Текст книги "С Потомака на Миссисипи: несентиментальное путешествие по Америке"
Автор книги: Мэлор Стуруа
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Сан-Франциско в апреле
Утверждают, что в Сан-Франциско круглый год держится приблизительно одинаковая температура. Солнце излучает тепло, океан несет прохладу, а природа, словно опытный фармацевт, смешивает их таким образом, чтобы людям не было ни жарко, ни холодно. Все это справедливо в отношении одиннадцати месяцев. Ио вот апрель – исключение. И хотя оно, это исключение, не отражается в столбиках термометров и метеосводках, его наличие несомненно. Человеческая кровь, видимо, чувствительнее ртути, ж в апреле жителей Сан-Франциско бросает то в жар, то в холод. Здесь нет никакого противоречия, просто каждый реагирует на апрель соответственно своему темпераменту – одни торопится жить, другие задумываются о бренности бытия.
Началось это с апреля 1906 года, точнее с 18 апреля, а еще точнее – в пять часов тринадцать минут утра, когда жителей Сан-Франциско разбудил беспорядочный звон церковных колоколов, щемящий душу треск раскалывающейся кирпичной и каменной кладки и оглушающий грохот рушащихся зданий. Знаменитое землетрясение, превратившее Сан-Франциско в развалины, считают самым крупным зарегистрированным стихийным бедствием, которое когда-либо обрушивалось на Североамериканский континент. Говорят, что-то треснуло и сдвинулось, пустившись в дрейф, в ложе Тихого океана – я не силен в сейсмических науках, – и водная стихия, несясь со скоростью семь тысяч миль в час, сметая все на своем пути, ворвалась в город. Повалился маяк на Пойнт-Арене, опрокинулись и затонули рыбацкие шхуны, поезда сорвало с рельсов, мириады погибшей рыбы, всплыв на поверхность, превратили океан в гигантскую несъедобную уху. Затем начался пожар.
С тех пор между Великим и Сан-Франциско установились отношения, напоминающие бурную связь между Везувием и Помпеей. Город живет, пока океан дремлет, город замирает, когда океан просыпается. Жизнь эта взаймы. Поэт писал о том, как он и его сердце ни разу не дожили до мая, хотя испытали сто апрелей. В Сан-Франциско знают, что не доживут до мая, если на их долю выпадут еще несколько апрелей, подобных тому, 1906 года. Вот почему здесь апрель наиболее интенсивный месяц. Во всем чувствуется какое-то бесшабашное, отчаянное веселье. Бесшабашно цветут вишни, отчаянно – рододендроны. Малые запускают разноцветных змеев в небо, взрослые исключительно зеленого змия в себя. И то и другое делается бесшабашно, отчаянно. Это еще не пир во время чумы, это пир в ожидании ее.
В Сан-Франциско не спрашивают: будет ли землетрясение? Вопрос, который здесь задают, звучит так: когда? Нынешний апрель был моим четвертым апрелем в Сан-Франциско, Это не совпадение. Я с умыслом выбираю апрель, ибо в это время года город глядится особенно выпукло, укрупненно, как бы под увеличительным стеклом. Страсти человеческие – добро и зло – поляризуются, как в шекспировских трагедиях, вынося «за такт» все несущественное, мелкое, мелкотравчатое, и суета сует, которая отцеживается под апрельским прессом, приобретает драматический оттенок, не переставая, впрочем, оставаться суетой сует. Последнее обстоятельство весьма важно, ибо масштабы должны не искажать перспективу, а приближать ее. Попытаюсь пояснить эту мысль примером. Я был в гостях у одного поэта. Принял он меня радушно. Стол был накрыт, что называется, по первому разряду: звонкий хрусталь, дорогой фарфор.
– Ничего путного из него не получится, – сказал мне о хозяине другой поэт, с которым мы возвращались домой после ужина.
– Почему? – полюбопытствовал я.
– Вы обратили внимание на хрусталь и фарфор? – ответил он вопросом на вопрос.
– Быт, вещи, мещанство? – попытался «догадаться» я.
Поэт недовольно поморщился.
– Чепуха, стереотипы. Дело не в том, что у него хрусталь и фарфор, а в том, что он хранит их не в буфете, а на полу. Боится землетрясения…
Но будь дамоклова меча апреля, покоились бы хрусталь и фарфор нашего поэта в надлежащем месте, и раскусить натуру их владельца было бы намного сложнее…
Как и в прошлые приезды, я нанес ритуальный визит местным сейсмологам. Славные они парни, эти сейсмологи, и чем-то напоминают врачей-терапевтов и хирургов: терапевтов, когда заняты аускультацией океанского дна, хирургов – когда пересыпают шутками апокалипсические предсказания землетрясения, грозящего расколоть Сан-Франциско, как грецкий орех. Согласно официальному докладу сейсмологов, именуемому неофициально «рабочим документом страшного суда», повторение землетрясения, равного по силе землетрясению 1906 года, обойдется Сан-Франциско в десять тысяч человеческих жизней, около полумиллиона получат тяжелые ранения и увечья, Чайна-таун – знаменитый китайский город – будет полностью разрушен, небоскребы, «возможно», уцелеют, впрочем, не все и не целиком.
Сейсмологи снабдили меня кучей проспектов, брошюр и прочей литературы, которую я с трудом дотащил до ближайшего кафетерия, где обычно подкрепляются ученые мужи, занятые хронометражем движения океанского дна в северном направлении – в среднем два дюйма в год – движения, приближающего Сан-Франциско к неминуемой, как тема рока у Софокла, катастрофе. Здесь за обедом на бумажных салфетках сейсмологи чертили мне для наглядности маршрут коварного дрейфа и протянувшуюся на шестьсот с лишним миль предательскую трещину, окрещенную не то дефектом, не то виной святого Андреаса. (Я так и не удосужился спросить их, почему.) Затем сейсмологи без всякого уважения к святому Андреасу, страдающему, несмотря на свою святость, дефектами, вытирали этими салфетками губы и пальцы, и я, глядя на их уверенные, рациональные движения, на их твердые руки, вновь вспоминал хирургов.
Смятые бумажные салфетки, расчерченные метастазом землетрясения и раскрашенные всевозможными соусами, говорили моему сердцу куда больше, чем научные проспекты. Простите, но от них веяло какой-то рассудительностью, уверенностью, даже мужеством. Человек должен жить по-человечески, даже находясь на пороховой бочке, как бы говорили они. Негоже помирать раньше срока не от землетрясения, а от страха перед землетрясением. С каким удовольствием обменял бы я мусор недоступных моему разумению брошюр на эти салфетки. Но было нельзя, неловко, хотя, думается, сейсмологи поняли бы меня и не осудили. Они показались мне из породы тех людей, которые не хранят на полу хрусталь и фарфор.
Таких в Сан-Франциско большинство. Разве иначе поднялся бы из пепла этот белокаменный красавец, разбросав по своим сорока холмам, словно сахар-рафинад, дома, кабаки, банки, разбросав, а затем вновь связав петлями дорог и вышивками парков? В Сан-Франциско не принято говорить о землетрясении, как в доме повешенного о веревке. Когда институт геополитических исследований попытался было провести опрос на эту тему, его постигло полное фиаско. Около восьмидесяти процентов жителей города и его окрестностей, протянувшихся вдоль залива Сан-Франциско, отказались отвечать на заданную тему и вернули анкеты незаполненными.
Да, в Сан-Франциско не принято говорить о землетрясении. Но отсюда вовсе не следует, что о нем не думают. Думать о землетрясении куда тяжелее, чем говорить о нем.
Вспоминается посещение Сан-Франциско в 1969 году. Тогда город, расположенный в заливе, бурно переживал свой очередной апрель. Распространился слух, что в ночь на 18 апреля в результате землетрясения Сан-Франциско, а возможно, и вся Калифорния исчезнут в волнах Тихого океана. Началась паника. Для того чтобы пресечь истерию, мэр города Джозеф Алиото с явным вызовом объявил: 18 апреля в пять часов утра у парадной лестницы Сити-холла состоится празднество, посвященное землетрясению 1906 года. К удивлению Алиото, около десяти тысяч человек, как раз столько, сколько должно погибнуть, по расчетам сейсмологов, пришли к мэрии. Началась феерия. Казалось, полиция вместо рутинного слезоточивого газа применила веселящий. Люди пили, пели, танцевали. Уличные актеры явно отбивали у исповедников паству, которая предпочла балаган часовне. Некий оратор под оглушительно-одобрительный гул толпы провозглашал:
– Я без ума, все мы без ума от нашего города, который способен смеяться над собой и веселиться перед лицом неминуемого конца!
В то утро в Сан-Франциско хрусталь и фарфор дребезжали от землетрясения, вызванного не силами природы, а необоримой силой человеческого оптимизма…
Нынешний апрель был много спокойнее. Меньше паники, но и веселья меньше. Красный Крест выпустил по традиции очередное издание руководства под заглавием, которое в переводе звучит примерно так: «Что такое землетрясение и как с ним бороться?» В кинотеатрах, тоже по традиции, показывали ленты, посвященные землетрясению. {Самая популярная из них – фильм «Сан-Франциско», в котором неотразимый Кларк Гэйбл, пробираясь сквозь развалины, находит сначала столь же неотразимую Жанет Макдональд, а затем обретает куда менее аппетитного бога.) Повинуясь традиции, я прошелся мимо отеля «Палас». 18 апреля 1906 года здесь остановился гастролировавший по Соединенным Штатам Энрико Карузо. Предание гласит, что администратор гостиницы застал великого итальянского тенора охваченным паникой. Карузо сидел в кровати и раскрытыми от ужаса глазами наблюдал, как танцуют по полу вывалившиеся из шкафов сорок пар его обуви. Администратор попросил певца взять себя в руки и спеть что-нибудь из окна, чтобы хоть как-то успокоить бесновавшуюся внизу толпу. Голос отказывался повиноваться Карузо. Он несколько раз начинал петь, но срывался или фальшивил. Однако в конце концов соловей взял в нем верх над трусом. Божественный голос зазвучал над безбожно обезображенным Сан-Франциско. И свершилось чудо. Люди стали приходить в себя. Утверждают, что никогда – ни до, ни после – Карузо не пел столь блестяще, столь вдохновенно, как в утро 18 апреля 1906 года…
На сей раз Карузо в «Паласе» не было. Окна отеля выглядели буднично, как бесцветные глаза филистера. Впрочем, не было и необходимости в Карузо. Сорок холмов, на которых стоит Сан-Франциско, ходуном не ходили.
В 1969 году, когда мэр Алиото устроил сатурналию у подножия Сити-холла, в летописи Сан-Франциско произошло событие, которое с не меньшей силой подчеркнуло жизненность города. Буквально накануне годовщины землетрясения было закончено строительство 52-этажного небоскреба на Керни-стрит, который и по сей день самое высокое здание в городе. Здесь разместилась главная, или мировая, как любят выражаться американцы, штаб-квартира крупнейшего во всей капиталистической поднебесной банка – «Бэнк оф Америка». Забравшись под козырек небоскреба в ресторан «Корнелия рум», напоминающий подвешенный в поднебесье аквариум, я любовался панорамой Сан-Франциско.
Ресторанный аквариум вибрировал, вибрировал слегка, но вполне достаточно для того, чтобы дать толчок беседе о землетрясении. Моим собеседником был местный бизнесмен. Он рассказал историю дедушки Джианнини, который с помощью городских зеленщиков и цветочников, вернее, манипулируя их вкладами, основал «Бэнк оф Итали». Землетрясение 1906 года чуть было не положило конец существованию банка. Он оказался на грани разорения. Единственный капитал, оставшийся в распоряжении Джианнини, состоял из золотых слитков стоимостью в восемьдесят тысяч долларов, спрятанных под паркетом в гостиной. Слитки были немедленно пущены в ход. За кассу встал сам Джианнини. Собственно, никакой кассы уже не было. Ее заменяли две бочки и перекинутая через ник доска. Давая погорельцам рискованные ссуды под грабительские проценты, Джианнини выкрутился. Со временем – в течение полустолетия – «Бэнк оф Итали» превратился в «Бэнк оф Америка», крупнейший банк Соединенных Штатов. Зеленщиков и цветочников Сан-Франциско это процветание, простите за каламбур, не коснулось.
Перебив собеседника, я заметил, что как раз в эти дни министерство финансов США объявило о начале продажи золотых запасов страны для поддержания пошатнувшегося доллара.
– Уж не собирается ли ваше казначейство повторить чудо дедушки Джианнини? – спросил я.
– Вряд ли это ему удастся. Долларовая лихорадка посерьезнее тихоокеанской расщелины.
– Вы имеете в виду дефект святого Андреаса?
– Нет, врожденные дефекты нашей экономической системы.
Мне показалось, что ресторанный аквариум на верхотуре «мировой» штаб-квартиры «Банк оф Америка» завибрировал сильнее обычного…
Повторяю, тот апрель в Сан-Франциско был сравнительно спокойным. Меньше паники, но и веселья меньше. Зато больше какого-то неосознанного беспокойства, щемящего предчувствия и томительного ожидания какой-то беды, не мгновенной, как гром среди ясного неба, а подползающей медленно, как удав к кролику, и посему еще более пугающей и невыносимой. И, конечно, знамения, ибо Сан-Франциско вольнодумен и легкомыслен, как Дон-Жуан, лишь до того момента, пока не появилась статуя Командора. Затем он становится суеверным, как донна Анна.
В том апреле «статуй Командора» в Сан-Франциско было хоть отбавляй. Ежегодный фестиваль цветения вишни, проходивший в «Японском центре» города, был омрачен новым обострением американо-японских отношений. Речь шла не столько о вишнях, сколько о протекционизме, о заносчивой йене, несбалансированном торговом сальдо, предстоящем визите премьера Фукуды и прочих «ягодах», явно отдающих горчинкой.
Вновь объявился так называемый «зодиакальный убийца», который вот уже в течение нескольких лет терроризирует город. На его счету тридцать семь нераскрытых убийств. В последнее время о нем не было слышно. Но вот в конце апреля газета «Сан-Франциско кроникл» получила от него весточку. «Я снова среди вас, – говорится в письме, нацарапанном печатными, от руки буквами. – Убивать людей куда занятнее, чем убивать животных. Я с нетерпением ожидаю хорошего кинофильма о себе. Интересно, кому поручат изображать меня?» Как видно, «зодиакальный убийца» не только опасен, но и тщеславен и к тому же прекрасно осведомлен о нравах и вкусах Голливуда.
Знамения, знамения. 11 апреля вспыхнул пожар на сорок третьем этаже башни гостиницы «Хилтон». Клубы черного дыма, простроченного огненными искрами, заволокли Эллис-стрит и Мэзон-стрит, скрыв от глаз пешеходов охваченную пламенем хилтоновскую башню. Жизнь словно прокрутила в реальности кадры катастрофы из кинофильма «Адская башня», который был снят в этом городе несколько лет назад. А ночью того же дня были похищены драгоценности на рекордную для Сан-Франциско сумму в два с половиной миллиона долларов. Сценарий ограбления был вполне голливудским. Буквально на следующий день некая Филлис Тейлор зарезала своего пятилетнего сына и отравила десятилетнюю дочь, заподозрив, что они «дети сатаны». Выяснилось, что убийца не какая-нибудь темная баба, а ученый-химик из исследовательской лаборатории местного филиала «Дженерал моторс». И в этой трагедии, американской трагедии, было нечто голливудское, на популярную сейчас тему об «эксорсисме», то есть «изгнании дьявола». Нет, недаром, совсем недаром и неспроста ждет «зодиакальный убийца», когда голливудская «фабрика снов» увековечит его кровавые похождения в Сан-Франциско! Интересно, кому поручат эту роль и за сколько?
Но самые страшные знамения были еще впереди. Неожиданно разнесся слух, что городская святыня – картина «Сан-Франциско, июль 1894 года» будет продана с молотка и навеки покинет берега Байя де магнифисенция тременда. На всякий случай я поспешил попрощаться с ней. Она выставлена в антикварной лавке «Джон Хауэлл букс» на Пост-стрит. Картина принадлежит кисти художника Джорджа Генри Бэрджесса. Бэрджесс был англичанином. Он родился в Лондоне в 1830 году в семье врача. Приехав в Сан-Франциско, Бэрджесс посвятил всю свою жизнь этому городу, рисуя его урбанистические пейзажи и именитых жителей.
Картина «Сан-Франциско, июль 1894» – вершина и квинтэссенция творчества Бэрджесса. Художник изобразил в ней на гигантском полотне в романтизированной и героической форме любимый город в годы пика знаменитой «золотой лихорадки». Когда картина была закончена – в полдень 2 июля 1894 года – Бэрджесс пригласил в свою студию группу оставшихся в живых пионеров эпохи «золотой лихорадки». Пристрастные судьи одобрили работу Бэрджесса и выдали ей грамоту, одновременно и похвальную, и охранную.
Мистер Хауэлл, массивный мужчина с львиной гривой посеребренных волос, охвачен возмущением и энтузиазмом, И то и другое вполне объяснимо. На пожелтевших листах стоят выцветшие подписи Вашингтона Бартлетта, молодого морского офицера, поднявшего в 1846 году американский флаг над только что отбитым у Мексики городом Йерба Буэна, как окрестил в конце XVIII века будущий Сан-Франциско некий английский ботаник, покоренный местной растительностью. (Йерба Буэна – хорошая трава, растительность.) Вот подпись Альфреда Робинсона, перу которого принадлежит один из шедевров ранней калифорнийской литературы «Жизнь в Калифорнии до завоевания». А вот подпись Уильяма Шермана, банкира, ставшего генералом в годы гражданской войны между Севером и Югом и прославившегося знаменитым походом на Джорджию.
Подписи па грамоте читаются как названия улиц города: Джордж Хайд – его именем названа Хайд-стрит, С. Гаф – его именем названа Гаф-стрит, Томас Коул – его именем названа Коул-стрит, X. Эллис – его именем названа Эллис-стрит, Уильям Дэвис – его именем названа Дзвис-стрит и так далее. В центре картины Бэрджесса оживленный перекресток улиц Монтгомери-стрит и Калифорния-стрит, где когда-то стоял дом Лейсдесдорфа, первого именитого негра-горожанина Сан-Франциско, морского волка, бизнесмена, владельца отелей, домов терпимости, ранчо и другой недвижимости. Сейчас на этом месте одно из отделений «Бэнк оф Америка».
Подобно тому как охранная грамота бережет картину, сама картина оберегает город. Она его талисман. Так, во всяком случае, считают суеверные жители Сан-Франциско. Вот почему их так страшит возможная утрата полотна.
– Я бизнесмен, и мне не до сантиментов. Но даже я готов продать картину себе в убыток, если найдется покупатель, который, согласится оставить ее в Сан-Франциско, – говорит мистер Хауэлл.
Черт подери, на какие только жертвы не пойдешь, лишь бы уберечь свой город от землетрясения!
И наконец, последнее знамение, самое ужасное. Произошло оно как раз в день моего приезда в Сан-Франциско. Композитор Джордж Кори покончил жизнь самоубийством, приняв яд. Было ему пятьдесят пять лет. Обеспокоенные долгим отсутствием Кори, соседи взломали двери его квартиры и нашли на полу бездыханное тело композитора. Песни Джорджа Кори распевают по всему миру. Они принесли славу таким вокалистам, как Билли Холидей, Пзрл Бэйли, Нэнси Вильсон, Фрэнк Синатра, Тони Беннет, и многим другим, которые, в свою очередь, приумножили популярность мелодий Кори.
