Текст книги "Фишка хромой"
Автор книги: Менделе Мойхер-Сфорим
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
6
Алтер что-то долго возился с мундштуком, который был безнадежно забит. Затем он, досадуя и проклиная, отвинтил чубук, вставил вместо мундштука гусиное перо, снова закурил и выпустил, как из трубы, целое облако дыма. Я слегка расправил старые кости и продолжал свой рассказ:
– На другой день я пришел в баню заблаговременно, задолго до того, как народ стал помаленечку собираться. Банщик Берл сидел в сенях на скамье среди шаек, составленных пирамидкой, и вязал веники, просматривая листья с таким серьезным видом, с каким хозяйки перебирают горох. Неподалеку у печки стоял сторож Ицик, человек с окладистой бородой, который вот уже лет тридцать только тем и занимается, что смотрит сложа руки на узлы с вещами, говорит каждому при выходе «с легким паром!» и таким образом добывает себе пропитание. Он громко зевал, потягиваясь всем телом, подсчитывая, сколько потребует жена его, чтоб справить субботу, и, беседуя с Берлом насчет нынешних скудных заработков, высмеивал каждого посетителя в отдельности, всех под орех разделывал: этот, мол, такой, а тот – сякой, перевелись, мол, прежние люди и баня уж не та, что прежде. Бывало, меньше алтына и сквалыга не даст, а нынче… Ицик сплюнул и закончил: «Нынче пропади они пропадом все вместе!..»
Берл и Ицик встретили меня очень радушно: давненько-таки не видались, а я считался у них желанным гостем. Разговорились о разных вещах, и тут я вспомнил о Фишке. Где, спрашиваю, наш Фишка?
– Фишка! – говорит Берл, потряхивая веником. – Эге-ге! Фишка в люди вышел: женат, счастлив дальше некуда!
– Фишка! – подхватывает Ицик и качает головой. – Фишка нынче барином стал! Дай бог всякому… Ну, Фишка! Он о таком счастье никогда и не мечтал.
И бот что рассказал мне под конец банщик Берл:
– Однажды в четверг, под вечер, затопил это я все печи, здорово устал от работы и прилег с нашей братией в бане на скамьях – дух перевести. Кроме нас, лежали, растянувшись, еще несколько бездельников, проживающих тут. И вот лежим это мы спокойно, покуриваем, оживленно беседуем – и вдруг слышим: кто-то подкатил к самой бане. Ну, что ж, подкатил так подкатил, не все ли равно? Не успели мы, однако, оглянуться, как входят три здоровенных молодца и все в один голос:
– Добрый вечер, друзья! Где Фишка? Давайте сюда Фишку!..
Тут уж я малость перепугался: что за разговор такой? Почему такая спешка? «Давайте сюда Фишку!» Однако, с другой стороны, я подумал: чего тут пугаться? Фишка, упаси бог, не вор, крупными делами он тоже как будто не ворочает, а если даже допустить, что эти люди – ловцы[10]10
Ловцы – те, кто ловит рекрутов
[Закрыть], так опять-таки Фишке их страшиться нечего: при его хромоте можно, слава богу, рекрутчины не бояться.
– Вам нужен Фишка? – отвечаю я, набравшись духу. – Его сейчас нет. Но скажите мне, дяденьки, на что вам Фишка, хотел бы я знать?
Дяденьки переглянулись, затем один из них выступил вперед и говорит:
– Ну, что ж, можем вам сказать. Отчего же? Тут стыдиться, упаси бог, нечего: дело житейское. Суть вот в чем.
Слепую сироту вы, конечно, знаете? Ту, что с давних пор сидит обычно у «мертвой» синагоги, возле старого кладбища, и попрошайничает, напевая известную песенку, которую какой-то сочинитель для нее составил. Так вот эта слепая сирота в нынешнем году овдовела. Она поторопилась обручиться с каким-то грузчиком, обязалась прилично одеть его, дать ему все, что потребуется, да к тому еще немного денег в приданое. Нынче должно было состояться венчание. Приготовили прекрасный ужин, водку, булки, рыбу, жаркое, бульон с курицей – все честь честью, как полагается. Влетело это, разумеется, в копеечку. И вот: все готово, невеста разодета, сияет… Пошли за женихом. А этого сокровища, представьте, и дома нет! Ждем час – нет, ждем другой – не является… Пропал человек. Что же в конце концов оказывается? Парень, сгореть бы ему, раздумал! Бабушка его, видите ли, которая уже много лет служит кухаркой у нашего богатея, дай ему бог здоровья, плачет, убивается, скандалит: не нравится ей невеста, не пристало ее внуку на такой жениться. Как– никак она столько времени служит у местного богача, близко знакома со многими горожанами, пробирающимися к ее хозяину черным ходом, через кухню. Она прекрасно готовит, славится своими галушками… Шутка ли, богатеева кухарка, – она задает тон в мясной лавке, синагогальный служка приходит к ней лично с пальмовой ветвью в праздник кущи, помощник кантора из молельни специально для нее читает на кухне сказание об Эсфири, а проповедница Рикл приходит к ней по большим праздникам выпить стаканчик цикория! Разве допустимо, чтобы сейчас, на старости лет, внук опозорил, обесчестил ее? Нет, хоть режь его, хоть убей его, хоть караул кричи – не поможет! Не желает он жениться, не подходит ему невеста. «Думайте обо мне что хотите, – говорит он, – называйте как угодно, жалуйтесь хоть самому господу богу!» Так и остались мы ни с чем. Обидно, однако, не столько то, что жениха потеряли, сколько то, что ужин пропадает. Что делать с ужином, с такой рыбой, с таким жарким? Мы-то сколько хлопотали, набегались, намаялись за целый день. Нам еще и за сватовство кое-что причитается. Право, жаль стольких трудов, наших трудов! Думали мы, думали, прикидывали, размышляли и вспомнили про Фишку! Честное слово, пусть он выручит всех из беды. Пусть Фишка будет женихом, не все ли равно? Ему-то что? Вот мы и пришли взять его к венцу наместо грузчика.
В это время как раз заявился Фишка. Мы за него взялись, схватили раба божия и – без лишних разговоров:
– Иди, брат, на своих ходулях! Довольно дурака валять! Иди, парень, под венец!
Все было проделано так быстро, что Фишка и оглянуться не успел. Братия хорошо поужинала, ела, пила в полное свое удовольствие и не скупилась на пожелания новобрачным.
Фишка носит теперь тот самый черкасский кафтан, который предназначался грузчику, и стал совсем приличным человеком. Его дело теперь – приводить утром жену, слепую сироту, на ее место у старого кладбища, а под вечер отводить ее обратно домой. О хлебе насущном Фишке заботиться нечего. Жена у него бой-баба, заработок у нее верный. Парочка живет в любви и согласии, а попрекать друг друга недостатками им не приходится.
Вот, реб Алтер, что рассказал мне банщик Берл. Видите, – говорю я, – какие дела на свете бывают. Как у нас сочетают, как венчают хромых со слепыми. А ради чего? Ради того, чтобы благодетели могли сытно поесть и напиться! Так водится у бедняков, у нищих, так же водится и у богачей. И у них очень часто заключаются подобного рода нелепые браки. Конечно, там и ужин другой, и обхождение благопристойное… Но не об этом речь. Право же, реб Алтер, не горюйте! Не удалось вам сочетать двух мужчин, зато, бог даст, сосватаете другую пару. Вы только духом не падайте. Ничего! Вы, я вижу, годитесь для этого, вы сразу мастерски уловили самую суть! Наоборот, вы начали очень хорошо, совсем как заправский сват! А что парень… Ну… Бе! Ничего не попишешь! Зато уж если вы где-нибудь пронюхаете девицу, дело пойдет как по маслу. Будь она слепая, немая, кривая, – иди, дочка, жалуй с богом под венец! Типограф требует денег, кляча есть хочет, девицу надо замуж выдавать, жена, в добрый час, мальчика родила… Иди же, дочка, шагай под венец!..
Сделайте одолжение, подвиньтесь немного, реб Алтер! Чуточку дальше. О, вы, не сглазить бы, потеете, как бобер! Потейте, потейте на здоровье!
7
– Словом, как бы то ни было, а пока что скверно! – произносит Алтер, как бы ни к кому не обращаясь.
Огорченный, опечаленный, он вздыхает, и крупные капли пота выступают у него на лице. Он поднимает глаза и смотрит на меня с такой трогательной миной, с таким жалостливым выражением лица, словно младенец, жаждущий припасть к груди матери. Алтер, бедняга, имел в виду заработок, ему хотелось заключить со мною какую-нибудь сделку: как же это возможно, чтобы два бородатых еврея средь бела дня лежали без всякого дела?! Если бы два торгаша попали куда-нибудь на край света, на необитаемый остров, где, кроме них, не было бы ни души, можно не сомневаться, что один из них затеял бы со временем какую-нибудь торговлю, другой тоже завел бы какое ни на есть дело, и оба стали бы торговать друг с другом, открыли бы один другому кредит, давали бы товар на комиссию, да так бы и кормились друг возле дружки…
Алтер и в самом деле спросил:
– Что у вас там, почтеннейший, сегодня в кибитке?
Это означало: «Распаковывайте, реб Мендл, выкладывайте товар!»
Ничего не поделаешь! Лениться нельзя. Я выкладываю свой товар, Алтер – свой, и мы старательно принимаемся за дело. Толкуем, прицениваемся, меняем… Я предлагаю Алтеру книжки каких-то умников с короткими строчками, от которых я – увы! – никак избавиться не могу. Но и он не дурак, он их и в руки брать не желает.
– Гнилой товар! – говорит Алтер поморщившись. – Бред заплесневелых старых, просидевших скамьи греховодников! Кто их знает, что они там насочиняли! Для кого? Ведь ни один человек из народа ни слова в этих книжках не понимает. Тарабарщина какая-то, прости господи, а не язык!.. Я уже однажды сглупил, возил с собой такой товар… Бросьте, реб Менделе, дайте что-нибудь путное!
Я выкладываю самый ходкий товар книжку за книжкой. Алтер все еще мнется, ищет недостатков. Одна книжка ему все же пришлась по вкусу: он к ней сразу прилип. Это и в самом деле было нечто замечательное. Листы в этой книжке были разных цветов и разной величины. Буквы тоже какие-то сумасшедшие и разных шрифтов: то крошечные, то крупные, то четырехугольные, то круглые. А набор совсем какой-то дикий: то узенькие полоски с мелкими буковками по бокам, то широкая полоса с более крупным шрифтом посредине, внизу свисает брюхо, усаженное крошечными буковками, будто усеянное маком, а между отдельными столбцами тянутся вдоль и поперек дорожки, похожие на белые узкие тесемки. Все это качества, которые евреи в наших краях ценят очень высоко. Во многих местах и страницы были перепутаны. Но ведь в этом-то вся и изюминка: пусть человек поломает себе голову, пусть догадается и разыщет что к чему. Прочесть обычно, просто, как полагается, – на это у каждого невежды ума хватит!.. Об опечатках и говорить нечего, – это уж обязательно! Но на них никто не обижается: у еврея, слава богу, голова на плечах, ничего, он может и сам догадаться, чего хотел автор! Зато язык, язык книжки был замечательный! Ни слова не понять! Как раз в еврейском вкусе! Есть у нас немало книг, написанных таким языком, что не сразу поймешь, в чем дело, и все же разобраться в них кое-как можно, можно раскусить, догадаться, наконец, что автор намеревался сказать. И в этом нет ничего особенного. Хорошей, по-настоящему хорошей у наших доморощенных философов считается только такая книга, в которой ничего понять нельзя, сколько бы ты себе ни ломал голову. Если непонятно, значит, что-то тут кроется!.. Но не в этом суть.
Мой Алтер ухватился за этот товар обеими руками, и по всему было видно, что душа его возрадовалась. Потом мы меняли причитания на сказки, молитвенники на «Тысячу и одну ночь», грамоты на ладанки, поменяли сотню житомирских тропарей на бершадские арбаканфесы, семисвечники на «волчьи зубы», субботние медные подсвечники на витые свечи и детские гарусные ермолки. Обе стороны от всех этих операций пока еще ни гроша в глаза не видели, но были чрезвычайно довольны самим процессом торговли. Как-никак поработали, поторговали, дело делали, не сидели сложа руки.
Меланхолию Алтера развеяло словно дым, выражение его лица доказывало, что ярмолинецкая ярмарка и все неудачи улетучились у него из памяти. Он что-то про себя высчитывал на пальцах, склонив левое ухо, точно внимательно прислушиваясь к расчетам невидимого бухгалтера, сидящего у него в голове. Судя по всему, расчеты эти сулили, с божьей помощью, заработок: рот расплылся во всю ширь и меж густых усов зазмеилась сладкая улыбка.
Между тем наступили сумерки. Подул приятный ветерок, и по небу поползли обрывки долгожданных облаков. Деревья потихоньку зашевелились, склоняя друг к другу головы, беседуя на своем языке после столь долгого молчания. Ветерок разбудил сонные хлеба, колосья, как маленькие дети, проснулись и сердечно расцеловались. Ожили божьи создания в поле, в лесу и в воздухе. Одна за другой заливаются певчие птички – на ветвях, на кустах, внизу и в вышине. Они расправляют перышки, чистят себя клювиками, отряхиваются, раскачиваются и оглашают воздух сладостным и звонким песнопением. Бабочки, богато разодетые в атлас, бархат и старинные шелка, унизанные драгоценностями, пляшут, порхая в воздухе, взмывают кверху и шаловливо кружатся. Два аиста, точно гвардейцы, стоят в траве на длинных красных ногах, задрав головы кверху, и горделиво поглядывают. Какая-то озорная птичка резвится, перелетает с дерева на дерево и кричит «Куку!», «ку-ку!» – будто играет в прятки. Из хлебов перекликается с ней другая: «Пик-бер-вик! пик-бер-вик! пик-бер-вик!» – будто говорит: «Никогда тебе меня не поймать, хоть соли на хвост насыпь! Убирайся-ка, уважаемая, подобру-поздорову!..» Неподалеку в рощице щелкает соловей, заливается на все лады, рассыпается трелью. И все живое вторит знаменитому певцу. Даже лягушки в пруду заквакали, даже мухи и пчелы – и те не молчат, а жук-сорванец жужжит на лету. Это был концерт, который стоило послушать… Весь мир словно ожил и приобрел радостный облик. Весело и приятно было слышать и видеть все вокруг, вбирать в себя ароматы, доносившиеся со всех сторон.
– Хорошо, реб Алтер! Чудесно, реб Алтер! Что-то тянет за душу, что-то говорит сердцу: хорош божий мир, сколько жизни в нем! Так и хочется ринуться туда, броситься с руками и ногами.
– Что это вы, реб Менделе… Фи, реб Менделе!.. – морщится Алтер. – Помолились бы лучше. Пора уже. Смотрите, как бы вы на радостях не позабыли прочесть покаянную молитву…
Я подвязываю чулки, подпоясываю кафтан и начинаю весело, нараспев, фальцетом читать молитву. Мой Алтер вступает вслед за мной басом, и оба мы возносим хвалу всевышнему, в то время как и коренья, и злаки на полях, и все животные и птицы в лесах славословят и поют гимны господу.
Уже в самом начале молитвы, когда Алтер, так сказать, выложил весь ассортимент упоминаемых в ней кореньев и благовоний: чистый ладан, корень-ноготок, имбирь и волокна шафрана, – он тем временем достал из-под облучка извозчичью благовонную жидкость – ведерко с дегтем. С молитвой он справился быстро, и в то время как я успел добраться только до середины, он уже смазывал колеса.
– Не медлите, реб Менделе, поторапливайтесь! – подгоняет меня Алтер. – Принимайтесь за вашу кибитку, а я тем временем за лошадками схожу. Пора и в путь. До ночи мы еще, пожалуй, порядочный конец сделаем.
Алтер тут же уходит, а я принимаюсь за свою кибитку и воздаю ей должное. Я не тороплюсь, смазываю колеса основательно, не жалея дегтя, осматриваю оси, каждую мелочь в отдельности. Уходит на это довольно много времени, а мой Алтер не возвращается. Лошадки, видать, забрели далеко в лес и хорошенько подкормились. С этой мыслью я бросаю взгляд на солнце, которое уже близится к закату. Прошло еще довольно много времени. Солнце уже село. Последние лучи его постепенно сползают с деревьев, на которых они только что так весело играли, прощаются с лесом – спокойной ночи!
Меня охватывает безотчетный страх. А вдруг Алтеру стало дурно? Шутка ли, так обильно потеть после долгого поста! А вдруг он лежит где-нибудь в обмороке? Или напал на него кто-нибудь? Как-никак лес – место глухое, в стороне от дороги! Нельзя больше ждать, нужно пойти посмотреть.
Набираюсь храбрости и отправляюсь в лес. Хожу, ищу – напрасный труд: Алтер с лошадьми точно в воду канул. Я забрался уже довольно далеко, дошел до длинного узкого оврага, разделяющего лес на две части. Овраг зарос кустарником и какими-то колючими деревцами и тянется в одну сторону до большой дороги, а в другую – куда-то вдаль, к черту на кулички. Лес дремлет, накрытый сверху темным пологом. Кругом тишина. И только изредка слышишь, как два высоких деревца, растущих по соседству, о чем-то перешептываются, склоняя головы и лаская друг друга ветвями… Где-то шелестят, трепещут листочки, будто что-то волнует их, не дает им успокоиться. Это лес говорит во сне. Ему мерещится ушедший день со всеми его горестями и радостями. Вот слышен шорох сухих прутьев – это снятся лесу безвременно вырубленные деревья. Что-то стукнуло – упало внезапно разрушенное злодеем ястребом гнездо с маленькими невинными птенчиками… Оттого-то и шепчутся листья над погибшей матерью и ее детьми, явившимися лесу во сне… Какая-то мрачная туча надвигается на лес, охватывая и мою душу. Фантазия-чародейка, всемирно известная обманщица, плутовским путем устанавливает какую-то связь между мной и оврагом, над которым я стою. Передо мною возникает множество причудливых образов, а моя разгоряченная фантазия воспринимает их и обрабатывает по-своему. Видения разрастаются, обретают страшные черты и возвращаются в овраг еще более чудовищными и пугающими… Является мне мертвец, убитый Алтер Якнегоз, и кости наших погибших коняг. В моей голове все это искусно приправляется тысячью всяких подробностей и тут же немедля возвращается в овраг с добавлением здоровенного рыжего злодея и волка со страшной оскаленной пастью…
Я уже собрался спуститься в овраг, когда меня неожиданно остановила мысль: ведь наши кибитки брошены там, в поле, на произвол судьбы! От всего нашего добра может, пожалуй, и следа не остаться! Не мешало бы раньше всего взглянуть, что там делается. А может быть, Алтер давно уже вернулся с лошадьми и беспокоится сейчас обо мне? Эта мысль кажется мне разумной и придает мне бодрости. Надежда все более растет, разрастается и разрывает окутавшую меня мрачную тучу. На душе становится светлее.
Я быстро пускаюсь в обратный путь.
8
С божьей помощью добрался благополучно, не сломав себе ноги, хотя по пути не раз падал, второпях налетая на дерево. Подниматься, если ты упал в лесу, не так зазорно, как в городе, где люди стоят и смеются над тобой. Я каждый раз вставал, вознося хвалу всевышнему за то, что все обошлось благополучно. «А коль скоро милость господня ко мне так велика, – думал я, – почему бы мне не надеяться, что я застану Алтера с лошадьми на месте?» Однако так много милости я у бога не заслужил.
Алтера нет!
Стою ошарашенный. На душе очень скверно! Бог знает, что случилось с Алтером, жив ли он? Постаралась, видать, судьба его злосчастная. Это, конечно, неспроста. Да и мои дела неважны. Как быть? Что будет со мной? Я рассчитывал сбыть в Глупске свой товар, набрать там как можно больше траурных песнопений ко дню девятого аба, с тем чтобы наделить ими, как я это обычно делаю, все окрестные местечки. Траурные три недели уже начались, времени в обрез, часа лишнего терять нельзя. Стоит мне замешкаться в пути – люди в местечках останутся без молитвенников. Евреи – без скорбных гимнов!.. Нетрудно себе представить, как это будет выглядеть в канун девятого аба: люди уже покончили с молочной лапшой, проглотили по крутому яйцу, посыпанному золой, сидят уже мрачные на земле в одних чулках с протертыми пятками, блохи кусаются, озорные мальчишки держат наготове колючки репейника, ждут только начала, ждут, что называется, доброго слова, – а тут нет молитвенников! Менделе куда-то провалился ко всем чертям, не доставил скорбных гимнов!.. Вдесятером пользуются одним молитвенником. Толкотня, теснота, перепутались усаженные колючками волосы – бороды и пейсы, перемешались блохи… Друг другу прямо в нос отрыгивают только что съеденными яйцами и лапшой… Страдания женщин не так еще велики: они хватают что-нибудь первое попавшееся под руку – будь то жалобная молитва, псалтырь, требник или пасхальное сказание – лишь бы печатное, не все ли равно? – и голосят над ним, плачут навзрыд. А что требуется, кроме рыданий?
Скверные дела! Куда ни кинь… Горько на душе… Но не в этом суть.
Отчаиваться все же нельзя. Надо что-то предпринимать, – не сидеть же сложа руки. Нужно снова отправляться на поиски. Взглядываю на звезды и вспоминаю, что уже пора перекусить. Принимаюсь за свою котомку, перекидываюсь с горя несколькими словами со своей бутылкой – буль-буль-буль, – прямо в рот, закусываю наспех, больше для очистки совести. Прощаюсь с бутылкой снова – буль-буль-буль – и быстро отправляюсь в путь.
Я снова в лесу, снова у оврага. Спускаюсь вниз. Но, скажем правду, на сей раз я не один и на душе у меня уже не так скверно, как раньше. Идем вдвоем, беседуем о приключившейся со мной истории – и ничего! – не так уже грустно… Видать, принимаясь второпях за бутылку после стольких страданий и мучений, я хватил лишнего, выпил больше, чем следовало натощак, и почти ничего не ел: кусок в горле застревал. Этот лишний глоток помог мне в нужде, как отец родной. Он придал мне бодрости и развязал язык во время этой приснопамятной прогулки. Таков уж я по натуре: стоит мне в праздник выпить лишний глоток, и – пошел сыпать словами, как из дырявого мешка. Обращаюсь к стенке и сладко при этом улыбаюсь. В такие минуты я делаюсь добрым, мягким, все тело у меня словно расплывается, становится каким-то легким, жидким, как каша-размазня. Вокруг со всех сторон болтаются какие-то частицы Менделе, – не чувствуешь даже, где самая важная точка, где центр, ухватиться не за что. В такие минуты я будто раздваиваюсь. Один Менделе тянется в Егупец, другой – в Бойберик, а ноги не знают, кому подчиняться. Один спрашивает, другой отвечает. Мой голос доносится ко мне будто издалека, словно эхо, да и не мой это вовсе голос, звучащий как из пустой бочки. Однако голову я все же не совсем теряю, кое-какие следы сознания остаются, как во сне.
– Добрый вечер! – здороваюсь я, низко кланяясь. – Куда изволите шагать среди ночи? – Вот… дурачье, лошадиные мозги! – отвечает второй Менделе с добродушной усмешкой. – Вздумалось им запропаститься. Смех, да и только! – Тут яма, реб Менделе! Берегите кости! И правда, честное слово, яма! Я уже, собственно, упал. В двадцатый раз, кажется. – Встаньте же, будьте добры! Неприлично все-таки валяться. – Благодарю вас, уважаемый! Я уже снова нащупываю кнутом дорогу… Чудеса, право! Кусты расхаживают! Ну и пускай себе на здоровье!.. Пошли вместе за компанию. Чур только не царапаться!.. Ай, опять царапаетесь! Нехорошо, чуть глаза не выкололи, тьфу! – Плюньте, реб Менделе! Сейчас избавимся от них. Выходите на тропинку, вот тут, пожалуйте, в чистое поле. – Я уже здесь! Ах, какая луна, словно хлебная дежа, чудесная луна! С носом, с глазами!.. Погодите-ка, а не освятить ли луну? – «Мир вам! Да будет с вами мир… – Мир вам! – Да будет с вами мир! Так же как я перед тобою прыгаю, а коснуться тебя не могу…» [11]11
Слова молитвы, произнесенные в ночь полнолуния
[Закрыть] – Прыгайте же, дяденька! Гоп! Гоп!.. «Пусть враги мои не смогут коснуться меня…» А чего они хотят от нас? – начинаю я вдруг всхлипывать. – Да разве я виноват, что живу и есть хочу? Тоже мне тело, прости господи! – Как щепка! Вечные хвори, боли… И у меня была мать, ласкала меня, целовала… Горе мне, ведь я же сирота! – разражаюсь я плачем. – Тише, тише! – утешает меня мой двойник. – Что поделаешь? Как не стыдно пожилому человеку с бородой, женатому, обремененному детьми, плакать под открытым небом, перед луной? Тише, неприлично, право же! Тише, черт вас не возьмет! Ничего! Осторожно, здесь забор. – Да, честное слово, действительно забор. Я даже здорово треснулся. Что делать? – надо перелезать. Вот так, так. Большое спасибо, я уже обеими ногами в огороде. – Добро пожаловать, почтеннейший! Потрудитесь идти вперед. – Не беспокойтесь, иду. Какой, однако, урожай! Бобы, горох, огурцов без счету! – Попробуйте, дяденька, не стесняйтесь. На здоровье! – Огурчики хороши! Объедение!.. А?.. Удар!.. Что означает этот удар?
Удар исходил от здоровенного мужика, который схватил меня сзади и основательно намекнул на то, что лазить по чужим огородам неприлично. Удар означал, что таскать по ночам чужие огурцы не полагается. То ли от побоев, то ли от свежих огурцов, но я почти совсем протрезвился. Одно мгновение я стоял оглушенный, будто очнувшись от сна. Первым моим словом было, разумеется, – «Спасите!..». Однако я тут же одумался и, решив притвориться ничего не понимающим, вежливо спросил у мужика:
– Чи не бачили, чуеш, туточки жидка с конями? Кажи-но, чоловiче!
Но тот и слушать ничего не желает, знай тащит меня за рукав, подталкивая сзади и приговаривая: «Идем, идем!..» Ничего не поделаешь, иду, отказываться неудобно: нельзя же поступать по-свински. И приходим мы, таким образом, к какому-то дому, возле которого стоит бричка, запряженная четверкой добрых коней. В окнах виден свет.
При входе в дом мужик толкает меня вперед, а сам, сняв шапку, останавливается у дверей. Поневоле снимаю шапку и я почесываю голову и стою, ничего не понимая.
За столом сидит писаришка и пишет, скрипя пером. Перо поминутно просится в чернильницу – губы смочить, после того как его стошнит на бумаге. Писарю немало хлопот с этим пером: макая его, он каждый раз морщится и ругается. Видно, что оба, бедняги, мучаются, оба недовольны: перо – неуклюжей рукой и безобразными ошибками писаря, а писарь – омерзительными кляксами. Он нажимает – оно пачкает… Посреди комнаты стоит «красный воротник» с медными пуговицами, некое подобие человека с животом и одутловатой физиономией. Маленькие глазки его мечут молнии, а когда зрачки закатываются, видны налитые кровью белки. Он покручивает длинные усы и говорит басом, распекая двух субъектов, стоящих понурив головы близ дверей. Один из них высокий, с здоровенным бритым затылком и серебряной серьгой в левом ухе, второй – тощий, с острой бородкой, с бляхой на груди. Держа обеими руками длинную палку, он мигает глазками и ежеминутно кланяется. «Красный воротник» злится на первого, кричит: «В кандалы! В Сибирь такого старосту!..» – и второму: «Исполосую, сотский, такой-разэтакий, так-перетак!»
Стою ни жив ни мертв. Трясет меня как в лихорадке. В голове гудит, звенит в ушах. Не слышу и не вижу, что кругом творится. Я даже толком не слыхал претензий мужика, когда тот на меня жаловался. Но когда «красный воротник» обрушился на меня с грубой бранью, я сразу же пришел в себя. Перед моими глазами мелькал кулак, доносились страшные слова: вор, контрабандист, мошенник, кандалы, тюрьма, кнуты, Сибирь!.. И вдруг он добирается к моим пейсам, хватает в сердцах со стола ножницы и начисто срезает мне один пейс! Я обливаюсь слезами, глядя на валяющийся на полу клок волос, седой стариковский пейс, росший вместе со мной с самого раннего детства, видавший вместе со мной на своем веку и радость и горе. В молодости моей мать ласкала, холила этот черный, красивый, вьющийся локон, наглядеться на него не могла. Он был украшением моего лица в лучшие годы, когда я был свеж и крепок здоровьем. Он преждевременно поседел, бедняга, от горя, но седина его не была для меня зазорной. Оба мы состарились от перенесенных мытарств, нужды, нищеты и бедствий, незаслуженной ненависти и гонений. Кому он, бедный, мешал? Кому причинили зло мои седые волосы?
Сердце мое кровью обливается, безмолвно протестует, но я молчу, не произношу ни слова. Гляжу молча, как овечка, которую стригут, а из глаз невольно текут слезы. Моя оголенная щека пылает, лицо, надо полагать, страшно изменилось. На меня, должно быть, жалко смотреть: у «красного воротника» сразу будто язык отняло, он заговорил со мной ласково, положив обе руки ко мне ка плечи. Под медной пуговицей, видать, забилось человеческое сердце. Моя седина и весь мой вид свидетельствовали о моей честности, и, словно извиняясь передо мной, он набросился на приведшего меня мужика, который из-за какого-то завалящего огурца таскает старого человека, он цыкнул на него и выгнал вон. Сам он взял свою фуражку, походил по комнате, отдавая распоряжения, затем вышел на улицу. Вскоре донесся стук отъезжавшей брички.
Люди в доме сразу ожили. Писарь отшвырнул перо, посылая его ко всем чертям. Староста и сотский выпрямились, подняли головы и, махнув рукой в сторону улицы, переглянулись, будто говоря: «С богом! Скатертью дорога, только бы тебя больше не видеть!..» Затем староста перевел дыхание, залез всей пятерней к себе в волосы и, тряхнув головой, проговорил: «Ну и становой!..»
Когда я рассказал им о своей беде, крестьяне посоветовали мне отправиться в корчму, что неподалеку от деревни. Там сейчас должно быть много народу, едущего с базара. Авось у них я что-нибудь узнаю. Я поднял свой пейс, спрятал его в карман, подвязал платком щеку и, пожелав спокойной ночи, ушел.