Текст книги "Вверх по Ориноко"
Автор книги: Матиас Энар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Глава 11
У меня возникло ощущение (рожденное, вне всякого сомнения, чувством вины), что я и сам гибну от болезни, но не Вертгеймера, а Вертера (по сути, они сродни друг другу). Сидя за столом напротив жены, в уютном покое привычного, я ловлю себя на том, что томлюсь и тяжко вздыхаю, уставившись в тарелку с супом; среди ночи вскакиваю с кровати, очнувшись от слишком явственного сна, стараюсь уничтожить его последствия и думаю: Ода проницательна, она не может не заметить, что со мной творится. Я целую Оду с особой нежностью утром и вечером, говорю: жаль, мы так заняты, у нас совсем нет времени, чтобы побыть вдвоем; я расспрашиваю ее о новостях на работе, о пациентах; с холодной головой и сердцем притворяюсь любящим мужем, и мне легко, так легко дается страсть, потому что вдохновение я черпаю совсем из другого источника, другое лицо, тело, голос неотступно со мной, и они помогают мне казаться и быть безупречным мужем, жадным любовником.
Но потом меня точат угрызения совести. Кризис пятидесятилетнего, говорю я себе, ты должен все объяснить Оде, она внимательно тебя выслушает и сумеет помочь… Но я не могу. Не могу, потому что не хочу расставаться со своей страстью, мысль, что я назову ее имя, что моя мечта будет разрушена, приводит меня в ужас. Нет, пока у меня есть надежда, пусть ничтожная, что в какой-то миг она растрогается, смягчится, поддастся моему страстному желанию, если (хотя я не готов к каким бы то ни было последствиям) я проведу с ней не день, а ночь, – меня начинает колотить дрожь, только я себе представлю, что я у нее, с ней, в ней – и я согласен на симуляцию, на притворство, они того стоят. С каждым днем я все с большей охотой соглашаюсь на слепоту. Она захочет, говорю я себе. В один прекрасный день (я, конечно, не решаюсь произнести это вслух) она примет меня. Я таюсь за завесой чувств, но хочу всем своим существом, жадно, безудержно ее тела, губ, грудей, ее женского естества. В снах я вижу только ее – покорной, обнаженной или полураздетой, все, в чем я не смею признаться днем, преследует меня ночью, иной раз я даже воображаю себе, и не всегда во сне, что утешаю ее на похоронах Юрия. Да, я хочу, чтобы его не стало, и представляю себе, что мы с ней уезжаем вместе, я увожу ее, прихожу к ней с двумя билетами на Антильские острова. Я хотел увезти ее в страну, родную для нас обоих, она не знает ее, вернее, знает только из книг, которые я приносил ей, которые в самом начале через Юрия приблизили меня к ней.
Иногда после долгого разговора с Жоаной я, вернувшись домой, понимал, что просто смешон. Я отчетливо видел (и мне это было очень больно), что я проживаю судороги старости, подпал под власть извращения, подчинился игре подсознания, что я ничем не лучше Юрия. Моя жизнь тоже складывается из редких моментов трезвости, но в основном утоплена в хмеле страсти, я ослеп и лишь изредка вдруг нечаянно понимаю, что же происходит на самом деле. И тогда я уходил в детскую и долго сидел в темноте возле дочки, среди плюшевых зверей и кукол, смотрел в ночь за окном, слушал сонное детское дыхание и старался обрести покой.
Глава 12
Только мы тронулись, порт был еще совсем рядом, склоняя длинные светящиеся шеи кранов к черной воде, помощник капитана – в кителе, слишком тесном для его широких костистых плеч, в форменных брюках, слишком коротких для нескончаемых ног, – пришел поприветствовать пассажиров. Рот на испитом лице таил что-то порочное, глаза – свирепое, и его цветистое и неискреннее пожелание нам добра только подчеркнуло то и другое, он не внушал доверия, скорее беспокойство. Подробно рассказал нам, где размещаются у них на пароходе удобства, с кривой улыбкой показал спасательные шлюпки, назвал часы, когда работает бар, внес кое-какие уточнения в будущий маршрут. Его манера не смотреть в лицо женщинам и потирать во время разговора длинные костлявые руки делали его решительно антипатичным.
