355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Бедфорд » Работа над ошибками » Текст книги (страница 13)
Работа над ошибками
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:28

Текст книги "Работа над ошибками"


Автор книги: Мартин Бедфорд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Мама умерла не от рака. То есть она умерла, и у нее был рак, но убил ее не он. Не напрямую. А значит, когда я говорил мисс Макмагон и мистеру Эндрюсу, что мама умерла от рака, я лгал. Но в то же время я говорил правду: ведь если бы у нее не было рака, она бы не умерла так, как умерла. Скорее всего. Я пытался изобразить это взаимопроникновение правды и лжи – рисовал разные окончания в картинках о ее смерти. В одном из вариантов я разделил последний квадратик на две части – по диагонали, от правого верхнего угла к левому нижнему – и нарисовал два финала, рядом. Но вышло на редкость неудовлетворительно, и я долго не мог понять почему. А «почему» оказалось следующее: не бывает двух финалов одного и того же события, финал может быть только один (настоящий), зато с множеством трактовок. Один конец, разные выводы; либо никаких выводов. Проблема вот в чем: можно ли хоть с какой-то долей уверенности утверждать, что тот, кто будет изучать последовательность рисунков, придет к тем же выводам, что и художник? Я обсуждал это с мистером Эндрюсом, пока жил у него в квартире. Он сказал, что как только твоя картина вешается на стену, она перестает принадлежать тебе и начинает принадлежать тому, кто на нее смотрит.

Ее нашел я. Я, Грегори Линн. Я подошел к ее комнате утром, чтобы разбудить и сказать, что звонила тетя, что она заскочит попозже и спрашивает, не надо ли чего купить. Новый год только-только начался, повсюду еще висели рождественские украшения, на каминной полке и на подоконниках валялись поздравительные открытки. Снаружи температура понизилась, небо поблекло, набухло снегом, поднялся сильный ветер. Из-за двери маминой спальни до меня доносился дробный стук оконной створки, бьющейся о шпингалет. Вообще же в комнате стояла удивительная тишина, не было слышно ни маминого хриплого дыхания, ни жестокого кашля, не отпускавшего ее ни днем ни, с редкими перерывами, ночью. Я постучал два раза. Никакого ответа. Я повернул ручку и вошел. В комнате было темно, задернутые занавески трепетали на ветру. Под желтым покрывалом – серым в сумраке комнаты – мамино тело напоминало заснеженную горную гряду. Я включил свет. Она лежала почти что на боку, спиной ко мне. Темные волосы растрепаны, голая рука свисает с кровати. Я заговорил с ней, но она не ответила. Я потряс ее, но она не пошевелилась. Я взял ее за плечо и перевернул на спину. Из полуоткрытого рта потекла струйка рвоты. По щеке, по шее. На подушке тоже была рвота, в комнате, несмотря на врывавшиеся в окно порывы свежего воздуха, стоял неприятный запах.

Мам?

Ее глаза были широко открыты. Они смотрели на меня, но меня не видели, не видели вообще ничего. В тот момент я не заметил на тумбочке у постели ни пустой бутылочки, ни пустого стакана. Их нашел доктор. Парацетамол, сказал он. Несколько таблеток виднелось в лужице рвоты. Позднее патологоанатом обнаружил в желудке и остальные, полупереваренные. Таблеток было много, и прием такой дозы вполне мог бы вызвать летальный исход, уведомил он следствие, если бы непроизвольно возникшая рвота не привела к асфиксии, вызвавшей резкое нарушение сердечного ритма. (Я посмотрел все это в книгах, и вот что имелось в виду: мамино сердце остановилось из-за того, что она захлебнулась собственной рвотой.) После того как медицина установила фактическую причину смерти, коронеру оставалось лишь решить, случайным или намеренным был прием чрезмерной дозы лекарства. Свидетели – я, доктор, тетя – показали, что перед своей кончиной пациентка не оставляла никаких записок и не говорила ничего, что давало бы основания подозревать ее в намерении совершить самоубийство. Лечащий врач подтвердил, что к моменту смерти миссис Линн страдала онкологическим заболеванием в терминальной стадии и у нее имелись ярко выраженные симптомы клинической депрессии. Не исключено также, согласился он после соответствующих вопросов коронера, что из-за морфия, который миссис Линн принимала в качестве обезболивающего на последних стадиях заболевания, сознание пациентки было замутнено до такой степени, что она могла проглотить пригоршню парацетамола, не отдавая себе отчета в своих действиях. В заключительной речи коронер сказал, что для вынесения окончательного решения полученных свидетельств недостаточно. При данных обстоятельствах не может быть полной уверенности в том, что покойная, миссис Марион Линн, пусть и находившаяся в состоянии тяжелой депрессии, сознательно намеревалась покончить с жизнью. Поэтому коронер вынес открытый вердикт. Итак: мама сама явилась причиной собственной смерти (потому что выпила таблетки, из-за которых ее вырвало), но она не хотела покончить с жизнью. Кроме того, она должна была умереть так или иначе. От рака, который не был причиной ее смерти. В общем, я врал.

