355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матиас Энар » Вверх по Ориноко » Текст книги (страница 7)
Вверх по Ориноко
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:22

Текст книги "Вверх по Ориноко"


Автор книги: Матиас Энар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Глава 23

Я проводил ее до дома: а домой-то мне и не хочется, сказала она, глядя на меня, и сердце у меня сразу куда-то ухнуло, но я ее просто неправильно понял – причиной опять был Юрий, она не хотела оставаться с ним наедине. Глаза у нее наполнились слезами, и я, конечно, не знал почему; откуда мне было знать, что с ней творится, что вообще между ними происходит, что ее ждет наверху. Хочешь, еще немного пройдемся, предложил я. Лучше поднимись, пожалуйста, со мной. Я не знаю, в каком он там состоянии.

Она попросила Юрия зайти к ней после больницы, а было уже поздно, почти полночь, так что наверняка он был наверху; я задумался, прежде чем ответить, домой меня не тянуло, дома сейчас никого, погода стоит теплая, ночь великолепная, я немножко выпил, с Жоаной мне хорошо, и я решил подняться.

Юрий лежал на диване с сигаретой в руке и смотрел в потолок. Он и слова нам не сказал, услышав, как мы вошли. Витал неведомо где. Я что-то произнес, что – сейчас не помню, он ничего не ответил. Я внимательно посмотрел на него, мне показалось, что он, может быть, даже плакал, трудно сказать, но глаза у него запали, и он был ужасно бледным.

Жоана сразу засуетилась, принялась что-то прибирать, расставлять по местам – книги, какие-то вещички в своей небольшой комнатке, захлопотала на кухне, а я сел рядом с Юрием, который по-прежнему смотрел в потолок.

– Что-то не ладится? – спросил я.

– А ты поставь себя на мое место, – отозвался он.

Я не ждал, что он мне ответит, и удивился – ответу и его нелепости. Больше спрашивать мне не захотелось. Сейчас, мне кажется, я наконец понял, в чем дело; после долгих споров и разговоров с Одой, после мучительных размышлений я, отгоревав и сняв траур, похоже, начал приближаться к истине: да, такое возможно, человек может помрачить себе разум, он способен, не теряя рассудка, впасть в безумие; не умея найти ответ на сжигающие его вопросы, он может просто отдаться страданию.

Юрий на секунду крепко зажмурился, будто едкий дым попал ему в глаза.

– Пошли, Игнасио, нам пора, – сказал он совершенно неожиданно.

Встал с дивана и, больше ничего не прибавив, направился к двери. Жоана стояла на пороге кухни и смотрела на нас, он на нее и не взглянул.

Зачем он дожидался ее, если хотел уйти, подумал я. Или он ждал меня, поди догадайся.

Мне-то совсем не хотелось уходить, но я конечно же тоже вышел вслед за ним, а он как обычно помчался вниз через две ступеньки; я спускался медленно, чувствуя на душе тяжесть, дружба наша умерла, сказать мне ему было нечего, а слушать его я больше не хотел, я прекрасно знал, что он скажет, начнет с того, что будет винить всех вокруг, и ее тоже, потом опять заговорит о себе, начнет поносить, судить и жалеть себя, казниться, горевать о незадавшейся судьбе и будет ходить и ходить по этому порочному кругу, не в силах вырваться за его пределы; Юрий расшибался всегда об один и тот же камень: шарил вокруг себя, как слепец, в напрасных поисках смысла и цели, но, если жизнь или смерть совали ему эти смысл и цель прямо в руки, он отшвыривал их, объявлял абсурдом и продолжал искать, все дальше, все глубже, ожидая озарения и просветления, и снова напрасно, потому что не верил и в озарения тоже, а вертел по собственному почину свое колесо, как белка, в полной темноте и безнадежности, отвергая здравый смысл, ничего не находя в проглоченных наспех книгах, вот что я думал о Юрии, и если не знал всех привходящих обстоятельств, то прекрасно видел болезнь, от которой он не желал выздоравливать, и вот, спускаясь вслед за ним по лестнице, я мучился вопросом: почему с такой готовностью оставил Жоану и потащился вслед за ним? И тут мне на миг показалось, что все случившееся, все, что происходило с нами до этой минуты, делалось по его указке, он поставил этот спектакль и заказал музыку, он, слепец, надумавший стать хореографом.

Уже на улице, по дороге домой (он жил на Батиньоль, а я на площади Перейр, мы шли в одну сторону), он, как часто бывало, заговорил о больнице, о сердечных клапанах, которые предстояло завтра оперировать, аневризме аорты, температуре, возрасте, смертности, загрязненности, о ночи, звездах, жаре. Ни единым словом он не обмолвился о Жоане, своем поведении, лежании на диване, нашем бегстве, он спокойно беседовал со мной, а я пытался понять, почему мы ушли от нее, с какой целью, какой был в этом смысл и почему я иду с ним, зачем его слушаю; завтра я снова вернусь в больницу, думал я, к своим больным старичкам, завтра в десять у меня тоже сложная операция, да и потом дел будет невпроворот, и мне туда совсем не хочется раньше завтрашнего дня, на такси я был бы уже дома, за каким дьяволом я за ним потащился, мы пешком дошли до площади Клиши, вокруг автобуса толкались туристы, высаживались или, наоборот, садились, спешили в «Мулен Руж» или только что оттуда вышли; я пятнадцать лет живу в Париже и ни разу не был в «Мулен Руж», странно, что я сейчас об этом подумал: за пятнадцать лет ни разу не был ни в «Лидо», ни в «Мулен Руж», для меня эти парижские достопримечательности находятся вовсе не в Париже, а в другом, параллельном мире, и тут я вдруг понял, что мир, где живет и мучается Юрий, для меня точно так же недосягаем и недостижим, я вижу Юрия, слышу, что он говорит, но мне до него не дотянуться, как ему не дотянуться до меня, он нас не видит, он может только руками в перчатках разбирать и собирать тела, но ничего этим не достигает, не сдвигается с места, машет руками, перебирает ногами, все впустую, он ищет какую-то особую материю и поэтому всегда один, всегда в хищной темноте безнадежности, по ту сторону стеклянной стены, прозрачной, но непреодолимой, вот почему, шагая рядом со мной, он один, окончательно, неизбывно один, и мне вспомнилось стихотворение Тагора, Юрий продолжал говорить о сердечных желудочках, восстановлении кровотока, «я пью поцелуями красоту, сказал Тагор, красота ускользает, и я умираю».

Юрий хотел поговорить со мной, я чувствовал, догадывался, что он увел меня, собираясь поговорить о Жоане и о том, что мучило его все последние дни, но не смог преодолеть гордыню, стекло оказалось слишком толстым, он мог о него только колотиться, «не может тело взять сокровище души».

Мы миновали площадь, и я понял, что он ничего мне так и не скажет, медицинский поток иссяк, мы шли молча, он, наверное, пытался, искал, как же мне сказать то, о чем я и так догадывался, но не мог, у него не получалось, а хотел он мне сказать, что он, призрачный, несуществующий Юрий, разрушающий своим небытием и ее, и себя, принял решение; ничего у него не выйдет, подумал я и на бульваре Батиньоль вежливо попрощался с ним, остановив такси.

Вконец потерявшись, он смотрел, как я сажусь в машину, едва слышно пробормотав: «Пока».

Глава 24

В каюте, сотрясаемой грозой, озаряемой вспышками молний, в тесных объятиях призраков, перекатываясь туда и сюда из-за бортовой качки, она мучилась головной болью и приступами тошноты. В какой-то книге она читала, что нет на свете ничего страшнее морской болезни; даже моряки сходят от нее с ума и прыгают в воду, лишь бы избавиться от мучений; водяные брызги, обдавая иллюминатор, намочили постель, и у нее мелькнуло ощущение, что она в Атлантическом океане, плывет на каравелле, перевозящей рабов; когда каравелла причалит к берегу, когда она выйдет из тьмы трюма, какой святой протянет ей руку помощи – сам святой Петр или святой Христофор, на плечах переносящий страждущих через реки, а может, Гермес, покровитель беглецов и провожатый теней в царство мертвых, попирающий ногами змей, или они все втроем – у причала будут стоять смиренный чернокожий носильщик, добродушный странник-великан и лукавый, не внушающий доверия капитан с безупречными манерами; а может, придут святой Марк, святой Георгий и святой Николай – аристократ, воин и купец; легенда гласит, что они умиротворили разбушевавшиеся волны, усмирили грозу, встав втроем на песчаном берегу перед свирепыми валами под черным небом, они справились с бурей и ее демонами, которые грозили утопить город; кто из них придет ее встретить, когда ее, как других рабов, осенит ослепительное сияние Нового Света, кто принесет в дар оставленных в прошлом языческим богам ребенка, которого она ждет; она не забудет исчезнувшее, вырастит его в почтении к бывшему, прочитает ему жития всех этих добрых святых, расскажет, что с ними случалось, да, я расскажу тебе, у меня болит голова, меня тошнит в трюме этого парохода, но я говорю с тобой, догадываясь, что ты уже есть во мне, надеясь, что ты уже есть, желая, чтобы ты во мне был; разве будущее может стать дорогой в прошлое, но ты нить, которая привязывает меня к прошлому, хотя тебе только предстоит родиться, и я знаю, у меня предчувствие, что ты лишь мое воображение (на самом деле желание порой превозмогает телесность и берет над ней верх), женщины обычно знают это, и я тоже знаю, что ты – мое стремление протянуть ниточку назад, к прошлому, желание найти опору, ограждение, вернуться к матрице; как было бы все просто, я вернулась бы к истокам Ориноко, как когда-то вернулся мой отец, вернулась бы с тобой в животе, устроилась в речной долине, взрослая, вернувшаяся в детство, к тем, кто меня породил, и укрепила бы сразу два корня; безымянная нежность, переполняющая меня, которую я дарила мужчинам, наконец обрела бы цель и смысл и завершила бы свое странствие, но мне больно, мне нестерпимо больно, потому что я знаю, я чувствую, ты погибнешь в фаянсовом белом тазике среди сгустков черной крови, это правда, но кроме правды есть история, есть легенда, я рожаю ее на этом вот корабле, измученная рвотой, болью и слезами, счастливая теплой памятью о тебе, затаившемся у меня в животе; хорошо бы, уцелело хоть что-то от чувств, которые тебя породили, клеток, которые тебя создали, от влажности, в которой ты спрятался и потихоньку растешь, пусть останется повесть, которую я рассказываю тебе, твой отец, сквозящий листок на ветру, хрупкое стекло, все в трещинах, ему все в тягость, даже страждущие тела, он вскрывает их скальпелем, не открывая никаких тайн, твой отец, которого я вижу только во сне, ласковый и спокойный, все знающий, он повез бы тебя в свою страну, далекую, удивительную, успокоил бы тебя, взяв на руки в ночи, которая обняла бы тебя, вы оба не хотите умирать, уходить, и я тоже, я цепляюсь за свой живот, хоть ты и не прячешься там больше – ты соскользнул, упал, – а я цепляюсь за карманный компас, надеясь сориентироваться в пространстве, за нож, он у меня в сумке, он защитит меня от мужчин и опасных хищников, цепляюсь, несмотря на боль и морскую болезнь, за этот пароход, что везет меня на Юг, чтобы я началась снова, возродилась, стерлась, исчезла и опять появилась на свет в девственном и ничейном краю. Я потеряла тебя и опять тебя создаю, я бьюсь за тебя.

Я задыхаюсь на этой постели, мне жарко, душно, гремит гроза, но я держусь обеими руками за невозможное, отчаянно сражаюсь – у меня есть даже нож; сколько раз я подавала это лезвие, чтобы разрезать, открывать, чинить людей, погруженных в сон, я видела дышащие детали механизма, они вибрировали, как мотор этого парохода, я наблюдала, как руки, получая сталь, которую я подавала, проворно зажимали, надрезали, отсекали, зашивали, и я тоже хотела бы открыть впадину брюшной полости, чашу, что расположена над тем, что обозначает наш пол, и там встретить тебя, хочу, чтобы наша история продолжалась, чтобы ты рос по мере нашего продвижения по реке, день за днем, чтобы мы просвечивали в твоих генах, в чертах твоего лица, чтобы что-то существовало и помимо стальных орудий, чье назначение нас защищать, как маска защищает нас от посягательств распростертых тел, напоминающих о неизбежном конце, об исчезновении; часто, преодолевая тяжесть усталости, я пыталась понять, где тот человек, которого мы сейчас оперируем, куда он ушел, когда мы распороли ему живот, где его воля, где сознание, все подавлено, погасло, подчинено необходимости покорно лежать на столе под скальпелем, который я подаю врачу; хирургов тоже отвлекают смех и рутинная работа, за привычными шутками они забывают, что, собственно, они делают, что режут, – так капитан корабля видит в миражах речных берегов, в грозе лишь необходимость применять свои умения, справляться с трудностями, а пассажиры, которых он везет среди тюков и ящиков, все для него на одно лицо; мне, мне не дано себя видеть, и тебя я не могу увидеть сквозь кожу, и позволяю тебе расти незнакомцем, только мечтая дожить до тебя, как я мечтаю дожить до себя, поднимаясь вверх по нескончаемой реке под грохот грозы; тошнота, морская болезнь, головная боль – вот и все, что остается мне от меня самой, а я стремлюсь к истоку, чтобы вылечить, исцелить тебя и себя от боли бегства, бегства от человека, который убежал так далеко вперед, что и сам уже не сможет себя догнать.

И напрасно при вспышках молний я пытаюсь рассмотреть сквозь плотные дождевые лианы берег, к которому стремлюсь, я вижу лишь тьму, отделяющую меня от берега.

Глава 25

Два следующих дня я почти не выходил из больницы. Жара стояла по-прежнему беспримерная, никогда еще в Париже не было на моей памяти такой немыслимой жары, и я даже стал вздыхать об утешительных высотах Каракаса, Боготы, альпийской долины, и, когда говорил по телефону с Одой, наслаждавшейся горной прохладой, мне хотелось все бросить и помчаться к ней, но следующий телефонный звонок, звонок Жоане, вновь приковывал меня к столице, где старики и больные молча прощались с жизнью. Если честно, мучительное переплетение наших отношений – Жоаны, Юрия и меня – донимало меня куда больше зноя, не дававшего нам опомниться: пожарные везли в больницу покойников, в «скорой помощи» настал конец света, не хватало мест, вентиляторов, кондиционеров, персонала, и все-таки в больнице люди умирали реже, чем в городе: постоянное увлажнение воздуха, пристальное внимание и уход делали свое дело; прооперированных и сердечников, подверженных наибольшей опасности, размещали в реанимации или в послереанимационных палатах, где работали кондиционеры. Что же касается врачей, то хирургическое отделение всегда находилось в привилегированном положении, и сейчас мы ощущали это с особой остротой, мы работали в прохладе, искусственной разумеется, и она была бесценна – роскошь дышать, не покрываться липким потом, забыть о метеорологических сводках и сосредоточиться на кишках и сосудах, которые всегда имеют примерно одну и ту же температуру, была неслыханной. Но вынужден признаться: оперировал я без особого увлечения, из головы не шла Жоана, все утро я надеялся встретить ее, но так и не решился вызвать сам по какому-нибудь пустячному поводу, и только во второй половине дня, после короткой летучки, побежал ее навестить. И сразу понял, она тоже меня ждала, тоже волновалась, но, как всегда, совсем по другой причине, – она была красивой, ей шел голубой халатик, едва поздоровавшись, Жоана спросила: Юрий говорил с тобой? – вопрос прозвучал как пощечина, еще одна, она была лишней, мне и так досталось, и я не сдержался: хватит Юрия, сказал я ей, дай ему наконец возможность катиться туда, куда он катится, и не вмешивай меня в ваши истории, я говорил резко, злобно, плечи у нее опустились, губы задрожали, глаза наполнились слезами, и она ушла. Обернулась, потом пошла дальше, Энбер как раз проходил по коридору, загорелый, сразу видно, только из отпуска, он величественно улыбнулся и сказал: «Игнасио! По-прежнему разбиваешь сердца? Предоставь это кардиологам, наше дело, старина, ливер и прямая кишка, ливер и задний проход!» – и подмигнул мне с сальной ухмылкой. Я отправился писать истории болезни, в тесном боксе было тихо и жарко, как в печке, солнце уже палило вовсю. Я посидел, подождал, потом пошел обедать, но к еде даже не прикоснулся, потом спустился вниз и стал помогать интернам; от этого пекла все уже с ума сходили, от безнадежности у людей начиналось что-то вроде истерики, больные часами лежали на носилках, ожидая, пока до них дойдет очередь. Юрия на месте не было, он сослался на недомогание, и я вообще перестал понимать что бы то ни было, все предыдущие дни он работал как одержимый, а сегодня, когда все только его и ждут, не явился вовсе, его интерны метались в панике, они делали все, что могли, лезли вон из кожи, но несколько трудных случаев все же кончились летальным исходом, – бедняги, они запомнят эту неделю на всю свою жизнь, одна девушка, из новеньких – сколько ей могло быть? – думаю, лет двадцать шесть или двадцать семь, – выплакала все глаза, уткнувшись в плечо секретарши, было семь часов вечера, она изнемогла от жары и неопытности, ее горой придавили ошибки, которые она совершила за день и за которые чувствовала себя в ответе, успокоить ее было невозможно, и мы с секретаршей повторяли тихо и ласково, как ребенку: ты тут ни при чем, бывают всякие обстоятельства, ты сделала все, что могла; девушка меня не знала, ее утешила настойчивость, с какой я повторял: ты не виновата.

Я снова стал думать о Жоане, и мне захотелось попросить у нее прощения; меня можно простить, состояние у меня не из лучших: утомление, терзания, изнуряющая борьба с постоянным желанием, изнуряющая жара, которая усугубляла и желание, и борьбу, – не позавидуешь! Представив себе, что вечером я останусь дома наедине с собой, с книгами и невозможностью заснуть, я сразу мысленно обратился к Жоане, мне захотелось быть к ней поближе, это единственное, чего мне хотелось, и, выкинув из головы насмешки Энбера (когда русского нет, сказал он, мышам раздолье), я отправился в бельевую искать Жоану. Нашел и сказал, что очень сожалею об утреннем разговоре. Она улыбнулась, ответила: ничего страшного, я все понимаю, поколебалась секунду и спросила: не хочешь выпить по кружке пива, как вчера? Я ответил, да, конечно, и прибавил: я тебя приглашаю поужинать, прими это как извинение.

О приглашении я не думал, все получилось само собой, очень естественно. И когда мы с Жоаной сидели на той же самой террасе, что и вчера, перед кружками пива, обмениваясь пустыми замечаниями о туристах в августовском Париже, я не чувствовал ни воодушевления, ни подъема, одну усталость от тяжелого дня и жары, все такой же невыносимой, хотя настал уже вечер, и если мне чего-то хотелось, то только переменить декорации и увести ее в ресторан.

Я видел, она в отчаянии, хотя бодрится, ловил тень грозовой тучи за ее улыбкой и внезапно, окончательно убедившись, что она, цепляясь за пустой разговор, ждет только одного, сказал: Юрий вчера так со мной и не поговорил, болтал ни о чем, рассказывал, чем будет заниматься сегодня, а сам даже не пришел. Она взглянула на меня, и я понял, что огорчил ее еще больше, она чуть не плакала. Думаешь, я не понимаю, что давно пора образумиться, заговорила она, только что толку, у меня не получается. Надо честно сказать себе: не надейся, все кончено, но я… не могу. Знаешь, я так явственно чувствую, что все может пойти по-другому, если только он согласится меня послушать, я стараюсь ему помочь, но он не хочет помощи, да ты и сам знаешь, в общем, все идет все хуже и хуже, но главное, главное, есть одна вещь, про которую я пока не могу тебе сказать, но я, наверное, больше вообще не смогу с ним видеться; она заплакала, и Я понял, что мое желание раскололось на мелкие осколки, как и ее надежда на жизнь с Юрием, господи, думал я, ну не абсурд ли, ты только что потерял последнюю надежду, но продолжаешь мечтать, да еще сильнее, чем когда бы то ни было, как бы обнять ее покрепче. Она сердито смахнула слезы, и я невольно взял ее за руку, другой рукой она, по-детски всхлипнув, вытерла глаза, вздохнула и сжала мою руку – под кожей у нее отчетливо билась жилка, я чувствовал, как она бьется, подняла на меня светлый взгляд и посмотрела с каким-то непонятным чувством, которое я словно бы ощущал в ее горячих пальцах; Жоана держала меня за руку, она на меня смотрела, и за время этой нескончаемой секунды пошатнулось все.

Я не выпускал ее руки все сто метров, которые мы прошли до итальянского ресторана на углу улицы Лепик, удивительно, как в один миг все может перемениться, удивительно, как легко ты становишься другим, я вспомнил о своей великолепной шляпе, не будь такой жары, я надел бы сейчас ее непременно, мою шляпу-изменщицу. Жоана не отнимала своей руки, все это время ее рука прижималась к моей, и Жоана шла со мной рядом, касаясь меня плечом, а я пытался найти причину, из-за чего – из-за нервного истощения, усталости или жары – душа ее попросила моей нежности и она позволила мне сделать первый шаг к телесному обладанию. Я вспомнил, насколько она меня моложе, прохожие наверняка думают, что она мне дочь, но в этот вечер я решил забыть о двадцати годах разницы, годы не имели никакого значения, и еще я сразу отключил в кармане мобильник, избавляя себя от незапланированного звонка Оды, поспешность, кстати, совсем не злокозненная, мысль об Оде настигла меня у дверей ресторана, мужчины малодушны и бесхарактерны, сказала бы Ода, а я подумал, что болен так же, как Юрий, безумие у меня иной разновидности, но такое же абсурдное и запущенное; подлинной жизнью живут только Ода и Жоана, подумал я и тут же сжал руку Жоаны чуть крепче, и она повернулась ко мне, улыбнулась и спросила: а ты правда хочешь идти в ресторан? Если нет, пойдем ко мне и поужинаем дома. У меня все есть. Только зайдем к бакалейщику и купим бутылку вина.

Сердце у меня ухнуло, и за ту секунду, что оно летело вниз, я успел сообразить, что приглашение Жоаны ровно ничего не значит, в такую жарищу все стараются расположиться на террасе, а не сидеть в ресторане. И рука ее ровно ничего не значит. И если я приму ее приглашение, значение потеряет абсолютно все.

Я согласился без малейшего колебания, с радостной готовностью погибнуть и погубить разом все – семью, карьеру – все, что, наживалось день за днем долгие годы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю