355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Каннингем » Избранные дни » Текст книги (страница 3)
Избранные дни
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:53

Текст книги "Избранные дни"


Автор книги: Майкл Каннингем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Кэтрин сказала:

– Рада снова тебя видеть.

Разговаривай как Лукас, умолял он себя. Не разговаривай как книга.

Он сказал:

– Мне тоже приятно тебя видеть. Я просто хотел, чтобы ты знала, что со мной все в порядке.

– Рада слышать.

– У тебя тоже все хорошо?

– Да, мой милый, все в порядке.

– Ты не забываешь об осторожности?

– Разумеется нет, Лукас.

– Кто-нибудь был с тобой, когда ты в темноте шла домой?

– На Бауэри меня провожала подруга, Кейт. Ей-богу, не беспокойся обо мне. У тебя и так забот хватает.

Лукас сказал:

– Моему голосу доступно и то, куда не досягнуть моим глазам.

– Подожди минутку, – сказала она. – У меня для тебя кое-что есть.

Она исчезла за дверью. Лукас коснулся медальона у себя на груди. У него все смешалось в голове. Что такое у нее для него есть? Чем бы это ни оказалось, он этого хотел. Очень хотел. Дожидаясь Кэтрин, он смотрел на козлиный череп. Он вошел в него, стал костью, скалившейся в темноте.

Кэтрин вернулась с тарелкой, накрытой салфеткой. Она сказала:

– Тут немного еды – тебе и твоим родителям.

Так вот что у нее для него было. Она вручила ему тарелку. Он молча принял ее.

С ним обошлись как с нищим попрошайкой.

Он сказал:

– Спасибо.

– Доброй ночи, мой милый.

– Доброй ночи.

Она ушла, затворив за собой дверь. Она больше не стала его целовать.

Некоторое время он постоял у двери с тарелкой в руках, так, будто бы он ее кому-то принес, а не сам получил в подарок. До него доносился неясный шум женских голосов, но он не мог разобрать, о чем они говорят. Поскольку ему не оставалось ничего другого, он пошел вниз, бережно неся перед собой тарелку. Она была нужна его отцу и матери. Она была нужна ему самому.

Старуха ждала на нижней площадке, чтобы выпустить его.

– Не напроказничал? – спросила она.

– Нет, мэм. Не напроказничал.

С тарелкой в руках Лукас вошел в дверь своего дома и начал подниматься по лестнице. Его одолевало ощущение, что что-то не так, что это досконально знакомое ему место (где несла газом лестница, с тусклыми лампочками и деловито шуршащими бумагой крысами) изменилось за сутки, сделалось копией себя самого, копией нечеткой – в отличие от абсолютно четкого дня, проведенного им на фабрике.

Гостиная по-прежнему оставалась самой собой. Отец, как и раньше, сидел в кресле у окна, пристроив рядом свою машину.

Лукас сказал:

– Добрый вечер, отец.

– Привет, – ответил отец.

Его работа заключалась в том, чтобы дышать и смотреть в окно. Он занимался ею уже больше года.

Лукас достал из буфета три тарелки и разложил по ним принесенную еду. Одну тарелку он поставил перед отцом и сказал:

– Твой ужин.

Отец кивнул, но продолжал смотреть в окно. Вторую тарелку Лукас понес матери в спальню.

Она лежала в постели – как сегодня утром, когда он уходил, и как вчера вечером. Дыхание ее, этот невесомый, чуть скребущий звук, наполняло темноту. Лукасу на мгновение показалось, что квартира похожа на фабрику, а родители – на машины, которые всегда остаются собой, всегда поджидают, пока Лукас придет, потом уйдет, потом снова придет.

Он сказал с порога:

– Мама, я принес тебе ужин.

– Спасибо, милый.

Он поставил тарелку на столик возле кровати. Сам сел на краешек матраса рядом с неясным контуром матери.

– Может, тебе порезать? – спросил он. – Может, я тебя покормлю?

– Ты такой хороший. Такой хороший мальчик Посмотри только, что с тобой сделалось.

– Мама, это всего лишь пыль. Она отмоется.

– Нет, милый. Я так не думаю.

Он отломил вилкой кусок картофелины и поднес ей ко рту.

– Поешь, – сказал он.