Я болел три дня. Мистер Эндрюс – Энди – готовил мне питье, супы, тосты; приносил лекарства, горячую воду с лимоном и виски, бумажные носовые платки, книжки, журналы. Он поставил рядом с кроватью радиоприемник, положил толстый альбом для рисования, несколько карандашей. Я его об этом не просил, он просто принес их на подносе вместе с завтраком. Энди обязательно задерживался около меня на минутку, чтобы поговорить о всяких пустяках – о погоде, о том, что нового в культурном центре – и узнать, как я себя чувствую. Если я был в настроении, он оставался подольше. Как-то раз положил руку мне на лоб и сказал, что у меня поднимается температура. Ладонь у него была жесткая, как у моего отца, сухая, с мозолями под каждым пальцем. Я сказал, что мой отец тоже был в своем роде художником – красил автомобили, – и мистер Эндрюс рассмеялся. Но у нас не получалось разговаривать подолгу – я был болен, легко уставал; большую часть времени я спал или дремал, или слушал радио, приглушив громкость, или читал, только я не мог сосредоточиться и мне удавалось одолеть лишь несколько страниц. И я ничего не рисовал. Из комнаты я выходил только в туалет и – если мне было точно известно, что в доме никого нет, – на кухню, чтобы сделать себе питье. В основном же я лежал в постели под толстым пуховым одеялом в чужой пижаме размера на два меньше, чем нужно, и в толстых шерстяных носках. Крохотная комнатка для гостей была оклеена обоями только частично, по одной стене, остальные три – голая штукатурка. В комнате были только узкая кровать и батарея – из нее нужно было регулярно спускать воздух, зато когда она работала нормально, то нагревала помещение до одуряющей жары. Единственное окно с поднимающейся рамой (которую, впрочем, было невозможно поднять) выходило на заросший сад за домом. В саду валялись брошенные инструменты, доски, ржавое велосипедное колесо. В первое утро, раздвинув занавески, я увидел Констанс – она развешивала выстиранное белье. Часть одежды была моя. Она все время пела, я видел, как шевелятся ее губы, но она ни разу не посмотрела вверх на мое окно.

Все в квартире Энди напоминало мне жизнь дома раньше, до сожжения; разные звуки – шаги, кашель, вода из крана, хлопанье дверей, разговоры по телефону – свидетельствовали о том, что я не один; в то же время, постоянно находясь в одной комнате, я остро ощущал, что мой мир сжался до пределов этих четырех стен. Любое внешнее событие становилось лишь звуком не важнее бормотания далекого радио, а все, что я видел в окно, было двумерным, как картинка на телеэкране.

На третий день утром Энди, как обычно, вошел ко мне с завтраком. Я сел, подложил под спину подушку, взял у него поднос и поставил себе на колени. Он подошел к окну, открыл занавеску.

Уже лучше.

Мне и правда лучше.

Я не о тебе, я о погоде. Ты-то выглядишь дерьмово.

Спасибо.

Не стоит благодарности.