Она отвернулась от него и стала смотреть, как удаляется порт. Фарватер и длинный бетонный мол замыкали гигантскую заводь с серой в свете фонарей пристанью, кое-где с темными тенями сухогрузов, это порт, а за портом – город, выстроенный на безупречной плоскости по безупречным законам эвклидовой геометрии, и светящаяся сетка его улиц из параллелей и перпендикуляров странно контрастировала с природной непредсказуемостью дельты – плавными изгибами, путаницей мангровых зарослей, коричневыми водяными лабиринтами, которые упирались на юге в темную массу Гвианского плоскогорья. Жирный запах тины, гарь факелов, вибрация моторов, ощутимая благодаря металлическим перилам, и необъятные красоты ночи, которые без устали разворачивает перед ней пароход, направляясь на юго-восток, слияние движения и покоя, усилия внутри безмятежности, мощь Большой реки, такой терпеливой и такой сильной, что ee наносы тянутся в морской воде на десятки миль, и посреди Атлантического океана мирно дремлют чайки на кремниевых мелях, камнях Анд, которые вода в своем широком и глубоком русле тысячелетиями, не спеша, превращала в песок. Эта длинная рана на карте, линия, начертанная воображением географов, наконец обрела реальность, и она скользит по ней к несуществующему истоку, потому что вместо истока разбежалась паутина ручейков, речушек, пробивающихся через джунгли, чтобы вплестись нитками в прихотливый узор Амазонии. Нет порога, водораздела, гряды, за которую можно было бы уцепиться; судя по книгам, которые она читала, только военные приблизительно знают, какой куст, какая завешенная лианами тропа помечают границу их территории, за которой начинается Бразилия, на этой впалой равнине без единого города, где на миллионах километров живут растения, обезьяны и крокодилы.
Появление рядом, у поручня, мужской фигуры отвлекло ее от созерцания. Помощник капитана молчал, может быть, ожидая, что она заговорит с ним, он тоже смотрел на город, расположившись возле нее, и она чуть-чуть отодвинулась. Молчание становилось неловким, и он спросил, не нужно ли ей чего, все ли в порядке, она ответила, спасибо, все хорошо. Мужчина еще несколько минут постоял возле неё, потом простился и отправился к другим пассажирам.
Болтать ей совсем не хотелось, хотелось спуститься к себе в каюту и в одиночестве наслаждаться тем, что пароход наконец плывет, – она никогда не умела сидеть смирно, ты никогда смирно не посидишь, говорила ей мама, и так оно и есть, смотри, мамочка, я плыву на грузопассажирском пароходе, убогом, конечно, но плыву вверх по Ориноко, с бухты-барахты, так бы ты сказала, все у тебя с бухты-барахты, приезд, отъезд, и любовь тоже; но если я уехала, значит, пришло время для отъезда, значит, что-то сломалось и освободило меня, и я не стану перечислять тебе сейчас причины, положительные, отрицательные, из-за которых оказалась здесь и смотрю, как течет река, удаляется порт; не буду говорить о надеждах, которые возлагаю на это путешествие, о том, что надеюсь увидеть, повстречать, почувствовать, что надеюсь открыть для себя, пусть издалека, например, предрассветный легкий туман на реке, который мгновенно рассеивается, волшебную пестроту птиц среди листвы, за которыми буду охотиться взглядом, приязнь к обезьянам, муравьедам, рысям, их я, конечно, не увижу, но почувствую их близость, после того как мы минуем саванну, бескрайнюю саванну, где я отдохну душой, ты же знаешь, как я устала, я тебе уже говорила, что устала, так вот саванна, в которой нечем любоваться, вместе со спокойным мощным течением реки вернет мне равновесие, подготовит к встрече с лесами и призраками. И я, умиротворенная, сумею воспользоваться тем, что сулят мне края, которые называют дикими, девственными и опасными.
Когда стало совсем темно, когда созвездие города почти исчезло, а небесные созвездия так и не появились, затаившись за тучами, она, несмотря на веселое оживление на верхней палубе, где пассажиры болтали и ужинали, спустилась к себе в каюту, с удовольствием открыла иллюминатор, услышала, как мягко толкается в бок парохода вода, почувствовала на коже водяную прохладную пыль, обрадовалась, что путешествие началось, и в этой радости растворились все ностальгические печали. Через три дня она будет в Пуэрто-Аякучо; ей хотелось, чтобы поскорее настало утро и она увидела при свете дня все величие, всю безбрежность реки. Бегство, причины бегства – все перестало быть важным, все растворило радостное возбуждение, в памяти всплыл Париж, раскинувшийся внизу, под Монмартром, в мареве жары, в оранжевом облаке смога, тревожный Париж, который она бросила на произвол судьбы, и теперь ей трудно себе представить, что он на самом деле существует, что те, кого она оставила там, все так же работают в больнице, что пациенты мучаются от жары и выздоравливают, потея в своих кроватях, что туристы, преодолевая зной, упрямо лезут вверх к белоснежному Сакре-Кёр, а она, мерно покачиваясь в животе парохода, не спеша плывет к югу, затаившись во влажном убежище, умиротворенная, убаюканная скрипучей люлькой. В первый раз я приникла к главной артерии Венесуэлы и хочу воскресить давние ощущения, когда маленькой девочкой я с отцом – черноглазым, черноволосым, усатым, больше ничего о нем не помню, – приехала сюда познакомиться с бабушкой, мне едва исполнилось три года, фотографии накладываются на живые картинки и становятся моими воспоминаниями. Тихий дом в предместье Каракаса, иногда я вижу его во сне, а на фотобумаге «Кодак» он сильно пожелтел, я в красном платьице и белой панамке в чудесном саду, на пороге дома, на руках у бабушки. Я и сейчас живо помню бабушкин дом, волны запахов, что внезапно меня обступали, помню вкус еды и слова, утром я просыпалась раным-рано, соскакивала с кровати и бежала будить бабушку, а вечером – каждый вечер – бабушка, задергивая противомоскитную кисею, первую мою свадебную фату, наклонившись, шептала: «Qué sueňes con los angelitos», спи с ангелочками, что могла я знать об этой женщине, суровой и нежной, которая коротала дни между мессой, кухней и игрой с соседками в карты, я знала одно: она меня обожает, и любовь ее принимала как должное, она была моим утешением, потому что мне было плохо без мамы. Сколько мы прожили у бабушки, месяц, а может быть два, мама не поехала с нами, она радовалась глоточку свободы без дочки, радовалась, что отец, который всегда отсутствовал (в конце концов он исчезнет безвозвратно), в кои-то веки приступил к своим отцовским обязанностям, пусть хотя бы на одно-единственное лето, а он ничего лучше не придумал – так говорила мама, – как увезти меня к своей матери, потому что боялся остаться со мной один на один, без женских рук. Но мне думается, он испытывал гордость, знакомя меня со своей семьей, со своим городом, так же как я, вернувшись сюда через тридцать лет; я решила добраться по живой ране, наполненной бурными водами, до истоков, уехать от Каракаса, его шума и гор, к которым лепятся похожие на соты лачужки, потому что я знаю, а вернее, меня убеждали на протяжении многих лет, что отец исчез именно на этой реке, став, быть может, жертвой болезни, которая угнездилась в нем еще в Париже, где он не смог остаться даже ради своей дочери, меня, хотя он меня очень любил, я это знаю и вижу на фотографиях – осталось две или три, не больше, – где мы сняты с ним вдвоем. И вот сзади меня подталкивает Париж, тень отца тянет за руку к югу, и я сладко засыпаю у себя в каюте, положив руку на живот – кто там, мальчик, девочка, – я длю тайну неизвестности, не в силах, как и мама, смириться с безумием, с падением человека, уходящего все дальше от самого себя. У истоков разверзается зеленая бездна джунглей, и я, как иные рыбы, возвращаюсь, хоть и без большой надежды, в тинистое речное лоно, чтобы продолжить свой род.
Глава 13
Я пишу, время от времени поднимаю голову и в этот миг вспоминаю о врачах-писателях. Готфрид Бенн, если не ошибаюсь, был хирургом; Селин – терапевтом. Чехов, честно говоря, не знаю. Психиатров – так просто пруд пруди. Сельских лекарей. Биологов. Даже военврачей. Авиценна был последним врачом, который целил и тело, и душу. И Нострадамус – врач-пророк. Они навязчиво сопутствуют мне в моих писательских потугах. Пускают мне кровь, якобы для моего же блага, обессиливают, чтобы лучше вылечить. В этот поздний ночной час, когда мой белый халат и все мои скальпели и зажимы мирно спят по своим шкафам, когда мои прооперированные пациенты продолжают жить или умирают, но вдали от меня и без моего ведома, а я, скрючившись в крошечном кабинетике, низко наклонив голову и выставив вперед локоть – поза, характерная для левшей и очень неудобная, рука затекает, и поэтому приходится время от времени ею трясти, чтобы не сводила судорога, – в общем, когда я физически терзаю себя сочинительством, мои прославленные коллеги вцепляются в меня, как дьяволы, стараясь оторвать от вредоносной страницы.
Сын врача, внук врача, как оно довольно часто бывает, я родился в Каракасе, учился хорошо, но не блистал, а любовь к литературе унаследовал, похоже, от матери, это она постоянно подсовывала мне книги под взглядом отца – не скажу презрительным, скорее равнодушным. По семейной традиции я франкофил, до сорока лет был страстно влюблен в хирургию, а теперь оперирую по привычке, занимаюсь спортом из профессиональной необходимости; поздний и нежный отец, муж, неверный в воображении и очень редко телесно; тело, если смотреть в корень, составляет смысл моей жизни, а мой модус вивенди – не стоит думать, что я говорю всерьез, разумеется, иронизирую – заключается в том, что я – первый писатель-врач Латинской Америки, которому коллеги из зависти мешают писать, и вот кроме двух или трех эссе, которые никуда не пошли, незаконченных романов, которые я зачитывал вслух с нетерпением подростка и получал в ответ доброжелательные улыбки, те самые, после которых мигом выбрасываешь рукопись в корзину, как выбрасываешь опухоль, только что отторгнутую от больного органа; жест, разумеется, великолепен, но люди видят только результат, только извлеченный кусочек, а не умение, терпение, навык и опыт, которые понадобились, чтобы его извлечь… Я вспоминаю свою первую операцию в Каракасе – самую заурядную, нужно было срочно вырезать аппендикс, но как я был горд, когда держал в руке этот отросток, мне хотелось размахивать им, показывать всем – смотрите! Я достиг того, чего хотел! Получилось! – а для моего отца после сотен операций, иссечений, разрезанных тел этот аппендикс был всего-навсего кусочком воспаленной плоти, о котором он бы тут же забыл, и я тоже теперь не могу почувствовать тот первоначальный восторг победы, нет, я не пресытился, не накопил горечи, просто стал все воспринимать совсем по-другому, и великие тени, которые с насмешкой смотрят из-за плеча, как я заполняю странички, говорят мне о том же самом – ты пишешь, чтобы скрасить пустоту своего иллюзорного, абсурдного, буржуазного существования, признай это и не морочь себе голову. И тогда я вздыхаю, а потом послушно оставляю начатый абзац и, повернувшись к полкам, беру одну из книг, чтобы поговорить с кем-нибудь из них напрямую.
Страсть к сочинительству, к книгам у нас с Юрием была одинаковой, с первого дня он понравился мне и вызвал что-то вроде зависти. Врачи обычно не говорят о литературе, но у меня внезапно появилось двое коллег, которые сами любили литературные аллюзии и охотно вступали в жаркие споры. Говоря о врачах, я не имел в виду Оду, психиатры, занимающиеся психоанализом, не обходятся без литературы, это общеизвестно, главный их инструмент – язык. Твоя проблема, твердил мне Юрий, вовсе не книжность, а отсутствие юмора, тотальное отсутствие, Игнасио, ты всегда смертельно серьезен, ну разве что иногда улыбнешься, но чтобы расхохотаться – никогда, и твоя жена – уж ты меня извини – тоже сама серьезность, и самое любопытное, что у нее все-таки выходит выходить, это мало доступная профанам игра слов Лакана [4]4
ЛаканЖак (1901–1981) – французский психолог, создатель структурного и лингвистического психоанализа.
[Закрыть]. А ведь южноамериканцы – люди яркие, умные, но ты исключение, которое подтверждает правило. Он любил меня поддевать, посмеивался всегда в глаза с приязнью и нежностью, и я знал, что, несмотря на нашу разницу в возрасте (ему было тридцать два, когда мы начали работать вместе), несмотря на мой ученый, серьезный вид, он мной дорожит как редким сокровищем. Где твой юмор студента-медика, Игнасио? Или в Венесуэле студенты-медики не шутят? Наверное, нельзя иметь все сразу, и нефть, и юмор, у вас великолепные пляжи, красивые девушки, нефть, это немало, но по остальным статьям я предпочитаю Колумбию. Зато у русских врачей юмора хоть отбавляй, говорил он, его семья уехала из Петербурга в семнадцатом, и Юрий смеялся и над больными, и над бедняками, и над попами, и над своими собратьями. Он выдумывал уморительные диалоги между хирургом и терапевтом (Жоана смеялась над ними до слез) и даже во время длительных и сложных операций заставлял умирать от смеха анестезиологов и сестер, говоря от имени пациента, лежащего на операционном столе, – он умел приноровиться к публике, балансировать между сальностями и медицинским юмором, шутил всегда к месту, чутко улавливая настрой окружающих, чего мне, признаюсь откровенно, не дано.
Естественно, Жоана не осталась равнодушной к его обаянию. Благодаря Юрию я, собственно, и разглядел ее, до этого я отдавал должное лишь ее профессиональным качествам, она была непревзойденной ассистенткой в операционной, высочайшей квалификации сестрой, но Юрий, как он часто говорил, «умел разглядеть то, что за халатом». Она тоже это умела, и влекло ее к нему не столько явное, сколько тайное: за веселой болтовней, за улыбкой, слишком широкой, чтобы быть искренней, она сумела угадать тревогу и угнетенность, она признавалась: мне всегда везло на мужчин с проблемами, только в таких я влюблялась, хотя поначалу казалось, что проблем и в помине нет, но я думаю, дело не в моем характере, у нас это семейное, мама была точно такой же, и поэтому я, наверное, стала медсестрой, кто знает, может, в один прекрасный день я улягусь на кушетку в кабинете психоаналитика и распутаю этот клубок, добавила она как-то с улыбкой. Юрию хватило недели, чтобы ее соблазнить, я тогда и не думал ревновать, разве что был в легком недоумении, а он все время поддевал ее, стараясь рассердить. «Медсестра воплощение присущих женщине скромных возможностей, – начинал он, надеясь своей болтовней вывести ее из себя, – женская эмансипация нанесла непоправимый вред медицине в целом и больницам в частности, убедив девушек, что они способны работать врачами, и не только гинекологами и педиатрами. А ведь раньше девушки просто мечтали быть медицинскими и патронажными сестрами, в лучшем случае акушерками. Но я вижу, скоро в этой больнице врачей будет больше, чем сестер». (Он смотрел в корень, теперь найти сестру труднее, чем кардиолога, их приходится выписывать из Ливии или из Сербии. Даже у нас в больнице не хватает доброго десятка сестер, и справляться приходится, привлекая сиделок.) Жоана вспыхивала сразу: «Это вопрос экономический, и ты, Юрий, сам все прекрасно знаешь, если бы мы получали нормальную зарплату, не хуже вашей, если бы нас больше уважали и в больницах было поменьше мачо вроде тебя, тогда и желающих работать сестрами нашлось бы в избытке». Администрация постоянно напоминала нам: повышайте квалификацию, лечите как можно эффективнее, будьте в постоянной боевой готовности, ну и все такое прочее, вы отвечаете, вы обязаны… и так далее, и тому подобное, а эти двое только и знали, что часами препираться и спорить из одного только удовольствия распушить хвосты, устраивали брачный танец перед спариванием (я, во всяком случае, воспринимал их перепалки именно так).
И самое интересное, не ревновал ни капли. Ревность пришла позже, проникла тайком, просочилась в сны. Трудно теперь определить, когда именно – два года спустя, год или несколько месяцев или недель назад, просто однажды проснулся, а она уже тут, а ты изнемогаешь от желания, нацелив страсть в пустоту, хотя желание уже подсказало имя, показало лицо, иногда подставное, иногда нет, и ты заведенным автоматом движешься к той, что указал тебе сон. Сон предлагает, бодрствование соглашается: утром того же дня или следующего я уже не решался смотреть ей в глаза, зато ловил себя на том, что вижу ее ноги, наблюдаю за руками, я стал чувствовать ее присутствие, потому что рядом с ней меня мучила неудовлетворенность. Считается, что новое чувство возникает на фоне усталости, безразличия, серьезных проблем в семейной жизни; у меня лично ничего подобного не было, и если чувство вины впоследствии все-таки коснулось моих отношений с Одой, то поначалу новая любовь и супружеское желание (будем называть вещи своими именами) никак не мешали друг другу. В доме Ода, в больнице Жоана. Красивая темно-зеленая шляпа из фетра, которую мне подарили в том году на Рождество, стала для меня символом двойственности – мужчина в шляпе свободен, мужчина без шляпы привязан к семье; щегольской головной убор в городе, седеющая голова дома. Как только я выходил за порог квартиры, отправляясь поутру в больницу, где должен был увидеть ее, как только надевал шляпу (зима в том году была холодной, какой-то особенной, пронзительно-холодной), как тут же включалось воображение, и не одно оно, особый механизм начинал работать на полную мощность, изобретая возможности, которые сблизили бы меня с ней. Через Юрия, разумеется: и чем больше я ревновал, тем больше я в нем нуждался. Поначалу мы устраивали совместные завтраки, обеды, куда-то ходили вместе. Я получал извращенное удовольствие, чувствуя близость той, кого страстно желал, в обществе того, кто крал ее у меня ночами.