Она не реагировала. Повисло молчание. К удивлению Лукаса, ему от этого стало неловко.

– Может, тогда музыку послушаем?

– Давай, если хочешь.

Он взял с прикроватного столика музыкальную шкатулку, повернул рычажок. Шкатулка тихо запела:

 
Если б с мольбою к небу воззвать,
Бой за свободу переиграть,
Снова заставить сердца их стучать,
К жизни вернуть наших милых.[4]4
  Перевод Н. Зуевой.


[Закрыть]

 

– Не сердись на меня, – сказала мать.

– Я и не сержусь. Ты хорошо сегодня поспала?

– Как тут уснуть, когда твой брат так шумит?

– Как он шумит? – спросил Лукас.

– Он поет. Пусть кто-нибудь ему скажет, что голос у него совсем не такой ангельский, как он думает.

– Саймон поет тебе?

– Ага, но слов я никак не разберу.

– Поешь немножко, хорошо? Тебе надо есть.

– Как по-твоему, он не мог выучить какой-нибудь другой язык?

– Тебе все приснилось.

Он снова взял вилку, поднес кусок картофелины вплотную к ее губам. Она отвернулась.

– Он с колыбели такой. Все время то плачет, то поет, как раз когда вздремнуть вздумаешь.

– Мама, пожалуйста.

Она открыла рот, и он, как только мог бережно, положил в него еду. Мать сказала с набитым ртом:

– Прости меня.

– Ты жуй. Жуй и глотай.

– Если б узнать, что ему от меня нужно, он, может, и отстал бы.

Скоро он понял по ее дыханию, что она уснула. Он напряженно вслушивался, пытаясь уловить голос Саймона, но в комнате было тихо. Тут он с тревогой подумал, что мать может задохнуться, подавившись картошкой. Собравшись с духом – он понимал, что поступает неправильно, но что ему еще оставалось? – Лукас засунул пальцы ей в рот. Там было темно и сыро. У нее на языке он нащупал картошку, уже пережеванную. Он достал эту кашицу и положил себе в рот. Потом жадно доел остаток ее ужина, пошел в гостиную и там проглотил свой собственный. Отец так и не сдвинулся со своего места у окна. Съев и его порцию, Лукас отправился спать.

 
А теперь она кажется мне прекрасными нестрижеными волосами могил.
 
 
Кудрявые травы, я буду ласково гладить вас,
Может быть, вы растете из груди каких-нибудь юношей,
Может быть, если бы я знал их, я любил бы их,
Может быть, вы растете из старцев или из младенцев, только что оторванных от материнского лона,
Может быть, вы и есть материнское лоно.
 

На завтрак ничего не было, но отец все равно уселся за стол и ждал.

– Отец, ты сможешь купить еды себе с матерью, пока я буду на работе? – спросил Лукас.

Отец покивал. Из стоявшей в буфете жестянки Лукас достал последние десять центов. Три он взял себе на обед, оставшиеся семь положил на стол перед отцом. Он надеялся, что отец сможет сходить в лавку и купить чего-нибудь поесть. Он надеялся, что отец с этим справится.

Сегодня надо будет узнать, когда выдают жалованье. Он не сомневался, что Джек сам хотел ему об этом сказать, но был слишком занят распоряжениями по фабрике. Еще он решил спросить у Джека, что именно производили машины, куда шли его кожуха. Он не был уверен, что у него хватит решимости задать так много вопросов сразу.

Рабочий день подходил к концу. Выровнял, зажал, потянул, снова потянул, проверил. К вечеру Лукас начал различать неясный звук, слышавшийся, когда зубья машины впечатывались в пластину, тихий на фоне всегдашнего шума машины. Он попытался понять, то ли это был новый звук, то ли оттенок обычного лязга, который он расслышал, только привыкнув к многосложности машинного бытия. Он прислушался внимательнее. Да, так оно и есть: сквозь скрип, издаваемый металлом зубьев, вгрызавшихся в более мягкий металл пластин, пробиваясь сквозь дребезжание блоков и шуршание ремней, слышался еще один звук, тихий, чуть громче шепота. Лукас наклонился ближе к машине. Ему показалось, что шепот этот исходит из ее недр, из темного закутка под вращающимся колесом, как раз из того места, где зубья впечатываются в пластины.

Он склонился еще ближе. Новый звук был ему и слышен и неслышен.

Сзади подошел Том и спросил:

– Что-нибудь не так с твоей машиной?

Лукас распрямился. Он не думал, что Том вообще замечает его. Было странно почувствовать, что ты на виду.

– Нет, сэр, – ответил он.

Быстро, с показным усердием он приладил новую пластину.

Джека он не видел до самого конца рабочего дня, когда Джек подошел к нему, сказал: «Порядок», поговорил с Дэном и исчез в сводчатом цеху. Лукас пережил мгновенное смятение, похожее на бред, – ему представилось, что он снова попал во вчерашний день, только называется он не средой, а четвергом. В замешательстве он позабыл спросить у Джека, когда дают жалованье. Но твердо решил спросить об этом завтра.

Лукас вышел с фабрики и пошел домой. По дороге на Ривингтон-стрит ему попался сумасшедший, который все кричал о каком-то огненном дожде (или о вожде?). В сточной канаве лежала кость цвета слоновьего бивня с мослами по обоим концам, выдававшая себя за некую драгоценность.

Он, как и в тот раз, захотел пойти к Кэтрин, но вместо этого принудил себя идти прямо домой. Дома он застал мать стоящей посреди гостиной на ковре, за который она так сильно переплатила. На мгновение – только на одно мгновение – показалось, что она снова стала самой собой, что она приготовила ужин и поставила на огонь чайник.

Она стояла как вкопанная в своей ночной рубашке. Волосы рассыпались по плечам, а отдельные жидкие прядки в беспорядке торчали в разные стороны. Лукас никогда еще не видел ее такой – в гостиной с неприбранными волосами. Он молча застыл на пороге, не зная, что делать и что говорить. Заметил, что отец стоит у окна со своей дыхательной машиной и смотрит не на улицу, а в комнату. Заметил, что отец смущен и напуган.

– Мама? – позвал он.

Она уставилась на него. Глаза были будто не ее, а чьи-то чужие.

– Это Лукас, – сказал он. – Всего лишь Лукас.

Ее голос, когда она заговорила, был совсем тихим. Наверно, она боялась, что ее подслушают. Она сказала:

– Пусть он больше мне не поет.

Лукас беспомощно взглянул на отца, который по-прежнему стоял у окна, обратив взгляд в комнату и сосредоточенно всматриваясь в пустоту у себя перед лицом.

Мать неуверенно рассматривала лицо Лукаса. Казалось, она силится вспомнить его. И тут неожиданно, словно ее подтолкнули в спину, она качнулась вперед. Лукас подхватил ее и держал изо всех сил, неуклюже, под левую руку – с одной стороны, а за правое плечо – с другой. Он чувствовал тяжесть ее грудей. Они были как болтающиеся в кульке перезрелые сливы.

– Все в порядке, – сказал он ей. – Не волнуйся, все в порядке.

Он ловчее перехватил безвольное тело, правой рукой обнял ее за талию.

Она сказала:

– Я знаю, на каком языке ты теперь поешь.

– Иди в кровать. Пошли вместе.

– Так неправильно. Нехорошо.

– Помолчи.

– Мы делали все, что могли. Мы не знали, что из этого выйдет.

– Пошли давай.

Лукас крепче обхватил ее, дотянувшись до противоположной подмышки. С его помощью она неверными шагами добралась до спальни. Он усадил ее на кровать, затащил на матрас ее ноги и старательно уложил ее голову на подушку. Потом накрыл мать стеганым одеялом.

– Тебе будет лучше, если поспишь, – сказал он.

– Я не могу спать. Я не усну. Не дает покоя этот голос у меня в ушах.

– Тогда просто тихонько полежи. Ничего плохого не будет.

– Будет. Уже есть.

Он погладил ее сухой и горячий лоб. Уследить за временем в спальне было так же невозможно, как и на фабрике. Когда она затихла, уснув или не уснув, а просто затихнув, и дыхание ее стало ровным, он вышел.

Отец так и не двинулся с места. Лукас подошел к окну и встал рядом с отцом. Отец по-прежнему пялился в пустоту. Лукас обнаружил, что семь центов все так же лежат, нетронутые, на столе.

– Отец, ты хочешь есть? – спросил он.

Отец кивнул, подышал и кивнул снова.

Лукас стоял с отцом у окна. По улице прошел мусорщик, волоча за собой свой бак.

Мистер Кейн выкрикивал:

– Нигде и повсюду, где же та жемчуга нить?

– Я тебе чего-нибудь принесу, – сказал Лукас.

Он взял монетки и отыскал на улице мужчину, продававшего капусту по три цента за кочан, и женщину, после некоторых препирательств уступившую ему за четыре цента куриное яйцо. Ему почудился добрый знак в том, что мать вспоминала о курах, а ему удалось купить яйцо.

Он сварил яйцо и капусту, поставил тарелку перед отцом. Вдруг на него нахлынуло желание схватить отца за голову и с силой постучать ею о край стола, как на фабрике стучал о свою машину Дэн, награждая ее ударами гаечного ключа всякий раз, когда она грозила застопориться. Лукас подумал, что если под правильным углом и верно рассчитав силу вдарить головой отца о деревянную поверхность, он очухается. Что это будет не жестокостью, а доброй услугой. Принесет исцеление. Он положил руку на гладкий затылок отца, но только погладил его. Отец ел очень шумно, к обычному чавканью примешивались тихие стоны, как будто прием пищи причиняет ему боль. Он поднес ко рту ложку с капустой. С ложки свисала бледно-зеленая капустная полоска. Он чавкнул и со стоном проглотил капусту. Сделал вдох и продолжил есть. Лукас подумал: четыре поперек и шесть вдоль.

 
Эта трава так темна, она не могла взрасти из седых материнских голов,
Она темнее, чем бесцветные бороды старцев,
Она темна и не могла возникнуть из бледно-розовых уст.
 
 
О, я вдруг увидал: это все языки, и эта трава говорит,
Значит, не зря вырастает она из человеческих уст.
 

Лукас дочитал отрывок Он потушил лампу, но заснуть не мог – без сна лежал в своей комнате. Четыре стены. Потолок в черных треугольниках отвалившейся штукатурки и бурым подтеком в форме хризантемы. В одной из стен колышки, на которых висела одежда, его и Саймона.

Он встал и подошел к окну. У Эмили горел свет. Эмили ленивая и подлая, по словам Кэтрин. За ней часто приходится переделывать швы, а благодарности за это от нее не дождешься.

И все равно Саймон ходил к ней. Лукас один об этом знал. Однажды месяц или около того назад он выглянул в окно и увидел Саймона с Эмили, которая не опустила занавесок. Поначалу ему показалось, что такого просто не может быть. Саймон сказал Лукасу, что пошел выпить пинту пива. Он был помолвлен с Кэтрин. Как он мог оказаться в комнате у Эмили? У Лукаса мелькнула мысль, что это другой Саймон, призрак Саймона, который преследует Эмили за то, что она ленивая и подлая, за то, что плохо шьет. Он видел, как Эмили, стоя возле другого Саймона, расстегивает корсаж. Он видел, как оттуда вывалились ее груди, огромные и дряблые, с сосками цвета пожухлой сирени. Он видел, как Саймон потянулся к ней.

Тут Эмили подошла к окну задернуть занавеску и увидела, что Лукас за ней наблюдает. Они так и смотрели друг на друга через пространство двора-колодца. Она кивнула ему. И похабно улыбнулась. После чего занавесила окно.

В ту ночь Лукасу хотелось, чтобы Саймон умер. Нет, не умер. А был бы наказан. Призван к ответу. Лукас воображал себе, как он утешает Кэтрин. Он не спрашивал о том, что произошло с Саймоном. И не собирался спрашивать.

Он стоял теперь у окна. Эмили там, за своими занавесками, была по-прежнему живой, по-прежнему жирной и похабной, по-прежнему уплетающей рахат-лукум из жестянки. Лукас задумался, почему он желал зла Саймону, а не Эмили, которая была гораздо виноватее, которая наверняка заманила Саймона какой-то хитрой уловкой. Теперь Лукас изо всех сил старался пожелать ей добра или, на худой конец, не призывать на ее голову несчастий. Он еще немного постоял у окна, желая ей долгой и безмятежной жизни.

Утром ему нечего было дать отцу на завтрак Отец сидел за столом и ждал. Лукас не заговаривал с ним о еде. Поцеловав отца в лоб, он прошел в спальню проверить, как провела ночь мать.

Она сидела в постели с музыкальной шкатулкой на коленях.

– Доброе утро, мама, – сказал Лукас.

– Ах, Саймон, – сказала она. – Мы так виноваты.

– Мама, это Лукас. Всего лишь Лукас.

– Я разговаривала с твоим братом, дорогой. Он в ящике.

Лукас решил было, что она имеет в виду ящик, зарытый на том берегу реки, но тут она с тоской взглянула на шкатулку у себя на коленях. Она имела в виду музыкальную шкатулку.

Он сказал:

– Там Саймона нет.

Она взяла шкатулку обеими руками и протянула ее Лукасу.

– Сам послушай, – сказала она. – Послушай, что он говорит.

– Ты ее не завела.

– Послушай, – повторила она.

Лукас повернул рычажок. Из маленькой музыкальной шкатулки послышалась мелодия – «О, не шепчи его имя».

– Вот он, – сказала мать. – Теперь-то ты его слышишь?

– Это только музыка, мама.

– Ах, дитя мое, откуда же тебе знать?

Лукас едва не падал от усталости, которая навалилась на него, как лихорадка. Ему хотелось одного – спать. Музыкальная шкатулка, наигрывающая свою нехитрую мелодию, казалась ему невыносимо тяжелой. Он подумал, что сейчас рухнет на пол, свернется, как собака, и мгновенно уснет так, что никто и ничто не сможет его разбудить.

Музыкальная шкатулка была куплена из-за него, потому что он так сильно хотел лошадку на колесиках. Глядя на лошадку, он забывал обо всем на свете. Лошадка была белая. Интересно, где она сейчас? Из витрины «Нидермайера» она исчезла давным-давно. Своими круглыми черными глазами она смотрела прямо перед собой. На морде у нее застыло выражение величавой степенности. Колесики были красные. Он любовался ею каждый день, пока однажды, когда они с матерью проходили мимо «Нидермайера», страсть к лошадке не охватила его с той же силой, что и страсть к книге, и он не разрыдался, как влюбленный. Мать нежно обняла его за плечи, крепко прижала к себе. Они стояли вместе, как могли бы стоять на железнодорожной платформе, глядя, как локомотив уносит прочь пассажиров. Мать терпеливо стояла рядом с Лукасом, держала его за плечи, а он горько оплакивал лошадку. На следующий день она пошла и купила ему музыкальную шкатулку, допустив расточительность, которая, как сказал отец, их доконает. Мать в ответ язвительно рассмеялась, назвала отца скупердяем и трусом, заявила, что им в доме нужна музыка, что они заслужили право время от времени порадовать себя и что музыкальная шкатулка, сколько бы она ни стоила, еще не конец света. Потом отец превратился в кожаную заготовку, Саймона забрала машина, а мать затворилась в спальне.

Лукас сказал:

– Мама, это только музыка.

– Я понимаю, что он мне сейчас говорит. Я понимаю язык, на котором он говорит.

– Тебе надо еще поспать, – сказал ей Лукас. – Я пока отнесу шкатулку в гостиную.

– Он совершенно один на чужбине.

– Мне нужно идти. А то на работу опоздаю.

– Мы привезли его сюда из Дингла.[5]5
  Дингл – городок в Ирландии, графство Керри.


[Закрыть]
Самое правильное будет отправиться нам туда, где он сейчас.

– До свидания, мама. Я пошел.

– Прощай.

– Прощай.

Он вышел из спальни и поставил музыкальную шкатулку на стол в гостиной, за которым все еще сидел отец, дожидаясь завтрака.

– До свидания, отец, – сказал он.

Отец кивнул. Он стал бесконечно терпеливым. В привычное время он усаживался за стол и ел, если ему что-нибудь давали, или не ел, если еды не было.

На фабрике Лукасу с большим трудом удавалось сосредоточиться на работе. Его мысли рвались вдаль. Он выравнивал пластину, тянул рычаг, потом проверял отпечатки, но сам не помнил, как это получалось. Это было опасно – давать машине такой удобный шанс, но он ничего не мог с собой поделать. Думать только о работе – выровнял, зажал, потянул, снова потянул, проверил – было так же трудно, как не уснуть, когда одолевает сон. Рассеянность окутывала его сонным маревом.

Чтобы собраться, он направил мысли на доносящийся из машины шепот. Он внимательно прислушивался. Возможно, это был скрип несмазанных подшипников, но все-таки больше он походил на голос, негромкий голосок, однако слов было не разобрать. У этого звука был ритм человеческой речи, повышения и понижения тона казались намеренными, а не случайными, интонация, в которой звучали нетерпеливые нотки, была скорее человеческой, нежели механической, как если бы звук производило нечто, изо всех сил пытающееся быть услышанным. Лукас хорошо знал, каково это – говорить на языке, который никто не понимает.

Он отправил в машину еще одну пластину, и еще, и еще.

Природа льющейся из машины песни стала проясняться только после обеда. Песня была не на человеческом языке, не на языке, который мог бы разобрать Лукас, но постепенно, с течением времени, она делались понятной, хотя слова и оставались неясными.

Это был голос Саймона.

Возможно ли такое? Лукас прислушался внимательнее. У Саймона голос был громким и низким. Пел он плохо, но смело, немилосердно фальшивя и пуская петуха, как человек, которому дела нет до красоты звучания, а важно только, чтобы его песня взвивалась к небесам. Из машины и доносился голос Саймона в механической обработке. В нем звучала та же беспечная, беспардонная фальшивость.

Песня была знакомой. Лукас уже слышал ее, время и место, где это было, маячили где-то в отдаленных уголках его памяти. Это была песня печали и неизбывной тоски, грустная песня, полная одиночества и слабой, как ниточка, надежды. Это была одна из старинных баллад. Саймон знал их сотни.

Саймон был заперт в машине. Это открытие поразило Лукаса. Саймон не в раю, не в подушке, не в траве, не в медальоне. Его призрак застрял в механизме машины; машина удерживала его, вцепившись в него зубами, как вцепляется собака в пальто, из которого уже выскользнул хозяин. Плоть Саймона была искорежена и извергнута, но незримая его часть осталась здесь, пойманная среди шестерен и зубьев.

Лукас молча стоял у поющего колеса. Потом, поскольку нельзя было прерывать работу, загрузил в машину новую пластину. Он выровнял, зажал, потянул, снова потянул, проверил. Все следующие часы он про себя пел с Саймоном дуэтом, точно попадая в мелодию.

В конце рабочего дня пришел Джек и сказал:

– Порядок.

Лукасу отчаянно хотелось спросить, известно ли ему о мертвых, заключенных в машинах, но он боялся не выговорить такой сложный вопрос, во всяком случае – прямо сейчас. Вместо этого он спросил:

– Извините, сэр, а когда нам заплатят?

Он счел, что правильнее будет сказать «нам», а не «мне».

– Сегодня, – ответил Джек. – Как закончишь, зайди в контору.

Лукас едва верил собственным ушам. Ему казалось, что плату он получит благодаря своему вопросу, а если бы так и не собрался с духом и не спросил, то все работал бы и работал задарма и никто бы об этом не вспомнил. Он проговорил: «Спасибо, сэр», но Джек уже отошел от него сказать «порядок» Дэну. Для новых вопросов у Лукаса не оставалось времени. Но и так ему было приятно сознавать, что вечером будут деньги. А завтра он задаст Джеку другой вопрос, посложнее.

Лукас выключил свою машину. Он пожелал Саймону спокойной ночи и вместе со всеми пошел получать деньги у людей в клетках. С деньгами в кармане он отправился домой.

Дома все было по-прежнему. Отец сидел в своем кресле, мать спала или не спала за закрытой дверью. Лукас сказал отцу:

– У меня есть деньги. Я могу купить нормальный ужин. Чего бы ты хотел?

– Спроси у матери, – ответил отец.

Это был ответ из прежних времен, когда мать еще была самой собой.

Лукас сказал:

– Ну тогда я сам посмотрю.

Отец согласно кивнул. Лукас наклонился и поцеловал его.

И тут он услышал ее. Ту же песню – монотонную, завораживающую, песню о любви и печали.

Она лилась из отцовской дыхательной машины.

Лукас поднес ухо ближе к ее раструбу. Да, она звучала, тише тихого, не слышная тому, кто не стремился ее услышать. Это была та же самая песня, исполняемая в точно такой же манере, но голос был нежнее и с хрипотцой, больше похожий на женский. Она зарождалась, подумал он, в небольшом пузыре внизу машины, поднималась по трубке и лилась из рогового раструба, который отец держал во рту.

Это была песня, которую Лукас слышал на фабрике. Она была тише и с присвистом, ее было труднее расслышать, но это была та же песня, исполняемая тем же самым голосом.

Таким образом, он понял: Саймон не заперт в машине на фабрике – он отошел в мир машин. Машины стали его дверьми, окнами, в которые он шептал. Он пел живым устами машин. Всякий раз, когда отец прикладывался губами к своей машине, она наполняла его песней Саймона.

Теперь Лукас понимал, что мать не грезит наяву и не тронулась умом – просто она слышала песню отчетливее, чем другие. Саймон хотел, чтобы родные были с ним вместе. Он был один на чужбине. Разве это не машина Саймона ухватила его за рукав, когда он отвлекся? Разве не пыталась она перетащить его из этого мира в тот, другой?

Мертвые возвращаются через машины. И пением соблазняют людей, как русалки поют на дне морском, соблазняя моряков.

Он подумал о Кэтрин.

Она может стать главной добычей. Она была нареченной невестой Саймона; он может захотеть жениться на ней в своем новом мире, не сумев сделать этого в старом. Он пел для нее, он искал ее в надежде, что она отправится к нему, как люди отправлялись из Ирландии в Нью-Йорк.

Лукас выбежал из квартиры, бегом спустился по лестнице. Надо было предупредить ее. Надо было объяснить, что за угроза над ней нависла.

У подъезда Кэтрин он остановился. Сердце колотилось и трепетало. Надо было постучаться, упросить крошечную женщину пустить его подняться к Кэтрин. Но он знал – знал твердо, – что она не сразу поверит тому, что он ей скажет. Он понимал, насколько необычна его весть, и понимал, что из всех возможных вестников меньше всего доверия внушает именно он, болезненный и странный, который, когда на него находит, может разговаривать только как книга.

Он все не мог решиться. Ему невыносимо было представить, как он придет к Кэтрин, расскажет ей все, что знает, а она будет всего лишь добродушно сдержанной к нему. Если она вздумает обращаться с ним как с несчастным помешанным мальчишкой, если снова даст еды для родителей, его охватит такой острый стыд, от которого уже не оправиться.

Он стоял на крыльце, мучась от нерешительности, когда ему пришло в голову, что надо бы ей чего-нибудь принести. Нельзя было являться к ее дверям так – с пустыми руками и в глубоком отчаянии. Он мог прийти к ней с дарами. Мог бы сказать: «У меня есть для тебя подарок». Мог бы вручить ей что-нибудь изумительно редкостное. И тут, как только она ахнет над подарком, раскрыть истинную цель своего появления.

Он не мог отнести ей музыкальную шкатулку – особенно теперь, когда оказалось, что та – окно в мир мертвых. Он не мог отдать ей и книгу – она была не его. А кроме книги и музыкальной шкатулки все, чем обладал он, чем обладала его семья, было убогим и скучным.

Впрочем, у него были деньги. Он мог что-нибудь купить.

Но все магазины уже закрылись. Он пошел по Пятой улице, мимо темных витрин, которые, даже когда магазины работали, не предложили бы ничего подходящего в качестве подарка. За стеклом этих витрин были мясо и хлеб, всякая бакалея, мастерская сапожника. Проходя мимо магазинов, Лукас отмечал про себя все их дремлющее изобилие, все эти мясные туши и сапоги. Сквозь собственное неясное отражение он смотрел в витрины на красно-белые окорока, висевшие на фоне кафельной плитки, на полки с безликой обувью, на бутылки, на которых мужчина с усами и в очках полнился благодарностью содержащемуся в этих бутылках живительному напитку, снова и снова один и тот же мужчина все с тем же благодарным выражением на лице.

Лукас пошел на Бродвей. Там еще что-то могло работать.

Бродвей – словно игрушка ребенка-великана. Он мог бы послужить даром султану, увенчанному тюрбаном победителю, который отверг все прочие подношения, которому не в радость целые чащи, полные поющих механических соловьев, который зевает, глядя на золотые туфли, танцующие сами по себе.

Но на Бродвее магазины тоже были закрыты. В этот час открытыми оставались только кафе, пивные и вестибюли гостиниц. Пройдя по Бродвею до самой Принс-стрит, он заметил на углу мальчишку, который что-то предлагал прохожим. Мальчишка был постарше Лукаса и одет в лохмотья. На нем были подвязанные веревкой короткие брюки раза в полтора большего, чем нужно, размера. На голову он натянул бесформенную фетровую шляпу цвета крысиной шкурки. Единственная прядь сальных рыжих волос выбивалась из-под нее, как секрет, который не удалось утаить.

В руке у мальчишки была маленькая белая миска. Он протягивал ее прохожим, но они не обращали на него внимания. Просил ли он подаяния? Нет, скорее пытался продать ее.

Лукас остановился возле оборванца, который, конечно же, украл миску и теперь, естественно, хотел ее продать. Миска была сначала его добычей, а потом сделалась обузой. Вещь попроще легче было бы продать, даже репа в этом случае и то оказалась бы полезней. Людям по соседству с мальчишкой миска была не нужна, а те, кто шел по Бродвею, может, и не прочь были ее купить, но не стали бы связываться с таким продавцом. Он тянул руки к прохожим, предлагая им миску, с усталой безнадежностью, с какой священник предлагает прихожанам чашу со святым причастием. Лукас подумал, что мальчишка торчит здесь уже давно, что сначала он громко выкрикивал цену, но по прошествии часов скатился к нынешнему немому смирению.

Лукас подошел к мальчишке, внимательнее рассмотрел миску. Мальчишка спрятал от него свою добычу, прижал ее к груди. Но Лукасу все равно было хорошо ее видно. Это была миска белого фарфора, неразбитая, с бледно-голубыми фигурками по ободку.

– Сколько? – спросил Лукас.

Мальчишка настороженно покосился на него. Он, понятное дело, ожидал какого-нибудь подвоха.

Чтобы успокоить его, Лукас сказал:

– Мне она для сестры нужна. Сколько стоит?

Взгляд у мальчишки был острый и жадный, как у кошки.

– Один доллар, – сказал он.

В кармане у Лукаса лежали доллар и три цента. Ему на секунду показалось, что мальчишка каким-то образом знает об этом, что он и не мальчишка вовсе, а эльф, который бродит по Бродвею со своим сокровищем и с каждого встречного требует в уплату за него все, что у того есть.

– Слишком дорого, – сказал Лукас.

Мальчишка поджал губы. Миска стоила дороже доллара, он мог бы получить за нее целый доллар, если бы подольше постоял на улице, но он устал, проголодался и хотел домой. Лукас ощутил даже подобие сочувствия к мальчишке, который был хитер и пронырлив, который был вором, но при этом хотел, как всякий нормальный человек, разделаться с работой, вернуться домой и отдохнуть.

– Отдам за семьдесят пять центов, – сказал мальчишка.

– Все равно много.

Мальчишка выдвинул вперед челюсть. Лукас знал: больше он не уступит. Он был вором, но обладал определенной гордостью; внутри у него было свое собственное королевство, и он не позволит ни толики от него отнять.

– Больше не уступлю. Бери или проваливай, – сказал он.

Сочувствие мешалось в Лукасе с гневом. Он понимал, как много значат для мальчишки эти семьдесят пять центов. Но ведь миска ему не стоила ни гроша. Он мог просто отдать ее Лукасу, которому она была нужна, и от этого не стал бы беднее. В какой-то миг Лукас почувствовал, как переворачивается этот непостижимый мир, в котором миска, которая не стоит ничего, которую он сам мог бы украсть (хотя он никогда не воровал – был слишком боязливым для этого), теперь обойдется ему в почти весь его недельный заработок.

Он огляделся по сторонам, будто в надежде обнаружить где-то позади или впереди себя другую миску или что-нибудь получше. Но ничего не обнаружил. Проброди он здесь хоть весь вечер, все равно не купил бы ничего, кроме жидкого пучка лука-порея или полбутылки пива.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю