Текст книги "Плоть и кровь"
Автор книги: Майкл Каннингем
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Билли поднял тощую ногу и стал сдирать с нее высокий, закрывавший лодыжку ботинок. При этом он потерял равновесие, и Константин против воли своей рассмеялся. Впервые на его памяти он и жалел сына, и любовался им. Оказывается, сын был наделен и бойцовским духом, и резкой силой.
– Билл, – ласково произнес Константин. – Билли.
Сын все еще боролся с башмаком; Константин протянул руку, чтобы погладить его по нестриженым волосам. Не выпить ли им вместе? Биллу уже семнадцать, он достаточно взросл для того, чтобы получить дома стопочку бурбона.
Ощутив прикосновение Константина, Билли отскочил от него, точно ужаленный проводом под током.
– Нет, – сказал он, и его передернуло.
Константин понял: Билли решил, что сейчас отец ударит его.
– Билл, – улыбнулся он. – Ну перестань, успокойся.
И протянул к сыну руку ладонью вверх – жест попрошайки, желающего доказать безобидность своих намерений.
Однако Билли, уже устыдившись своего испуга, отступил еще на два шага. Оставшийся на нем башмак громко пристукивал по полу.
– Я собираюсь расплатиться с тобой, – сказал он. – За все. За каждую вещь, которую от тебя получал.
– Ты ведешь себя как ненормальный, – ответил Константин.
Билли развернулся и заковылял, обутый в один башмак, назад, к парадной двери.
– И не смей со мной так разговаривать! – резко сказал Константин, однако за сыном не последовал. Не хватило духу. Он услышал, как открылась и закрылась входная дверь. А затем услышал, как в нее ударил ботинок Билли, ударил сильно. Вот тут уж Константин рассвирепел. Он бросился к двери, однако, распахнув ее, увидел лишь второй ботинок, бочком лежавший на ступени крыльца.
Дом был тих. Только трубы на стенах издавали негромкие деловитые звуки да погуживали электрические кухонные приборы. Мэри спала наверху, видела сны. Воровка, рецидивистка, женщина, которая молча, со стекающей по бледному, униженному лицу косметикой, сидела под флуоресцентными лампами в кабинете шерифа. Билли ушел к друзьям, полуголый. Наливая себе вторую порцию виски, Константин думал о Сьюзен, храброй, умной, наделенной даром прощения, плавным шагом идущей в будущее, которое припасло для нее лишь лучшие, самые лучшие новости. То, что случилось с ними, не в счет. Да и случилось-то всего пару раз, спьяну – мелочь. Только поцелуи и объятия. Это была любовь, вот и все. Он прикинул – не позвонить ли ей? – нет, гордость его так и не смогла оправиться от воспоминаний о полупьяном разговоре с дочерью, в котором он умолял ее о прощении. Когда-нибудь он состарится. И ему придется быть осторожно разборчивым во всем, что касается прошлого, которое он для себя соорудил.
На полу яркой кучкой лежала рубашка Билли. Константин нагнулся, услышав, как потрескивают его колени, подобрал ее. Рубашка была легкая, точно дымок, сшитая из какой-то тоненькой ткани. Оранжевые маки величиной с ноготь большого пальца и похожие на рупоры лиловые цветочки распускались на ее черном поле. Константин поднял рубашку к лицу, принюхался. От нее пахло сыном, его сладковатым одеколоном, дезодорантом, ароматическими конфетками, которые он сосал, чтобы освежить дыхание. Билли преследовала мысль, что от него дурно пахнет, и Константин этот его страх хорошо понимал. Он и сам жевал когда-то анисовые пастилки, поливал себя ароматической водой, по три раза на дню чистил зубы. Какие мысли ужасают Билли настолько, что он чуть ли не пропитывается одеколоном и отскабливает свою кожу под душем, из-за которого в доме запотевают все окна? Какие? Константин уронил рубашку на пол. Но тут же, как человек семейный, как человек, питающий к сыну любовь, пусть в ней и сквозит отвращение, снова поднял ее и аккуратно расправил на спинке кухонного стула.
Многие ли видели, как арестовывают его жену? И многие ли обсуждают это событие сейчас, за обедом? «Я же говорила, рано или поздно это случится, да и чего еще ждать от таких людей?» Что-то жгло его глаза. Слишком много работы, слишком много каждодневных предосторожностей. И все так шатко.
Он подошел к задвижной стеклянной двери, взглянул на задний двор. Где-то на севере, в опрятной маленькой квартирке, Сьюзен накрывала стол к обеду. Вот об этом ему и хотелось думать. Однако мысль о Сьюзен – так же, как счастье и негодование Константина, – непокорно порхнула по кухне, не пожелав осесть там, где гнездились подлинные его чувства. Душа Константина содрогалась лишь от горестных молитв – за Билли, за Мэри, за него самого. Избави нас от безымянных крушений, от крыс, пробегающих внутри стен.
Он вышел во двор, постоял немного, глядя вверх. Скоро стемнеет. Небо мельчало, утрачивало синюю глубину, опускалось на землю. Его рассекал след реактивного самолета, золотисто-розовый в умирающем свете. Дом Константина казался массивным и крепким, как боевой корабль. В окнах его отражалось небо и темные сучья соседских деревьев.
Если бы не дававший слишком большую тень клен Уилкинсонов, прекрасный можно было бы разбить на этом дворе огород. Вон там, на южном краю, – самое подходящее место. Константин с пустым стаканом в руке прошел туда и отмерил шагами небольших размеров квадрат, показавшийся ему самым многообещающим. Да, огород. Грядки фасоли, латук, нескладная красота подсолнечников. Прямо здесь. Переливающиеся, точно драгоценные камни, земляничины. Помидоры, большие и мясистые, как сердце мужчины. Константин опустил взгляд на траву, посреди которой стоял. Ступни его, укрытые дорогими белыми мокасинами, имели вид опрятный, преуспевающий. Золотые пряжки поблескивали на них. Не отрывая глаз от принадлежавшей ему земли, он поднял к губам пустой стакан.
Зои слышала все, что произошло на кухне. От нее ничто не ускользало. Теперь она видела из окна своей комнаты одиноко стоявшего, ставшего неожиданно маленьким отца. Зои сидела, куря косячок, смотрела, как на лужайке отца обступает ночь. И чувствовала, что весь их дом сокращается в размерах.
Она отложила косячок, прошла, миновав истекавшее из маминой комнаты живое безмолвие, по коридору. И, прорезав краски и тихий порядок кухни, вышла на задний двор, над которым кружили вечерние насекомые.
– Привет, папа, – сказала она.
Он обернулся, удивленный. Окинул ее взглядом. По лицу его Зои увидела, что она бледна и диковата, что она – самая странная из детей. Ее любили, однако она об этом не знала.
Она уходила куда-то. Каждый день говоря «прощайте».
– Зои, – произнес папа.
Она поняла: отец про нее и думать забыл.
– Aгa, – сказала она.
– Господи, Зои. Надо же. Это ты.
– Я знаю. Знаю, что это я. Я увидела тебя в окно.
– Я… – Папа приподнял руки и опустил их. – У тебя все в порядке? – спросил он.
– Конечно.
Они помолчали. Потом папа сказал:
– Я вот подумал, может, разбить здесь огород. На дворе.
– Мм?
– Правда, возни с ним не оберешься, – сказал он. – За огородом же нужно все время приглядывать. То жуки поналезут вредные. То сорняки. Слишком много солнца, слишком мало.
Зои пожала плечами.
– Мне бы понравилось, – сказала она. – Я бы хотела, чтобы у меня был огород.
– Мы могли бы много чего выращивать на нем, – сказал папа. – Кабачки, фасоль, помидоры.
– Помидоры я терпеть не могу.
– Ладно. Обойдемся без помидоров.
От мысли о помидорах ее передернуло. Папа нагнулся, покопал пальцами в траве. Зачерпнул горсть земли.
– Совсем неплохая почва, – сказал он, распрямляясь. – Глянь-ка. Видишь, какая темная?
Зои кивнула – Я бы еще цветы посадила, – сказала она. – Цветы здесь расти смогут?
Огород стал бы чем-то таким, к чему можно будет возвращаться. Огород запомнил бы ее.
– Конечно, – ответил папа. – Эта земля как будто для цветов и создана.
И он осторожно, словно некую хрупкую вещь, протянул ей катыш земли. Зои поднесла его к лицу, вдохнула густой, черный запах.
– Хорошая земля, – сказал папа.
Зои притворилась, будто не замечает поползшую по его щеке слезу. Просто не знала, что о ней сказать.
– Я бы его поливала, – сказала она. – Ухаживала за ним.
– Да, верно, – сказал он. – Я знаю, так все и было бы.
Он прикоснулся к ее волосам. Рука у него была большая, подрагивавшая. Зои держала в ладони землю, глядя, как белая рубашка отца ловит и удерживает последние отблески света.
– Я знаю, так все и было бы, – повторил он.
II. Преступное знание
1971
Небо над Кембриджем светилось арктической синевой, в которой уже начисто выгорели любые сантименты или хотя бы намеки на возможность простой доброты. И хотя стоял всего только полдень теплого октябрьского дня, Билли нисколько не удивился бы, начни в этой синеве проступать холодные звезды. Он лежал, глядя в небо, на мураве Двора. Инез, усевшаяся, чтобы не испачкать юбку, на своего Гегеля с Кьеркегором, демонстрировала присущую ей щебетливую напыщенность, всю мощь ее прямолинейной, проницательной критичности суждений.
– Билли, сколько изящества, подумать только, – говорила она. – Каждый, кто называет тебя Билли, желает, чтобы ты всю жизнь поступал как хороший мальчик.
Инез: хрупкое золотистое тело, буйная копна жестких черных волос. Круглое, ехидное личико, безучастно загадочное, как у совы. В маленьких круглых очках ее вспышки солнца перемежались отражениями сновавших вокруг людей.
– Это родители называли меня Билли, – сказал ей Билли. – А что предпочла бы ты?
– Вильям куда как лучше, – ответила она. – Или Вилли.
– Только не Вильям, – сказала Шарлотта. – Вильям. Брр.
Шарлотта, уроженка Среднего Запада: молочно-белая кожа, сильные, не знающие покоя руки. Они то и дело прикасались к чему-то – к ее волосам, к пуговицам ее дешевенького твидового жакета, к голому золотистому колену Инез.
– Хорошо, – согласилась Инез. – Вилли. Или Вилл. В официальных случаях.
– Вилл, пожалуй, сойдет, – сказал он. – В Вилли присутствует что-то слишком… Не знаю. Заносчивое. Жеманное. А с Виллом я, наверное, как-нибудь да сжился бы.
Инез и Шарлотта обменялись взглядами.
– Решено, – сказала Шарлотта, – мы нарекаем тебя Виллом. Младенец Билли скончался. Ты стал новым человеком, голубчик. Встань и яви себя миру.
– Вы же не можете просто взять и переменить мое имя, – сказал он.
– Можем. И уже переменили.
– Ладно. А ну-ка посмотрим. Инез, сим переименовываю тебя в сестру Агату из Модесто. Ты же, Шарлотта, будешь отныне носить имя Жа Жа.
Девушки опять обменялись взглядами. И покачали головами.
– У нас и без того имена правильные, – сказала Инез.
Шарлотта подобрала с травы упавший лист и разорвала его пополам, словно совершая обряд, подводящий итог и этому часу, и этому разговору. Даже в самых нервных ее жестах ощущалось некое духовное начало.
– Голубчик, мы делаем это для твоего же блага, – сказала она. – Не из каприза. Просто имя Билли ты уже перерос.
– Прекрасно, – ответил он. – Просто прекрасно. Вы называете меня Биллом. А я вас сестрой Агатой и Жа Жа.
– К нам эти имена не пристанут, – заверила его Шарлотта. – Вот увидишь.
– Я прожил как Билли восемнадцать лет, – сказал он. – Теперь уже поздно что-либо менять.
Но в глубине души он очень хотел получить новое имя. Просто почти не верил, что это возможно.
– А вот увидишь, – сказала Инез. Вокруг нее волновался Двор, поблескивали и скользили по воздуху листья. Здесь каждый куда-то спешил, каждый нес книги, продираясь, как сквозь туман, сквозь густевший свет осени. Билли верил, что если небеса существуют, то сейчас он находится в первом из бесконечной их череды и каждое новое будет потрясающим, странным и совершенным в смыслах, которые и вообразить-то невозможно. И в каждом из небес ты будешь кем-то новым.
– Это претенциозно, – сказал он. – Трогательная демонстрация самомнения.
– Не бери в голову, – посоветовала Шарлотта.
И он согласился попробовать.
Они жили, все трое, на верхнем этаже блекло-коричневого дома, стоявшего на Массачусетс-авеню. В дребезгливых окнах его колыхались постельные покрывала, украшенные «индийскими огурцами», на чопорном парадном крыльце раздраженно поблескивали серебряные колокольчики. Билли этот дом обожал. Он любил Шарлотту за ее ироничность, манерность и чуть приметное мужеподобие. Любил Инез за своевольное методичное неприятие здравого смысла. Это благодаря ей в доме не переводились амфетамин и «кислота». Благодаря ей через дом проходила процессия незнакомцев, по преимуществу тощих и склонных к созерцательности – одни внезапно обнаруживались в душе, другие сидели, перебирая гитарные струны, на крыльце, третьи, небритые и стеснительные, выходили по утрам к завтраку. Билли называл Инез с Шарлоттой Святыми Сестрами Вседозволенности. Он открыл им все свои секреты и уже начал придумывать новые.
Имя Вилл пристало к нему быстро, на что он поначалу почти и не смел надеяться. Друзья Билли с готовностью приняли его, поскольку едва ли не все на свете представлялось им покосившимся от старости и нуждавшимся в переименовании. Сначала имя Вилл стало его тайной привилегией, затем правом и, наконец, обратилось в объективный факт. Для друзей он не был больше человеком по имени Билли. Билли принадлежал прошлому, отмирающей эре автомобилей, невзгод и колониальной алчности, одиночества в преуспевающих семьях. Вилл обладал новой красотой: чистой кожей, острым и тонким лицом, обрамленным спадавшими на плечи волосами. Вилл был человеком сильным, невозмутимым, обладателем симметричного тела, длинных ног и косматого треугольника мягких волос на груди. Движения этого тела, укрытого армейской курткой и бесформенными штанами цвета хаки, отличались изяществом и легким налетом неуверенности. По временам, при определенном освещении, Билли и сам готов был поверить в то, что обратился в мужчину по имени Вилл. Впрочем, это быстро проходило, и он вновь становился собой, мальчиком по имени Билли, маленьким и глуповатым. Окружающие называли его Виллом, но в сновидениях и мыслях своих он оставался Билли, и никем иным, мальчишкой, который достаточно умен для того, чтобы прокладывать себе путь плутовством, и отлично сознает пределы возможного.
В теплый апрельский вечер, когда в воздухе пахло дождем, а люди, шедшие по Брэттл-стрит, несли в руках бумажные кульки с тюльпанами внутри, некий мужчина склонился к Билли и произнес:
– А знаете, у вас редкостная душа. Ничего, что я говорю вам об этом?
Билли, сидевший с романом Фолкнера и чашкой кофе за белым мраморным столиком, поднял взгляд, ощутив настороженную панику, – как если бы бестелесный голос обнародовал самое стыдное из его потаенных желаний. Мужчина стоял, слегка нависнув над столиком. Человек сорока без малого лет, со сложным, чем-то геологическим в устройстве лицевых костей, с прозрачными глазами. Он создавал впечатление существа до безумия огромного, хотя даже крупным никто его не назвал бы. В этот безветренный день волосы его были словно сметены назад.
– Ничего, – ответил Билли. Страх одолевал его, однако голос Билли звучал твердо и отчасти скучающе, как будто он уже привык к знакам внимания именно такого пошиба. Сказать, обуян ли этот мужчина безумием или вдохновением, Билли не взялся бы. На лице застыло выражение собачьей преданности. Одет же он был в белые расклешенные брюки, коричневую кожаную куртку, а на груди покачивался на ремешке знак инь и ян.
– Редкостная и древняя душа, – задумчиво произнес он. – Я просто обязан был остановиться и сказать вам об этом. Только напрасно вы пьете кофе, оно возбуждает тело, но убивает дух. Это из-за него вас окружает оранжевая, искристая аура.
Билли кивнул. Он понимал, что мужчина этот нелеп, а может быть, и опасен, но покидать кафе прямо сейчас ему не хотелось. Да и мужчина взирал на него с таким неприкрытым благоговением.
– Мне нравится оранжевый цвет, – сказал Билли и отпил кофе.
– Все правильно, молодость, – согласился мужчина. – Как ее ни прожигай, она продлится целую вечность. Я не виню вас, сам был таким. Меня зовут Коди.
– И вы всегда вот так заговариваете с незнакомыми людьми?
– Отнюдь не со всеми. Я увидел в вас нечто знакомое мне, так же как вижу сейчас источаемый вами свет. Оранжевый, но с наипрекраснейшей, чистой голубизны каймой. Представьте себе пламя газовой горелки.
– Я Вилл, – вызывающе произнес Билли и тут же показался себе человеком, назвавшимся выдуманным именем. А примирившись с этим, почувствовал, как по венам его разливается половодье новых возможностей.
– Прелестно, – сказал Коди. – Очаровательно, о да.
И он протянул Биллу руку, – не так, как все, но открытой ладонью вперед, – и Билли повторил этот жест одержавшего победу боксера. Ладонь Коди оказалась большой, сухой и не мозолистой.
– А вы… вы здешний? – спросил Билли.
– Я с Марса, дитя мое, – ответил Коди. Глаза его отсвечивали зеленью, на полуразрушенном временем невзрачном лице то проступала порывами, то исчезала нескладная древесная красота. Пожалуй, ему все же за сорок. – А вы студент? Из Хагвагда?
Билли кивнул. Он уже научился гордиться выпавшей ему привилегией и стесняться ее. При любом разговоре Билли норовил упомянуть о том, что происходит он отнюдь не из именитой, обеспеченной семьи, однако, когда это ему удавалось, ощущал себя лжецом. Разве не знал он любви и денег? Разве все напасти его не были на самом-то деле недугами привилегированности?
– Хагвагд, – повторил с удовольствием и пренебрежением Коди. – Новая поросль спасителей человечества. Что вы читаете?
Билли показал ему книжку: «Авессалом, Авессалом!» Коди кивнул.
– Самого великого старика, – сказал он. – А скажите мне, Вилл, что вы любите в этом мире?
– Как?
– Что вы любите?
Билли нервно улыбнулся, ощущая себя и желанным, и немного нелепым сразу. Он хотел, чтобы этот мужчина и дальше проявлял к нему интерес – не потому, что наслаждался им, но потому, что, если интерес увянет, если Коди уйдет, сочтя его пресным гарвардским юнцом, неуверенные надежды, которые питал Билли, угаснут в его душе. И сказать о нем с полной определенностью можно будет только одно: скучный он человек.
– Ну, я люблю Фолкнера, – ответил Билли, и уши его вспыхнули от благонравной скудости этого ответа. Чем большее желание очаровать Коди он испытывал, тем меньше тот ему нравился.
– Я говорю не о книгах, – сказал Коди. – Не о чем-то мертвом. Что вы любите в жизни, в ее живом, дышащем организме?
– Кофе, – беспечным тоном произнес Билли. – Распродажи в «Кей-Марте». А теперь, боюсь, мне пора.
Коди положил ладонь на руку Билли. Ногти у него были набухшие, ярко-розовые, коротко подстриженные.
– Не уходите так сразу, – сказал он. – Сначала пройдитесь со мной немного, всего минуту. Я кое-что почувствовал в вас. И мне необходимо выяснить, прав ли я.
– От вас так просто не отделаешься. – Билли сообщил это не Коди, а его ладони.
– Ну что вам стоит пройти со мной несколько кварталов? Все пребывает в движении, Вилл. Все вокруг нас пощелкивает, вращается, открывается и закрывается снова. Вы понимаете, о чем я говорю?
– Нет.
– О да, понимаете. Пойдемте.
Билли поколебался. А затем решил, что Вилл, человек храбрый, сумасбродный и не вполне реальный, пожалуй, сделал бы это. И, ощущая, как в душе его сплетаются бесшабашность и боязнь, Билли расплатился и вышел с Коди из кафе. На улице загорались фонари, бледно-лимонные на бледном вечернем небе.
– На самом деле вы же не любите распродажи в «Кей-Марте», – сказал Коди. – Вы просто слукавили.
– Ну, ведь и вопрос ваш был не лишен манерности.
– Слукавили-слукавили. Будьте поосторожнее, иначе фешенебельный университет, в коем вы обучаетесь, обратит вас в суемудрого лукавца и циника. Вы же не хотите стать настолько старым.
На ходу от Коди чуть попахивало древесной стружкой. Человеком он был плотным, несшим собственный ореол ароматов и металлических звуков: позвякиванья ключей в кармане и браслетов на запястьях. Билли нервничал, чувствовал себя немного униженным. И кое-что набухало в его паху. Он всегда знал, чего именно хочет, но не мог и вообразить, как эти желания воплощаются, и потому вел жизнь эстета, молодого адепта знания. Он был добрым другом, стипендиатом, скромным объектом вопросительных взглядов, наивным и словоохотливым, неуловимо романтичным, ничьим. Половую жизнь, довольно торопливую, он вел лишь с самим собой. И не позволял себе особенно увлекаться мечтаниями.
– Старым – хочу, – сказал он. – И в лукавстве ничего дурного не вижу.
– Чистый яд, – ответил Коди. – Острословие и лукавство вреднее для вас, чем тридцать чашек кофе. Забалтываясь, вы окружаете себя облаком статического электричества. Но скажите, Вилл. Как по-вашему, могли бы вы любить меня?
– Что?
– Мне кажется, что я мог бы любить вас. В течение часа. Может быть, дольше. Давайте обойдемся без обиняков. Я вижу в вас чистоту, к которой мне хочется прикоснуться.
– Как-как? – И Билли рассмеялся. Смех у него получился какой-то вихляющийся, сухой и скрипучий.
– Не притворяйтесь шокированным. Нет так нет, ответ за вами, но не делайте вид, будто я задал вопрос о том, что никогда не приходило вам в голову.
– Ну… – Билли опять усмехнулся, хоть делать это не собирался. – Просто я…
Они уже никуда не шли – стояли в середине квартала, огибаемые потоком прохожих. Впереди и справа виднелась пышечная, точно такая же имелась и в городе, в котором вырос Билли. Он смотрел на ее красочную вывеску, изображавшую поднос с разложенной по нему рядками аляповатой выпечкой. И думал о своей комнате, о книгах на ее полках.
– Я живу по ту сторону улицы, – сказал Коди. – Может быть, зайдете, выкурите со мной косячок?
Билли взглянул в поблескивающее, траченное жизнью лицо Коди и понял: этот вопрос содержит в себе и ответ; ему, Билли, не нужно искать таковой или обдумывать. От него требовалось только одно – не говорить «нет».
– Так где вы живете? – спросил он.
– Вон там, – ответил Коди. – Идите за мной.
Он шел с Коди по Брэттл-стрит, мимо привычных магазинов. Коди что-то говорил, Билли отвечал, но голова его была занята не разговором. Он думал об опасности и вседозволенности, о вздутии в своем паху. О том, не передумать ли ему, не уйти ли. Шарлотта похвалила бы его за проявление здравого смысла, Инез посмеялась бы над его трусостью. Мир переливался вокруг светом уличных фонарей, красками машин. Инез превозносила жизнь, полную риска. Шарлотта проповедовала благоразумие, необходимость тщательно взвешивать все приобретения и потери. А во что верил он сам, Билли сказать не мог. Залаяла собака. Он не знал, как надлежит поступать в ситуациях, подобных этой, и потому позволил Коди провести его по Стори-стрит к кирпичной, цвета овсянки стене многоквартирного дома.
Дом этот Билли знал – он знал все дома Гарвард-сквер – и, когда Коди открыл своим ключом дверь вестибюля, ощутил прилив раздражения. Коди уже напечатлел свою чуждость на беспредельности знакомых улиц. Теперь ее будет источать и этот дом.
– Квартира принадлежит моей знакомой, – сообщил Коди. – Она отправилась исполнять некую миссию, а я сижу здесь, демонов отпугиваю.
Билли опять рассмеялся – тихим, испуганным смехом. Совсем не таким ему хотелось бы смеяться. Ему хотелось быть невозмутимым. Храбрым, желанным и вольным.
– Не думайте, будто демонов не существует, – сказал Коди. – Демоны и ангелы – они борются за наши души. Этот мир – место куда более важное, чем заставляют нас верить торговые корпорации. Позвольте людям быть слишком серьезными, позвольте им слишком помногу думать – и они утратят все стимулы потребительства. И тогда – бабах! Сама идея шопинга вылетит в окно.
– Ладно, – сказал Билли. Он поднялся следом за Коди по двум лестничным маршам, прошел по безликому, как сон, коридору и переступил порог тяжелой коричневой двери.
Квартира была завешана декоративными тканями, на которых кишмя кишели цветы, индийские огурцы и массивные профили косящих глазом слонов. На стенах красовались полотнища туго натянутые, на потолках – волнистые. Сочившийся из окон вечерний свет поглощался слоями ткани, отчего квартира казалась мглистой и глубокой, точно пещера. В ней слабо попахивало благовониями. Коди зажег свечу, вторую, третью.
– Сколько здесь постельных покрывал, – сказал Билли. – Эта женщина явно питает глубокую веру в постельные покрывала.
– Присаживайтесь, – сказал Коди. – Я приготовлю чай.
Он ушел – надо думать, на кухню, Билли опустился на большую подушку. Но затем встал и подошел к окну. Фары машин на улице уже просто сияли. Зажигались неоновые вывески. Билли различил в квартире напротив синевато-серое мерцание телевизора, и его вдруг пронизала острая зависть. Живет же кто-то самой обыкновенной, ничем не примечательной жизнью. Сидит на софе, откупоривая бутылку пива, и смотрит семичасовой выпуск новостей. И Билли решил, что выпьет немного чаю, скажет Коди, что рад был с ним познакомиться, и уйдет. Вернется к привычному распорядку своей жизни, к простоте телесного существования.
Коди принес пару больших чашек и остановился, держа их, в свете свечей. Билли пришлось подойти к нему.
– Ваше здоровье, – сказал, подняв чашку вверх, Коди.
Чай попахивал чем-то горьким. Билли позволил парку овеять ему лицо, однако пить не стал.
– Корень репейника, – сказал Коди.
– Что?
– Это чай из корней репейника. Поначалу он вам не понравится, потому что вы прожили жизнь на сахаре. Выпейте, он замечательно отгоняет все пустые тревоги.
Билли осторожно поднес чашку к губам. Вкус у чая был, вообще говоря, преотвратный, такой же, как у воды, зачерпнутой из лесного бочага. Коди усмехнулся:
– Дайте ему честный шанс.
Он открыл стоявшую на деревянном столике шкатулку, вынул из нее пластиковый пакет, наполненный тусклой зеленовато-бурой массой, скрутил, с мастерством и сосредоточенностью пекаря, косяк. Шкатулку покрывала затейливая резьба, перламутровые инкрустации. Когда Коди закурил, лицо его, озаренное пламенем спички, показалось Билли росписью, проступившей на стене пещеры. Покрытое выщербинами, чрезмерно морщинистое лицо. Став неподвижным, оно утратило все, что в нем было красивого.
Он протянул косяк Билли. Билли наполнил легкие дымом, с благодарностью ощутив знакомое сладкое жжение. Когда же он вернул косяк Коди, тот ласково положил ладонь ему на грудь.
– Я чувствую ваше сердце, – сказал Коди. – Чего вы так боитесь, дитя мое?
– Я не боюсь, – ответил Билли. Он подождал, пока Коди затянется, отобрал у него косяк, снова наполнил легкие дымом.
– Ну, если бы вы и боялись, то, уверяю вас, беспричинно, – сказал Коди. – Здесь всего лишь любовь, мистер Вилл. То, что вы пытаетесь найти во всякий день вашей жизни. И это вас только украшает.
– Я думаю… – произнес Билли. – Знаете, я пойду.
И отдал косяк Коди.
– Так скоро?
– Да. Ну, я мог бы, конечно, сказать какую-нибудь глупость насчет того, что вспомнил о назначенной мной встрече, но на самом деле…
Билли надеялся, что такая его честность произведет приятное впечатление. Он хороший, отзывчивый мальчик, все еще не забывший о пределах дозволенного. И Коди, добрый, по-отечески относящийся к нему человек, полюбит его за все то, что он решил не делать. Воздух был полон теней и изменчивого света.
– Послушайте, правда же… – сказал он, и голос его показался ему далеким, словно им говорил другой мальчик в другой комнате. Билли смотрел, как Коди опускает косяк в пепельницу, как приближается к нему. Почувствовал, как ладони Коди ласково опускаются ему на плечи. Этот древесный запах. Этот легкий металлический звон. Билли хотел и не хотел.
– Все хорошо, дитя мое, – произнес Коди. – Вам не о чем тревожиться. Это доброта, только она, во всем.
Ладони его спустились с плеч, прошлись по спине, и внезапно Билли переступил какую-то черту. Что-то уже случилось, и даже если он отпрянет от Коди и убежит из этой квартиры, оно все равно останется случившимся. Он перешел на другую сторону и потому с великим облегчением позволил Коди расстегнуть его рубашку. И на краткий миг ощутил такой же покой и правильность происходящего, какой ощущает раздеваемый перед сном ребенок.
– Прелестно, – прошептал Коди. – У вас прелестное тело, мой мальчик, как это прекрасно – быть таким стройным и притягательным.
Билли позволил этому слову покружить немного в его сознании. Притягательный. Он коснулся самой верхней пуговицы на рубашке Коди и, ощутив стремительный наплыв радостного волнения, расстегнул ее. И увидел кусочек кожи Коди, темной, испещренной черными волосами. Он не мог поверить, что ему дозволенно было сделать это. Кровь стучала в висках Билли, какая-то часть его сознания словно воспарила и наблюдала за происходящим, охваченная ликованием и ужасом, а между тем пальцы его спускались вниз, расстегивая пуговицы Коди. Наконец рубашка распахнулась, и Билли увидел мягкие мышцы его груди, мохнатую припухлость живота. Билли раскачивало между брезгливым желанием и обжигающим, стенающим смущением.
– Пойдем, – сказал Коди. – Пойдем туда.
Он отвел Билли к покрытой подушками лежанке и там стянул с него рубашку, проделав это со спокойной, почти клинической уверенностью в своей правоте, как если бы он, Коди, был врачом, а рубашка наносила Билли некий непостижимый вред.
– Теперь ложитесь, – сказал Коди.
– Я…
– Чшш.
Коди приложил к губам толстый коричневый палец. Билли подчинился. От него требовалось только одно – не говорить «нет». Отсветы свечей пролетали по декоративным тканям, как легкий ветерок. Коди уже развязывал шнурки его ботинок. И Билли вдруг захотелось сказать хоть что-то. Его охватила внезапная уверенность в том, что если он не услышит сейчас свой голос, то потеряет себя. Исчезнет в нигде, стынущем за самой кромкой мира.
– Послушайте, Коди, – произнес он еле слышным в мглистом воздухе комнаты голосом. – Я не думаю, что мне хочется делать это, правда, я думаю, что мне лучше уйти.
– Вам не хочется уходить, – ответил Коди. – Это лишь слова, которые произносит ваш голос.
На Билли напал гнев. Он мог бы даже ударить Коди – ударить в сосредоточенное, морщинистое лицо, склонившееся над носком его ботинка, и вскочить, крича: «Не указывайте мне, чего я хочу».
Но он не шелохнулся. Гнев обжег его кожу и сразу же обратился во что-то иное, незнакомое. Негодование, желание, страх переплелись в нем так путано, что Билли уже не отличал одно от другого. Он лежал неподвижно, придавленный их совокупной тяжестью, а Коди, покряхтывая, снял с его ног башмаки и поставил их на пол. Билли, глядя, как они отставляются в сторону, подумал, коротко и без испуга, о смерти.
– Я… – начал он, но продолжать не стал. Настоятельная потребность говорить сменилась столь же настоятельной – молчать, затеряться среди подушек, тканей и стоящих в большом горшке павлиньих перьев, которые подмигивали ему в полумраке. Он обратился в часть этой комнаты, и теперь с ним могло произойти все что угодно. И все было бы правильным.
Ласково, но с прежней клинической уверенностью Коди расстегнул на брюках Билли ширинку и стянул их с него. Билли лежал, ровно дыша, в одних носках и трусах. Эрекция, которую он испытывал, все еще стесняла его, но как-то отвлеченно, им владело смущение и удовольствие, и Билли смотрел в потолок, на пересекающих ткань светло-зеленых слонов. Он стал частью комнаты. Произойти может все что угодно. Он видел свои штаны и рубашку, комком лежавшие на полу, и они представлялись ему одеждой какого-то другого человека, выдуманного им самим.