Джорджа Кори называли соловьем Сан-Франциско. По праву. Он родился и умер в этом городе. Он воспевал его улицы и мансарды, его мосты и небоскребы, его заливы и холмы, его людей, красивых и мужественных. Соловей свил себе гнездо на одном из самых знаменитых холмов Сан-Франциско– Ноб-хилле, куда по Пауэлл-стрит и Калифорния-стрит взбегают, весело звеня, живописные трамвайчики. Отсюда, свысока, он глядел на неповторимую панораму города и слагал песни в его честь. Одна из них была официально объявлена в 1969 году гимном Сан-Франциско. Слова ее были совсем не гимновые, впрочем, как и название: «Я оставил мое сердце в Сан-Франциско». Блудный сын покидает свой город, скитается по белу свету, но сердце его, прикованное к Сан-Франциско, зовет скитальца домой с высот холмов. И зов этот внушает ему надежду на возвращение в сияющих лучах золотого солнца. Песня была написана в 1952 году и с легкой руки прославленного шансонье Тони Беннета вскоре завоевала весь мир. По словам композитора, даже четверть века спустя она приносила ему ежегодно пятьдесят тысяч долларов авторских.
Но еще больше песня Кори обогатила его город. Она способствовала притоку туристов, которые вместе со своими сердцами оставляли в Сан-Франциско и доллары. Одних это радовало, других печалило. Среди последних был автор текста песни поэт Дуглас Кросс. «Она привлекла десятки тысяч людей в наш город и тем самым способствовала переменам, которые подтачивают Сан-Франциско. Он сейчас уже не тот город, о котором мы сложили песню», Дуглас Кросс умер в 1976 году.
Самоубийство «соловья» в самый канун очередной годовщины землетрясения произвело шоковое впечатление на суеверных жителей Сан-Франциско. Муниципальные власти, находясь под свежим впечатлением утраты, издали наконец обещанную карту убежищ на случай землетрясения и выделили – тоже наконец – ассигнования на осуществление так называемого «ордонанса по укреплению парапетов». Ордонанс этот был принят еще шесть лет назад после обследования, которое показало, что при повторном землетрясении главной причиной человеческих жертв будут падающие балконы и горгульи – выступающие водосточные трубы, имеющие формы фантастических фигур. (Влияние готической архитектуры весьма сильно в Сан-Франциско.)
Но и карта убежищ, и «ордонанс по укреплению парапетов» – припарки для мертвого, если святой Андреас снова захочет продемонстрировать во всем блеске свою всеразрушающую дефективность.
– Если вы окажетесь в то время не в том месте, вас уже ничего не спасет, – философски замечает Эд Джойс, директор городской службы «Скорой помощи и чрезвычайного положения».
И все-таки фатализм жителей Сан-Франциско по отношению к землетрясению – веселый фатализм. Иное дело социальные, а не стихийные бедствия – безработица, инфляция, преступность. Их неизбежная данность или данная неизбежность никого не веселит. Вот почему, как это ни парадоксально на первый взгляд, синдром землетрясения имеет определенную терапевтическую ценность. Он отвлекает людей, служит отдушиной, своеобразным катарсисом – разрядкой. Снявши, мол, голову, по волосам не плачут.
Веселый фатализм. Вновь вспоминается поездка в Сан-Франциско в апреле 1969 года, когда город у берегов сказочного залива жил ожиданием неминуемой катастрофы.
В газете «Сан-Франциско кроникл» раздался телефонный звонок.
– Будьте добры сказать, в котором часу начнется завтра землетрясение? – осведомился чей-то женский голос.
– К сожалению, я не располагаю подобной информацией. Вам следовало бы поговорить с тем джентльменом, что наверху, в небе, – ответила телефонистка.
– О'кэй, тогда соедините меня с ним, – прокричал все тот же женский голос.
Такие люди не держат на полу хрусталь и фарфор.
Сан-Франциско – Вашингтон.
Апрель – май 1978 года