Я дошел до того, что пригласил их обоих к себе на ужин. Юрий уже бывал у нас, но Жоана, само собой разумеется, никогда. Ода нашла ее обаятельной, полной жизни, умной, и конечно же она наверняка потрясающая сестра – таково было ее мнение, и еще она прибавила: бедняжка, с этим Юрием ей придется не сладко. Ода сразу заметила, что на людях Юрий старается принизить Жоану, выпятить ее недостатки, подчеркнуть, что она всего-навсего медсестра, младший медперсонал, Жоана не знала, что отвечать, что делать, и только поглядывала на нас, молча извиняясь за Юрия: не обращайте, мол, внимания, он выпил лишнего; Ода послала ей предупредительный знак, улыбнулась, словно говоря: держись настороже, этот мужчина опасен.
Ода не заметила, что ее собственный муж занят только гостьей, что я не сводил с нее глаз и на протяжении доброго часа показывал ей фотографии Каракаса, Венесуэлы, усевшись рядышком на диване и чуть ли не прижавшись к ней; Ода в это время занималась Илоной, кормила ее ужином, укладывала спать. Юрий изучал мои книги, разглядывал полку за полкой и отпускал иронические замечания. Книги, которых он не читал, авторов, которых не знал, рассматривал долго и внимательно и успокоился только, выпросив их у меня – почитать, но вернул очень скоро, думаю, так и не открыв; я подозреваю, что он не так уж хорошо понимал испанский, во всяком случае, намного меньше, чем ему хотелось показать. Фотографии, которые рассматривали мы с Жоаной, я сделал в прошлом году, когда мы всей семьей ездили в Каракас и Маракайбо; Илона подросла, и нам хотелось, чтобы она повидала страну, которая и для нее была родиной. Если честно, моя родня, те несколько человек, которые еще оставались в живых, не так уж много для меня значили, а природа и язык, на котором я говорил в юности, внушали скорее отвращение, так что Париж после очередной попытки погрузиться на две или три недели в прошлое приводил меня в отрадное умиление, но Жоане я вещал о заснятых видах с большим воодушевлением, объяснял, что это за места и что за люди, пытался напомнить, из каких краев ее отец, которого она почти не знала, и что собой представляет эта раздробленная и еле живая страна.
Юрий взирал на нас с насмешливой улыбкой. Он уже несколько минут стоял напротив и смотрел, как мы сидим рядышком на диване. У меня вдруг возникло отчетливое ощущение, что он разглядел мою игру и она его даже заинтересовала; улыбаясь с пренебрежением и любопытством, он словно бы говорил: ну-ну, пусть победит сильнейший, и я, чувствуя, что краснею, чего со мной не случалось уже давным-давно, окончательно прилип к альбому, продолжая что-то объяснять Жоане, но голос у меня дрогнул.
Разумеется, как и следовало ожидать, за ужином Юрий был невыносим, у меня даже мелькнула мысль, что он старается ради меня, хочет мне помочь, дает понять, что готов расстаться с Жоаной, и ведет себя так, чтобы она его возненавидела. Нелепая, конечно, мысль, но от его выходок мне становилось не по себе, он без конца делал намеки, понятные мне одному, хотя вполне вероятно, виной всему было только мое воображение; все тогда обсуждали фильм «Мадам Бовари», который недавно вышел, и Юрий заявил: ты точь-в-точь актер, который играет Шарля, и небрежно прибавил, понимаю, ты хотел бы сыграть Рудольфа.
Когда они ушли, мне стало грустно, и в то же время я злился на Юрия. Ода, по своему обыкновению, принялась анализировать его поведение, его слова и опять повторила, что он на грани срыва, с ним может произойти что-то очень серьезное.
– Он сознательно разрушает себя, – добавила она. – А такого склада люди непременно увлекают за собой в бездну кого-то еще, возможно, потому, что нуждаются в зрителе.