Он повернулся к окну спиной и теперь полусидел на узком подоконнике, поставив ногу на край кровати. Он был босиком, в закатанных штанах, в толстовке, шов подмышкой разошелся, образовав большую дыру. Я взял слегка подгоревший тост.

Ты тоже думаешь, что мне нужно постричься? Констанс говорит, нужно.

Не знаю.

Она говорит, что теперь, когда у меня на макушке лысина, надо стричься короче.

Я ел. Энди увлеченно занимался собственными ногтями: обдирал кутикулы и отгрызал заусенцы зубами. Когда я заговорил, он не поднял глаз.

Она хочет, чтобы я ушел, да?

Констанс?

Да.

Он так долго молчал, что я стал сомневаться, ответит ли он вообще. Наконец он сказал: Грег, если у тебя какие-то трудности…

На подносе вместе с завтраком, в кусочке фольги, лежали две таблетки парацетамола. Я взял их в руки. И сказал: а мама выпила целую бутылку. (Улыбка.)Вот ведь болела же голова, да?

Мистер Эндрюс – Энди – уставился на фольгу. Ты когда-нибудь писал ее портрет?

Я покачал головой.

А какая она была? Темноволосая, как ты?

Летящая. Она парила. У нее были длинные волосы.

Мой портрет, который ты написал, так и висит у меня в кабинете. Все мои ученики обязательно что-нибудь про него говорят, хвалят. Говорят, что в нем удачно схвачена «фрагментарность» моей личности. Видать, художественной критики начитались.

После того, как ее сожгли, я хотел сохранить пепел. Наклеить его в блокнот.

(Он улыбнулся.)Коллаж. «Мама и гроб», пепел на бумаге. Без подписи, разумеется.

(Чай оказался слишком крепкий. Я шумно отхлебнул и горячо выдохнул.) Если бы она не умерла, я бы не нашел отзывы.

Он спросил, какие отзывы, и я рассказал про коробку на чердаке. Рассказал, что писали обо мне другие учителя и что писал он. Verbatim. [10]10
  Дословно (лат.).


[Закрыть]
Я спросил: когда вы писали, что я не всегда в точности выполняю задания, это была критика? Он сказал: нет, с моей точки зрения, нет. Я сказал: по-моему, все учителя мудаки.

И я тоже?

Нет.

Что же, если ты способен определить, кто мудак, а кто нет, то же самое могут делать и другие. А следовательно, все мы потенциальные мудаки.

Они меня исключили.

Мелькнувшее в его голосе раздражение исчезло, он заговорил спокойнее, тише, размереннее. Я знаю, я присутствовал на разборе твоего дела. (При слове «дело» он показал пальцами в воздухе кавычки.) Вместе со всеми твоими учителями-предметниками. Мисс Как-бишь-ее, англичанка?…

Макмагон.

Она и мистер Тэйа были за то, чтобы тебя оставить.

Мистер Тэйа!

Математик. Он сказал, что ты единственный из учеников, кто когда-либо обсуждалс ним математику. Сказал, что у тебя… сейчас, как это он выразился?… «организованный ум».

(Пауза.)А вы?

Я тоже что-то сказал. Но директор ведь с самого начала заявил, что нападение на члена преподавательского коллектива есть основание для автоматического исключения. Так что фактически заседание было фикцией. Господи, Грег, да школьный психолог и тот был за исключение.

Я положил нераскрытый парацетамол на поднос, поставил поднос на пол, высунул ноги из-под одеяла, сел на край кровати. Молчание. Я пнул поднос с такой силой, что он с грохотом ударился о стену, пустая кружка опрокинулась, тарелка перевернулась вверх дном, крошки от тостов разлетелись по ковру. Энди уставился на беспорядок. Когда он снова заговорил, голос его звучал мягко:

Ты же все это знаешь.

Не все. Про мистера Тэйа я не знал.

Он умер. Мне говорили, что он умер.

Я кивнул.

Энди встал из своего полуподвешенного положения, наклонился к батарее, пощупал ее ладонью. Потом взял с подоконника маленький медный шестигранный ключ, вставил его в клапан, открыл, чтобы выпустить воздух, а затем, как только оттуда вырвалась тонкая струйка воды, быстро закрыл.

Идиотская штуковина.

У него тоже был рак, так сказала его жена. Вдова.

Ты с ней встречался? С миссис Тэйа?

У нее разбились тарелки.

Не понял.

Н-н.

Ты разбил у нее тарелки?

Не я. Это сделал не я.

Мистер Эндрюс пристально на меня посмотрел. Его голос утратил всю свою мягкость. Грег, то, что ты позавчера сказал про выселение…

Это вышло случайно.

…и вся эта история с учителями… Я только хочу сказать, что…

Она уронила их на пол в кухне.

Все, забыли о тарелках миссис Тэйа. Господи боже. Я не о тарелках. Я о тебе.

Я, постоянно ощущая на себе его взгляд, собрал все, что упало с подноса. Падая, он ударился о стену, и над плинтусом появилась щербинка. Я поднялся. Мистер Эндрюс забрал у меня поднос и вышел из комнаты. Через пару минут он вернулся с веником и совком. Пока он подметал, я сидел на кровати. На ковре давно не было ни крошки, а он все продолжал мести. Потом он наконец заговорил, так тихо, что я едва мог его расслышать:

Вот что, Грег, мы завтра уезжаем. На выходные.

Вы и Констанс?

Да. На пару дней. Мы это давно запланировали.

А мне придется уйти?

Я что хотел… тебе есть где остановиться?

Мне нравится здесь.

У тети с дядей? Или еще где-то?

Если бы вы только ей сказали…

Это не из-за Констанс. Мистер Эндрюс, с веником и совком в руке, выпрямился. Не только из-за Констанс. Утром мы поговорили с ней и пришли к выводу…

Ага, понятно.

…что теперь, когда тебе стало значительно лучше…

Ага.

(Глаза в глаза.)Грег, я что хочу сказать. Если ты попадешь в беду. Если тебе будет нужна помощь…

Где моя одежда?

Он положил веник и совок и полез в задний карман. Вытащил из пачки сигарету, прикурил, пустил дым в потолок.

Отдайте мне мою чертову одежду. Сэр.

Ты же знаешь, работу я тебе дать не могу. Денег тоже. Все ведь из-за этого? Да?

Из-за чего из-за этого?

Как я могу тебе помочь, если ты не говоришь, в чем дело? Ты вообще ничего не говоришь, а если и говоришь, то все про школу да про школу, как будто это было на прошлой неделе. Черт, да «Фабрика искусств» и та была уже сколько лет назад?

Из-за чего из-за этого?

Присосавшись к сигарете, он подошел к окну. Констанс тебя не знает. Я ей рассказал про тебя, про __________ и про то, как мы вместе работали, но для нее это… прошлое. Далекое прошлое. Понимаешь?

Из-за чего из-за этого?

(Жест, охвативший комнату, поврежденную штукатурку, барахлящую батарею, никотиновую дымку, меня, Грегори Лин-на, сидящего на краю кровати.) Этого,Грег.

У меня здесь есть доступ к словарю и другой справочной литературе. Я посмотрел там слово «коллаж». Одно из определений такое: «соединение несходных элементов».

Ар деко

Декоративный стиль… характеризуется яркими, контрастными цветами, отсутствием симметрии, перегруженностью деталями, геометрическими орнаментами.

Ар нуво

Декоративный стиль, изобилующий… органическими или природными формами; характеризуется кривыми, изогнутыми линиями, отсутствием прямых линий.

Ар труве

Найденное искусство. Создается не художником, но через его посредство, из «найденных» или природных объектов, своеобразная форма которых есть результат воздействия естественных стихий либо каких-то конкретных обстоятельств.

…отсутствие симметрии… изогнутые линии… отсутствие прямых линий… форма, возникшая вследствие конкретных обстоятельств…

И вы вернулись домой?

Я киваю.

Через три дня после того, как он… точнее, после того, как вы поселились в его доме вместе с ним и его, э-э, сожительницей?

Да.

Он знал, что вас разыскивает полиция?

Я ему сказал.

Но не сказали, почему.

Нет, сказал. Частично.

