хорош восприемник, нечего сказать! Смеяться некому… Нет, если говорят, что на сорок верст вокруг Одессы пылает геенна огненная, значит, так оно и есть!..
– И все же, – язвительно говорит Ионтл, – я предпочитаю здешнюю геенну твоему глупскому раю!
Я потерял всякое уважение к Ионтлу. Одесса его испортила, й мы с ним часто спорили. То, что, по его мнению, было хорошо, на мой взгляд, было плохо, а то, что, по-моему, было хорошо, не нравилось ему. Не могли мы, например, никак столковаться относительно большой синагоги, тамошнего кантора и раввина. Кантор, прости господи, носит какую-то хламиду, а богослужение совершает с хором! Добро бы он сам трудился, подпирал пальцем горло, держался за щеку, как наш кантор реб Рахмиел-плакса, ревел бы басом, потом срывался бы на фистулу, потом снова гудел бы басом, рубил бы слова, заливался, молил господа бога: «Отец родной! Батюшка наш! Горе мне!..», – вкладывал бы всю душу, истекал бы потом… Так нет же! Где там!
Сам кантор большую часть времени молчит, а чуть произнесет слово, певчие моментально его подхватывают, разжевывают, распевают на разные голоса, смешивают все в одну кучу, – и это у них называется петь хором! Никогда и не услышишь у них ни грустной, задушевной мелодии, ни чего-нибудь веселого. Ухватятся за строчку и возятся с ней без конца! А вдобавок – смешно, право! – носят на руках свитки торы и ходят с ними вокруг амвона… Слыханное ли дело, чтобы в субботу носили тору, как в кущи?! Вы, пожалуй, спросите: а что же смотрит раввин? Как может он допускать такие вещи? Так ведь то-то и досадно, что раввин заодно с ними, лезет еще вперед, тоже в какой-то пелерине, с холеной бородкой, и выглядит… Фи! Казалось бы, смотреть тошно? А вот Ионтлу нравится!
– Помилуй, – кричу я, – Ионтл, что с тобой случилось? С ума ты, что ли, спятил? Ведь ты бог знает до чего дошел! Черт возьми тебя совсем!
А он смотрит на меня с сияющей рожей, шмыгает носом и твердит свое:
– Фишка, ты глуп! Не понимаешь ты, что хорошо.
Вот и толкуй с ним! Когда я убедился, что это дело пропащее, что Ионтл упрям и ничего с ним не поделаешь, я дал себе слово больше об этом не говорить. По мне, пускай его Одесса хоть перевернется! Меня это больше не касается.
– Послушай! – сказал я однажды Ионтлу. – Спорить с тобой об одесских порядках я больше не желаю. Ты упрям, и мне тебя не убедить. Поговорим лучше о более существенном. Хочу с тобой посоветоваться: как мне быть, как добиться какого-нибудь толку? Хождение по миру мне здорово опротивело. И без меня нынче достаточно нищих, они налетают на дома как саранча и скоро наводнят весь мир. Хозяева дуются, кричат. Невыносимо! Хорошо бы иметь какой-нибудь заработок. Посоветуй, за что бы приняться?
– Ни конторы, ни мануфактурной лавки, – отвечал Ионтл, – ты, я полагаю, открывать не собираешься? Чем же ты хочешь заняться?
– Ты не шути, Ионтл! – сказал я. – Давай говорить серьезно. Разве, кроме контор и мануфактурных лавок, никаких других дел нет?
– Что ты! – ответил Ионтл. – Дел сколько угодно!
Можно, например, взять на откуп коробочный сбор, сделаться старостой какого-нибудь братства, попечителем благотворительных обществ, втереться в руководство городскими делами, примазаться к каким-либо важным шишкам, во все вмешиваться, всюду совать свой нос… Однако, брысь! Все это, Фишка, не про твою честь! Давай-ка перейдем к профессиям сортом пониже. А что, если, например, торговать старьем? Очень многие кормятся этим совсем недурно.
– Нет! – объяснил я ему. – Ведь старье надо покупать, латать… Для этого требуются деньги, да и понимать нужно кое-что в этом деле. Это для меня трудновато. Будь то глупские исподники, к примеру, так еще с полбеды. Подумаешь, важность какая, если они немного порваны или не так аккуратно заплатаны. Но за одесские подштанники меня просто страх берет. С ними церемониться надо! Они уважения требуют! Шутка ли! К ним и притронуться боязно!
– Если ты так боишься одесских подштанников, – сказал Ионтл, – торгуй луком, чесноком, лежалыми лимонами, апельсинами и тому подобным. Но имей в виду, что здесь принято запрячься в тачку и развозить ее по улицам, выкрикивая нараспев свой товар.
– Кричать-то я умею неплохо! – ответил я. – На это я мастер. Но запрягаться, как лошадь, и таскать тачку – это мне не по силам. И помимо всего вопрос опять-таки в деньгах. Откуда взять на это деньги?
– Послушай, Фишка! – серьезно заметил Ионтл. – Заработки без труда и без вложения капитала – это только те, о которых я тебе раньше говорил… Высшего сорта. Других я не знаю. Может быть, ты сам что-нибудь предложишь?
– Больше всего, – заявил я, – мне нравится баня. В глупской каменной бане, где я жил, мною были очень довольны. Для этого дела я годился. Если бы нэ моя злополучная женитьба, я бы там давно в люди вышел. Я бы уже высоко забрался. Если ты и в самом деле пользуешься уважением в Одессе, окажи мне такую услугу, дорогой Ионтл, помоги мне устроиться в какой– нибудь из здешних бань. Будь другом, Ионтл, покажи, что ты в силах сделать.
– Сейчас, Фишка, – улыбнулся Ионтл, – сейчас я тебе по этому поводу ничего не отвечу. Сходи, пожалуйста, и посмотри своими глазами здешние бани. А потом потолкуем.
Я послушался его, пошел в одну баню, в другую. Мне все здесь показалось чудовищно странным. Ну что это за баня! Светло, чисто, как в какой-нибудь богатой квартире, стоят хорошие диванчики, в самом деле хорошие, честное слово! Выжаривать белье в такой бане – упаси бог! Ни одной развешенной рубахи не видать! Потеха, честное слово! «Нет! – подумал я. – В такой бане мне делать нечего. Это не про меня. Совсем не то. Не то удовольствие, что у нас в глупской бане. Там все это по-иному, там все как следует. Там нашему брату – рай земной! Лежишь себе в компании, растянувшись на скамье, беседуешь, слушаешь разные истории, узнаешь обо всем, что на свете творится. Так хорошо, приятно, наслаждение да и только!..»
Я походил некоторое время по баням, но все они не такие, как у нас. Дух совсем не тот, что в нашей каменной бане! А уж миква [33]33
Миква – бассейн для ритуальных омовений
[Закрыть] в одесских банях и вовсе курам на смех. У нас в миквах воду сразу почуешь, у нее и вкус особенный, и цвет другой, она даже гуще обыкновенной воды. Запах сразу в нос ударяет… А в здешних миквах вода прозрачная, чистая, ну, просто вода, как и всякая другая, которую пить можно…
– Ну, Фишка? – спросил меня как-то Ионтл. – Видел ты здешние бани?
– Ну их! – ответил я. – Не о чем, право, говорить. Все у вас не как у людей, будто на смех. Нет, не про меня твоя Одесса!..
24
Хоть я и недоволен был Одессой, однако пришлось там перезимовать. Не мог же я пуститься в путь-дорогу зимой, разутый и раздетый, да еще один в чужой стороне.
Но как только солнце стало пригревать, как только потянуло весной, я лишился покоя, не мог усидеть на месте. Раньше, бывало, наступление лета меня нисколько не трогало. Лето как лето. Ничего особенного! Тепло, светло, дни стоят долгие, зелено кругом. Ну что ж, хорошо, нехолодно. Коровы уходят на подножный корм, значит, есть молоко, немного сметаны. Добавляется к хлебу зеленый лук, редиска, – все это для человека бедного большое подспорье, со счетов не сбросишь.
Однако на этот раз я совсем по-иному почувствовал весну. Не знаю, как бы это сказать, но она как будто обрела язык, говорила что-то моему сердцу, будоражила его, все время напоминая мне о ней, о моей горбунье… Каждая травка, каждое деревцо, щебетание каждой птички мне о чем-то рассказывали, передавали привет от нее. Я вспоминал: вот так она сидела со мной, так смотрела, так смеялась, так изливала свою наболевшую душу.
Взыграла во мне кровь, обуяла сладкая тоска, и что– то манило вдаль… Какое отношение все это имело к лету, оно ли было тому виной или нечто другое, вроде болезни, – не знаю. Знаю только, что все это было неспроста. Я таял, как свеча, на мне лица не было.
– Что с тобой, Фишка, ты болен? – спросил однажды Ионтл, глядя на меня, – что-то ты очень осунулся. Болит что-нибудь?
– Да так, пустяки! – отвечал я, хватаясь обеими руками за сердце.
– Сердце замирает? – спросил Ионтл. – От этого есть одно только средство: съесть натощак круто посоленный кусок хлеба.
– Мне и без того солоно! – сказал я, вздохнув. – Чувствую, что тянет меня куда-то, на месте усидеть не могу!
– Понимаю, понимаю! – с улыбкой отозвался Ионтл. – Тянет тебя в твой Глупск. Туда, где Гнилопятовка плесенью зацветает, где нужда песенки поет, где луком и чесноком разит. Не стесняйся, Фишка, шагай своим путем.
Несколько дней спустя я распрощался с Ионтлем и отправился пешком в путь-дорогу…
Мысли уносили меня на край света, сердце тянуло к ней. Я беспрестанно думал: где она, где она сейчас? Что поделывает, как живется ей, бедкой, одной, без меня? А ноги мои шли будто сами по себе, медленно шли по дороге в Глупск. Я проходил деревни и города и все время искал, смотрел по сторонам с одной только мыслью – не встречу ли я ее. Исходил я немало, повидал множество еврейских городов. По мере того как я приближался к Глупску, у меня становилось Есе легче на душе. Я оживал при виде евреев из наших краев. Их язык, их одежда, манеры, жизнь и обычаи – все это действовало на меня благотворно. Я почувствовал себя как дома, среди своих, близких мне людей. Нашенские евреи – действительно чудесные люди! Без церемоний, без затей, им дела нет до всего мира, до его глупых выдумок. Говори, кричи, делай, что твоей душе угодно, и все это просто, как бог велел. Кому какое дело, хорошо это или плохо, прилично или неприлично? А если кому-либо не нравится, пусть глаза закроет, пусть уши заткнет. Плюнь ты ему в рожу!
Я понемногу пришел в себя, успокоился, думая о Глупске, о каменной бане, и уповал на всевышнего.
В одно прекрасное утро шел я полем и забрел в огромный густой лес. Зашел немного поглубже, снял с плеч узелок, сбросил кафтан и растянулся под деревом в высокой траве, закрывшей меня со всех сторон. Словом, о чем тут раздумывать? Лес – как полагается быть лесу, деревья деревьями, трава как трава, птички как птички, а я – человек грешный… Почему бы, в самом деле, не вздремнуть, не отдохнуть малость с дороги? Потянулся, зевнул, закрыл глаза, и – послушайте, что мне приснилось.
Чудится мне шорох, будто слышу чьи-то шаги и хруст сухого валежника. Насторожился, прислушиваюсь, не открывая глаз. Шорох усиливается, шаги все ближе. Это начинает меня беспокоить, хочу раскрыть глаза, но веки отяжелели, лежу как скованный и двинуться не могу от усталости. Между тем шаги стихают, я успокаиваюсь, и меня одолевает он. Мысли путаются, становится как-то так хорошо, так приятно… Откуда-то доносится грустный напев, как будто знакомый… Мелодия проникает в душу, хватает за сердце, хочется плакать, и в то же время испытываю непередаваемое наслаждение. Так поют перед венцом: жениху с невестой и плакать и смеяться хочется, словно солнце и дождик в одно и то же время.
Вдруг кто-то хватает меня за волосы и вскрикивает. Я моментально просыпаюсь, раздвигаю руками траву и вижу неподалеку от себя на земле горшочек с земляникой. Чуть подальше кто-то, кажется женщина, в испуге уползает от меня в траву. Я сразу понял, что произошло. Женщина эта, очевидно, собирала землянику, увлеклась, напевая песенку, и, неожиданно наткнувшись на мою голову, перепугалась. Я вскакиваю, беру горшочек и несу его к ней, вежливо говоря издали: «Ничего!..» Но только я подошел поближе, как горшочек вывалился у меня из рук. Я вскрикнул, растерялся, – и вот мы стоим оба, крепко сжимая друг другу руки, я и моя горбунья!
Это было наяву, а не во сне. Я смотрел во все глаза и совершенно отчетливо видел перед собою могучие деревья, птичек, порхающих по веткам, поющих и радующихся вместе с нами. Мы оба были счастливы и смеялись сквозь слезы, удивлялись, расспрашивали друг друга, как мы очутились здесь, и говорили, рассказывали, что произошло с каждым из нас.
Она рассказала о тяжких муках, которые ей, бедной, пришлось перенести с тех пор, как вся орава год тому назад бросила меня в местечке. Это была проделка рыжего дьявола. Ему не хотелось, чтобы жена со мной развелась: он знал, что она тут же начнет приставать к нему и требовать, чтобы он на ней женился. Ему нужна была слепая, но иметь слепую жену он не хотел. Любезничать с ней и извлекать из ее слепоты доходы он был не прочь, а мужем ее пусть будет другой. К тому же была еще одна причина, чтобы всячески отравлять мне жизнь и не допускать, чтобы я стал свободным человеком, – он был очень недоволен моей дружбой с горбуньей. Эта дружба ему покоя не давала, и он пускал в ход все средства, лишь бы не дать ей развиться… Избавившись от меня, он понемножку забрал мою жену в свои лапы и показал ей потом, где раки зимуют, отлично понимая, что ей из его рук не вывернуться. Ибо что может слепая поделать одна? Потом она ему порядком надоела. Он передал ее старикашке, чтобы тот ходил с ней побираться, ломая комедию, как раньше со мной.
Рыжий черт испортил ей немало крови. Он измывался над ней, бил ее, а старикашка в свою очередь учил ее уму-разуму… За короткое время она превратилась в старуху, отощала.
В течение всего года банда таскалась из одного города в другой. А нынче на рассвете расположилась на отдых здесь в лесу. Моей горбунье вздумалось ягоды собирать, и вот – заканчивает она с улыбкой свой рассказ – она нашла хорошую ягоду, меня самого!..
Я со своей стороны рассказал ей все, что произошло со мной и как я сегодня утром попал сюда, направляясь в Глупск. Мы решили отныне больше не расставаться и приложить все усилия к тому, чтобы моя жена дала развод. Если же она, не дай бог, не согласится, мы с горбуньей от этой банды удерем, а дальше – как бог даст…
Так сидели мы, разговаривали и не могли нарадоваться, глядя друг на друга. В это время из чащи леса донеслось: «Ау!»
– Это кто-то из наших! – сказала горбунья. – Меня ищут.
Минуту спустя подошел какой-то тип, которого я сразу же узнал. Он искоса взглянул на меня и насмешливо улыбнулся. Мы немедля поднялись и пошли. Он побежал вперед, спеша, очевидно, сообщить добрую весть, а мы не торопясь следовали за ним. Позади ветхой, полуразвалившейся корчмы, поодаль в лесу, увидел я знакомые кибитки, а еще дальше, на поляне, окаймленной деревьями, костёр. Вся орава сидела вокруг огня и развлекалась.
Первым приветствовал меня рыжий.
– A-а! Какой гость! – развязно и громко начал он. – Как живете-можете? А уж я-то без вас соскучился, реб Фишл!
Вслед за тем послышались голоса:
– Давайте приветствовать «богача»!
И со всех сторон посыпались приветствия, сопровождаемые щипками и ударами в спину, так что у меня даже шапка с головы слетела. Верчусь во все стороны, разыскивая шапку, прикрываю голову полой кафтана, а удары на меня так и сыплются… В это время подбегает с радостным криком моя жена:
– Где он, где мой муж? Где? Где Фишка?
Ее радость ужалила меня больнее, нежели щипки, которыми встретили меня бандиты. В мои расчеты такая радость вовсе не входила: она подрывала все мои надежды на развод. «Лучше бы ты меня ненавидела так же, как и вся эта свора», – подумал я. Но жена будто назло повисла у меня на шее, приговаривая: «Фишка! Мой Фишка!» Мне прямо дурно стало при виде ее: слепая, тощая, бессильная старуха! Куда девалась ее дородность, здоровье, ее круглое лицо? Пришлось сделать над собою усилие, чтобы спросить хотя бы из приличия:
– Как ты поживаешь, Бася?
– Ты был прав, Фишка, когда говорил, что в Глупске мы оба, слава богу, пользовались добрым именем, что там все меня знали и уважали! – сказала она громко, во всеуслышание, с гордым видом разорившегося богача, рассказывающего о своем величии в былые годы.
– Довольно скитаться, – добавила она, глубоко вздохнув, – домой, домой! Веди меня, Фишка, обратно в наш город к нашим домам, к нашим хозяевам!
У меня в глазах потемнело от ее речей. Этого я никак не ожидал. Я сильно поморщился. Рыжий дьявол тоже скривился, видимо полагая, что я готов ухватиться за это добро и лишить его доходов. А я думал: «Пожалуйста, оставь ее себе, уступаю от всего сердца!..»
В нем кипела злоба, глаза у него налились кровью. Свирепо поглядывая на меня, он поднялся с места, заворчал и ушел разъяренный.
Бабы и девицы возились возле огня, что-то готовили, подкладывали хворост, пекли картошку. Тут же стояли парни и заигрывали с ними, похлопывали их, щипали, отпуская при этом шуточки. Женщины притворно сердились, будто бы готовые глаза им выцарапать, обругать или проклясть, но тут же разражались хохотом и давали себя ловить, как куры, когда петух, волоча по земле распростертые крылья, дарит их благосклонным взглядом, а они охотно подставляют свои головы под удары его клюва. Часть нищих разбрелась по лесу. Один лежал на животе и храпел, другой чинил кафтан, третий почесывался, ощупывал себя и искал чего-то с серьезным видом. Кто-то с кем-то боролся, пробовал свои силы. Все шумели, смеялись и были очень оживлены…
Жена крепко прижалась ко мне, вцепилась в меня обеими руками – прямо-таки одно тело, одна душа, и без умолку говорит, жалуется на свою горькую долю, рассказывает, как тяжело ей жилось, сколько она перетерпела, требует, чтобы я обязательно забрал ее отсюда и жил с ней, как полагается, до самого гроба. Я отвечаю через пятое в десятое. Слова застревают у меня в горле, хочу как-нибудь ускользнуть от нее.
Когда мы с ней довольно долго так просидели и она наговорилась досыта, мне наконец удалось отвязаться от нее и вздохнуть свободнее. Я сейчас же разыскал мою горбунью и потихоньку отошел с ней в сторонку.
Мы сразу же должны были признать, что дела наши обстоят очень скверно. О разводе с женой даже мечтать не приходится: она и слышать об этом не захочет. Оставаться здесь с этой шайкой – и того хуже. Это значит просто продать себя дьяволу, снова сделаться медведем и плясать на задних лапах. Как же быть?
Мы долго думали и порешили, что – ничего не поделаешь! – придется бежать. А так как банда собирается здесь ночевать, то вернее всего сделать это нынешней ночью, здесь же в лесу. Более подходящего места и времени и представить себе нельзя. Сидя и обдумывая план побега, мы увидели издали рыжего выродка с какой-то парой лошадей.
– Не станем дожидаться, пока он подойдет поближе! – говорит горбунья. – Не надо, чтобы нас видели вместе. Давай загодя разойдемся.
Она ушла в одну сторону, я – в другую.
Рыжий, чем-то очень озабоченный, все время шептался со стариком – своим главным помощником. Я постарался не попадаться ему на глаза и держался в сторонке. Моя горбунья улучила минуту, когда вся компания развеселилась и была занята своими делами, – подойдя ко мне, она шепнула на ухо, что рыжий намерен еще до захода солнца двинуться дальше в путь. Лошади, которых он привел, краденые, потому он, очевидно, и торопится убраться отсюда…
Весь план рушился. У меня даже руки опустились, я не знал, что делать. От досады так защемило сердце, что голова закружилась и я еле держался на ногах Моя горбунья смотрела ка меня с жалостью, глаза у нее горели, лицо пылало, и после минутного раздумья она с дрожью в голосе сказала:
– Фишка! Будь немного позднее в развалившейся корчме, на чердаке. Понимаешь?
– Понимаю, понимаю! – живо ответил я, подскочив от радости. – А ты потом туда придешь?
– Да. Тише! – проговорила она, утвердительно кивнув головой. – Да. Только, ради бога, тише. Слышишь?
Я не считал для себя обязательным прощаться со своей женой. Хотя, вообще говоря, ее было жалко. Но кто же виноват? Она первая подорвала наши отношения, а потом отчужденность между нами все росла и росла. Пропало! Что мне было делать? Да и помимо всего прочего я просто не мог больше быть с ней, не мог и сойтись с ней, как не может сойтись небо с землей. Я, понятно, «забыл» попрощаться и потихоньку направился к развалившейся корчме.
Каково было мое состояние, когда я вошел туда, понять не трудно. После стольких мук и страданий богу угодно было свести меня с горбуньей в какой-то заброшенной корчме. Здесь должна была решиться наша судьба, и с этой минуты нам предстояло начать новую жизнь…
Взобраться на чердак мне особого труда не стоило.
Домишко был низенький, задняя стена сеней склонилась чуть не до земли. Потолок местами прогнил, и с чердака сквозь большие щели можно было видеть, что делается в доме. Забился я в уголок и жду. Сердце стучит молотком. Каждая минута кажется годом. Прислушиваюсь к малейшему шороху. Шевельнется где-нибудь соломинка, а мне чудятся шаги, ее шаги… В каждом дуновении ветерка мне слышится зов, ее зов… Вдруг доносится до меня снизу чей-то голос. Мысль, что это она, что вот она пришла, что сейчас, сейчас мы будем на свободе, – эта мысль меня бросала то в жар, то в холод. Хочу окликнуть ее, но у меня дыхание захватило, язык не повинуется.
В то же мгновение я действительно довольно четко услыхал свое имя и сквозь щель в потолке увидел… Но кого? Рыжего дьявола со старикашкой!
Они беседовали.
– Ты возьми на себя твое сокровище! – говорил рыжий. – Смотри, как бы слепая ведьма не ускользнула. Понял?
– Не беспокойся! – отвечал старикашка. – Я свое сделал. Боюсь только, как бы она не подохла. Эта старая рухлядь валяется теперь, как мертвая, и двинуться не может, – так я ее отколотил.
– А хромую гадину, – сказал рыжий, – я беру на себя. Видеть не могу его противной рожи, ненавижу! Я с ним поквитаюсь, будь уверен! У нас с ним старые счеты.