Вас не волновало, что, вернувшись домой, вы, так сказать, подвергаете себя риску? Что вас могут арестовать?

Я пожимаю плечами. Я хотел, чтобы он понял.

Что понял?

Просто понял.

Когда мое дело передадут на рассмотрение суда, мой адвокат будет меня представлять.Это самое представлениеменя очень занимает. Весь этот символизм, действие от лица кого-то и вместо кого-то, попытка выразить, отобразить чужую суть. Адвокатское искусство – искусство изобразительное, в том смысле, в частности, что секрет успеха кроется в чрезвычайном внимании к деталям, к достоверности, к реалиям.К фактам. Энди не терпел реализма. Реальный по сравнению с чем, всегда спрашивал он. Также он не терпел утверждения, что задача искусства (а следовательно, и задача художника) состоит в воспроизведении действительности и что картина непременно должна изображать что-тои быть о чем-то.Эндрюсианский афоризм:

У меня как художника одна задача: замазать холст так, как мне хочется, либо, если не хочется, не замазывать вовсе.

Этот лозунг висел у него над камином в кабинете на «Фабрике», до сих пор, надо полагать, висит. Рядом с надписью «НЕ КУРИТЬ». Мистер Эндрюс говорил: «Это мои жизненные принципы. И если второй я нарушаю чаще, чем первый, то лишь потому, что на выкуривание сигареты уходит куда меньше времени, чем на написание картины».

Мой адвокат, под легким давлением с моей стороны, определяет своиобязанности следующим образом: постараться добиться справедливого отношения к клиенту. В деле Короны против меня, Грегори Линна, «справедливым» станет приговор, адекватный ограниченности моей ответственности. С этой точки зрения, говорит адвокат, он и будет меня представлять. И основная трудность заключается лишь в моем нежелании и, как бы получше выразиться, неспособности представить ему связную информацию, на которую суд сможет опереться при вынесении вердикта. М-да. Что на свободе, что под стражей, я для них неуловим. И хотя всю вину за это адвокат пытается свалить на меня,проблема, безусловно, в нем. Он из тех людей, которые, увидев абстрактную картину, сразу начинают спрашивать: а что это значит?Они зациклены на фактах, на непротиворечивости сведений. После ареста меня сфотографировали. На фотографиях – мое лицо в фас и в профиль. Если бы мне вздумалось сбежать, эти фотографии поместили бы в газеты и показали по телевизору. Для опознания они бы сгодились. Идентичность, если говорить о простом физическом сходстве, неизбежно сводится к чему-то внешнему, поверхностному. Именно такого рода сведения пытается, к несчастью для самого себя, извлечь из наших бесед мой адвокат. Он хочет, чтобы плоды работы моего сознания можно было, как фотографии, пронумеровать, рассортировать по датам, проштамповать и убрать на хранение. Создать серию моментальных психологических снимков, слепок моего сознания. Набросок моей личности, при сравнении которого с оригиналом всякий человек непременно бы восклицал: мой бог, ну до чего же похоже!

А хрен-то. Вот что я скажу.

Я вошел с черного хода, с задворков. С замком на калитке справился легко, а ключ от задней двери у меня был. Ночь стояла облачная. В доме было тихо, свет в окнах не горел. Все спокойно. Я открыл дверь и бесшумно, как вор, вошел в дом. В кухне было холодно и как-то затхло, в воздухе висел отчетливый запах заплесневевшей пищи. Я включил свет. Все как было в день моего отъезда в Оксфорд – тарелки и сковородки на сушке, неоплаченный телефонный счет на столе, там, куда я его и положил. В других комнатах первого этажа сразу был виден непорядок: ящики и дверцы закрыты неплотно, мебель передвинута. Всюду духота, пыль. На коврике перед дверью гора почты: рекламные листки, пицца на дом и тому подобное, бесплатные газеты, записки – явно от тети, – которые я не стал читать. Я поднялся наверх. Дверь в мою комнату была закрыта, но не заперта, ручка болталась свободно, и я увидел, что на месте замка красуется дыра.

Они забрали абсолютно все: стена над письменным столом была совершенно голая (лишь комочки клейкой голубой пасты свидетельствовали о том, что когда-то здесь висели карты и настенная таблица), ящики стола – открытые и пустые (один из них выдвинули так далеко, что он вывалился), коробки с досье исчезли, папки и бумаги, которые я сложил на столе, пропали. Они забрали у меня все, даже ручки и карандаши, даже линейку, даже баночку клея, которым я приклеивал фотографии. Я не мог отвести глаз от стены, от стола, от запорошенных пылью квадратных следов коробок на ковре, я смотрел так, словно исчезнувшие предметы в любую минуту могли появиться снова. Но найти удалось лишь то, что можно было заметить только внимательным взглядом, – ряды серовато-белых комочков жеваной бумаги, испещрявших внутренние поверхности стола, стула, ящиков.

Заметки о символических изображениях

Некоторые знаки древних письменностей происходят от стилизованных изображений предметов, которые они обозначали. Например, около 1500 года до н. э. в семитских языках слово «бык» передавалось на письме символом V, изначально возникшим как примитивное изображение головы быка. Этот знак читался как некий горловой звук, который всякий человек, говоривший на данном языке, понимал как слово «бык». При этом, однако, следует иметь в виду, что картинка не есть бык, слово не есть картинка, а звук не есть слово. У многих так называемых примитивных народов – например, у сибирских юкагиров – существует целая система передачи довольно сложных сообщений графическим способом (т. е. с помощью картинок), вне всякой связи с разговорной речью – имеется в виду, что передаются мысли, образы и идеи, для которых в языке не существует никаких слов или выражений. В Китае один и тот же иероглиф (или морфема) произносится жителями двух разных районов страны настолько по-разному, что эти люди могут вообще не понять друг друга.

Полиция перевернула вверх дном мою комнату, но не сочла нужным конфисковать десятки школьных тетрадок, заполненных сценами из моей жизни; начиная с самой первой, со смертью папы, до той, где улетает мама, где ей приходится парить в воздухе, потому что я, своими цветными карандашами, не сумел изобразить небеса. Полицейские сочли мои картинки неинтересными, глупыми, детскими. Впрочем, теперь, когда мой адвокат решил использовать их для смягчения приговора, они были скопированы и переданы стороне, представляющей Корону.

Раньше тетрадки были аккуратно сложены на газетах внизу шкафа. Теперь они валялись в углу, вперемешку с одеждой, ботинками, скомканным постельным бельем, которое полицейские сорвали с кровати, торопясь, видимо, провести обыск под матрасом (кстати, тряпочка для спермы тоже исчезла). Я, соблюдая хронологический порядок, разложил тетрадки на голой кровати – из обложек получилось красивое лоскутное одеяло, – а потом стал их просматривать. Подряд, страницу за страницей. В каждом комиксе рассказывалась своя история, и все вместе они тоже рассказывали свою историю, и все истории были одинаковые: случилось это, потом то. Разные способы выразить одно и то же. Даже когда я смотрел картинки выборочно – как попало – и события происходили в другом порядке, то история в целом от этого не менялась: случалось это, потом то.

Читать я закончил в три часа ночи. Некоторое время я дремал сидя, прислонившись головой к спинке кровати, и, вздрагивая, просыпался всякий раз, когда тетрадка соскальзывала с колен на пол. Потом я собрал их все вместе и, мамиными парикмахерскими ножницами, вырезал сначала сцены из школьной жизни, а потом сцены из домашней жизни. Разделил их на стопки – отдельно школа, отдельно дом – и по очереди пересмотрел и сверил. И опять истории получились разные, но в то же время одинаковые: случилось это, потом то. Но когда я попытался разложить картинки в правильном порядке, оказалось, что у меня ничего не получается. Я слишком устал, слишком сильно запутался; перестал различать детали. В конце концов я вообще мог узнать только себя и Дженис. Но не способен был отличить себя двенадцатилетнего от себя двадцати– или тридцатичетырехлетнего, а первую Дженис от второй. Что же касается учителей, тети, мамы с папой… они слепились в один общий ком. И лишь по нумерации страниц – а не по самим картинкам – я смог восстановить изначальный порядок. Только теперь страницы в тетрадях не были закреплены и легко могли выскользнуть из-под обложки.

Рассвело. Я выключил свет в спальне и спустился вниз. Тщательно обследовав кухню, нашел пустую коробку и то, чем ее заполнить: консервы, печенье, сырные крекеры, банки с арахисовым маслом и джемом. Консервный нож, столовые приборы. Потом я наполнил водой из-под крана кастрюли и пустые молочные бутылки. Нелегко было затащить их на чердак, не пролив ни капли. Переправив провизию на чердак, я взял из своей комнаты одеяло, подушку, зимнюю куртку – ту самую, с капюшоном, – а также пустой блокнот и карандаши, которые прихватил из квартиры мистера Эндрюса. Я вывинтил лампочку из светильника рядом со своей кроватью и вкрутил ее на чердаке. Пощелкал выключателем. Все работало. Последний раз сходил в туалет – отныне моча и кал будут поступать в ведро с крышкой, куда я налил немного воды и жидкости для мытья полов. Убедившись, что сделано все необходимое, я в последний раз залез на чердак и чуть не свалился оттуда, когда встал на колени у открытого люка, чтобы поднять наверх складную лестницу. Я захлопнул люк. Он издал глухой деревянный щелчок и полностью перекрыл доступ дневному свету.

Манда (сущ.):

1. женские гениталии, вульва

2. неприятная персона (вульг.)

Это слово мистер Эндрюс – Энди – тоже запретил мне использовать как для обобщенного, так и для избирательного оскорбления представителей учительской прогрессии. То бишь профессии.

Для всех этих блядей, этих вульв с мелками и тетрадками, с их «делай то/делай се», «не делай того/не делай сего», «так надо» и «так положено». С их преподаванием и изучением, заданиями и суждениями, баллами от одного до десяти, с их проклятым «делай что тебе говорят». С их правилами. С их положением верховного судии.

Есть латинское слово pudenda. Оно обозначает наружные женские половые органы и происходит от глагола pudere – стыдиться. И раз учителей нельзя называть тем, другим, словом (ни в его анатомическом, ни в его вульгарном значении), то я присваиваю себе этимологическое право называть их пудендами.

Я знаю, что сказал бы мне на это мистер Эндрюс (знаю, потому что сам рисовал, как он это говорит):

Потенциально все мы пуденды.

Я трогал пуденду Дженис (когда она писала), видел мамину – во второй раз, когда Дженис от нас ушла. И однажды назвал маму тем, ужасным,словом, только для того, чтобы увидеть, какое у нее будет лицо.

Я солгал, когда сказал, что мистер Эндрюс видел мои комиксы, тетрадки с картинками, в которых запротоколирована вся моя жизнь. Их видел «мистер Эндрюс», а мистер Эндрюс не видел. «Мистер Эндрюс» – «Энди» – был со мной на чердаке все десять дней моего затворничества. Он был со мной так же, как бывал со мной и Дженис сэр Мистрий; когда рисуешь какие-то вещи (и думаешь, что они реальны), они иногда сбываются. Потому что истину надо искать в своем воображении. Я воспроизводил мистера Эндрюса на бумаге, я производилего. На одних картинках он был таким, как раньше, когда я у него учился (прежняя внешность – ни бороды, ни сигарет – прежние манеры), на других – таким, как сейчас, когда я жил в его квартире. Мы беседовали. При помощи облачков со словами. Облачка заполняли каждый квадратик каждого комикса. А комиксов были сотни. И в каждом из них я старался заставить его понять. Понять историю – истории, – которые двадцать три года рассказывали картинки, лежащие под мягкими тетрадными обложками. Мы беседовали так, как в то последнее утро, когда я забрал свои вещи и ушел, чтобы ни он – мистер Эндрюс без кавычек, – ни Констанс не отягощались моим присутствием. Что, как знает всякая уважающая себя мисс Макмагон, сказано совершенно не по-английски. В то утро я, до той или иной степени, раскрыл перед ним смысл (ф)актов работы над ошибками, уже исполненных и еще предстоящих: с ним самим и с мистером Бойлом. Я признался ему в своем бегстве. В своей беглости.Я включил его в картину.

(Мы разговариваем на чердаке, я и «мистер Эндрюс».)

Иногда я рисую какие-то вещи, и они сбываются или, наоборот, стираются.

А Дженис? Твои мама и папа… они сбываются? Могут ли они ожить, Гегги?

Не называйте меня так.

Могут?

(Показываю на аккуратную стопку тетрадей.) Они там! Они там! Я их нарисовал!

Чем же ты управляешь? Бумагой, карандашами? Только своими мыслями – и то если повезет.

Вы говорили…

Что, Гегги?

Н-н.

Что?

Все то, что вы говорили. То, каким вы были.

Я не говорил… этого я не говорил. Если ты думаешь, что я это говорил, ты просто…

То, что вы говорили, теперь принадлежит мне. Я это слышал, и оно мое. Оно принадлежит мне, а не вам!

Ты не можешь…

Могу. (Поворачиваясь к нему.) Я, блин, могу все, что хочу.

Я никогда не учил тебя обижать людей.

(На чердаке мы – я и «Энди» – вместе жевали полоски бумаги и делали слюнптуры на всех плоских поверхностях: на полу, на балках, на стропилах, на упаковках, на обложках тетрадей. Иногда он все портил – закуривал сигарету. Но это было легко поправить – на одной картинке он держал сигарету, а на следующей тушил ее и снова принимался жевать бумагу. Дым медленно, картинка за картинкой, рассеивался. Я, на чердаке, жевал бумагу и ежедневно испражнялся в ведро. Дерьмо выходило формата A4.)

Внизу послышался шум. Голоса. На пятый или шестой день. Я не помню. Еды оставалось мало, так что, может быть, это случилось и позже – на восьмой день. Я затаился и, пока они расхаживали там внизу, сидел очень тихо, вслушивался в их мужские голоса, но слов различить не мог. Я зажмурился, так, как учила Дженис, и дышал неглубоко, неслышно.

Чудища нас не найдут, Гегги. Ни динозавр, ни саблезубый тигр, ни мамонт. Они даже не узнают, что мы здесь.

Я сидел тихо, пока голоса и шум не стихли.

Рост мистера Эндрюса – примерно пять футов десять (ну, может, одиннадцать) дюймов. Он ниже меня, если только не стоит надо мной, когда я сижу или лежу. С другого конца комнаты – или когда он в саду, а я у окна наверху – он намного ниже. А «мистер Эндрюс» на моих картинках был и того меньше, иногда всего несколько сантиметров от пола. Зато на портрете, который занимает столько места в его кабинете на «Фабрике искусств», он просто огромный. Когда он сидит за столом перед возвышающейся за его спиной картиной, то по сравнению с самим собой кажется настоящим карликом.

(На чердаке мы с ним обсуждали вопросы, имеющие или не имеющие, в зависимости от наших точек зрения, отношение к вышесказанному. «Мистер Эндрюс» высказал мнение, что я вижу все в искаженной перспективе. Все, что я вижу, потеряло пропорции.)

Я говорю: никогда не путайте пропорции и количество, перспективу и относительность. Вы сами меня этому учили, сэр.

Помнишь фокус с линейками, Гегги? Двенадцать дюймов есть двенадцать дюймов, как ни крути. Это все твое восприятие…

Вы прямо как мистер Бойл.

Мистер Эндрюс учил меня искусству смыслов. Учил тому, что искусство – наука неточная. Что картину нельзя оценить в баллах от одного до десяти. К экзаменам по изобразительному искусству готовиться не нужно, сказал он, потому что здесь оценивается не память, а талант. (Опять же, получается, что и талант можно измерить.) Готовиться, повторять, работать над ошибками нужно перед другими экзаменами – по истории, например, по географии, английской литературе, математике, естествознанию. Мистер Бойл говорил: повторение – мать учения. Он утверждал, что это вообще самое важное, и для экзаменуемых, и для больших ученых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю