355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Пруст » Комбре » Текст книги (страница 2)
Комбре
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:02

Текст книги "Комбре"


Автор книги: Марсель Пруст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Когда бабушка после обеда кружила по саду, только одно могло вернуть ее домой; пока она, влекомая по орбите прогулки, снова и снова, подобно мошке, оказывалась перед огнями малой гостиной, где на ломберном столике были выставлены напитки, бывало, что двоюродная бабушка кричала ей: "Батильда![13]13
  Имя Батильда, которое носит бабушка рассказчика, очень редкое и значит «крещенная водой» (из греч. яз.). Это имя святой, прославившейся добрыми делами, которая жила в VII в. и была женой Хлодвига II, что опять отсылает нас к меровингской старине.


[Закрыть]
Иди сюда и скажи мужу, чтобы не пил коньяку!" И впрямь, чтобы ее подразнить (ведь она вносила в семью моего отца совершенно чуждый дух, и за это все ее вышучивали и изводили), моя двоюродная бабушка угощала деда, которому спиртное было запрещено, капелькой коньяку. Бедная бабушка шла в гостиную и начинала пылко уговаривать мужа не прикасаться к коньяку; он сердился, назло выпивал глоток, и бабушка уходила, печальная, поникшая, но все равно с улыбкой на губах, потому что она была так смиренна духом и кротка, что ее нежность к другим и полное невнимание к собственной персоне и к своим огорчениям примирялись в улыбке, сопровождавшей ее взгляд, и в улыбке этой, в противоположность улыбкам прочих смертных, сквозила ирония, обращенная только на нее саму, а нас она словно целовала глазами, озарявшими тех, кого она любила, горячим и ласковым взглядом – иначе они не умели. Пытка, которую ей устраивала моя двоюродная бабушка, тщетные бабушкины мольбы и ее заранее обреченная на поражение слабость, когда она безуспешно пыталась отнять у деда рюмку, – ко всему этому потом привыкаешь, и даже смеешься, и весело и безоглядно принимаешь сторону гонителя, желая самого себя убедить, что никаких гонений и нет; а в то время подобные сцены приводили меня в такой ужас, что я готов был побить двоюродную бабушку. Но когда я слышал: «Батильда! Иди сюда и скажи мужу, чтобы не пил коньяку!» – я трусливо, как взрослый, делал то, что делаем все мы, взрослея, когда сталкиваемся со страданием и несправедливостью: я не хотел их видеть; я уходил рыдать на самый верх дома, в комнатку рядом с классной, под крышей, где пахло ирисом, а еще дикой черной смородиной, выросшей снаружи на стене в щели между камней, – ее цветущая ветка тянулась в полуоткрытое окно. Комнатка эта, предназначенная совсем для других, более низменных целей, из которой днем было видно аж до самой башни замка в Руссенвиль-ле-Пен, долго служила мне прибежищем – конечно же потому, что это была единственная комната, которую мне разрешалось запирать на ключ, чтобы предаваться всему, что требовало нерушимого уединения: чтению, мечтам, слезам и чувственности. Увы, я не знал, что куда сильнее мелких отступлений от диеты, которые позволял себе ее муж, бабушку тревожили мое безволие и хрупкое здоровье и что в них она воображала угрозу моему будущему, когда бесконечно кружила вечерами, чуть клоня набок и поднимая к небу прекрасное свое лицо со смуглыми морщинистыми щеками, которые с годами стали почти сиреневыми, как осеннее вспаханное поле; выходя из дому, она прикрывала их короткой вуалеткой, и на них всегда виднелась непросохшая слеза, исторгнутая не то холодом, не то невеселыми мыслями.

Единственным утешением, пока я поднимался к себе наверх спать, служило мне то, что мама придет поцеловать меня перед сном. Но прощание длилось так недолго, а уходила она так скоро, что, когда я слышал, как она поднимается и как потом шуршит по коридору с двойной дверью ее летнее платье из голубого муслина, обшитое ленточками из плетеной соломки, самый этот миг для меня был мучителен. Он предвещал все, что будет потом, как только она покинет меня, уйдет вниз. Я даже, хотя так любил это прощание, мечтал, чтобы оно произошло как можно позже, мечтал еще немного подождать маму. Когда, поцеловав меня, она уже отворяла дверь и собиралась уходить, я порывался окликнуть ее, сказать: "Поцелуй меня еще", но я знал, что она сразу нахмурится, потому что и так уже она совершила уступку моей печали и моему волнению, пришла попрощаться, принесла мне свой умиротворяющий поцелуй, и это раздражало отца, считавшего весь ритуал глупостью, а потому ей хотелось, чтобы я постепенно перестал в нем нуждаться, отказался от этой привычки, а вовсе не привыкал просить ее о новом поцелуе, когда она уже в дверях. И вот, едва я видел, что она сердится, как исчезало облегчение, которое она приносила мне мигом раньше, когда склоняла над моей постелью свое нежное лицо и протягивала его мне, словно облатку, причащавшую покою, чтобы мои губы поверили, что она в самом деле здесь, и на меня снизошла сила заснуть. Но эти вечера, когда мама так ненадолго задерживалась у меня в спальне, были еще ничего, ведь когда к ужину являлись гости, она не приходила совсем. Гости – это был обычно г-н Сванн, который, помимо немногих случайных посетителей, чуть ли не единственный навещал нас в Комбре, иногда по-соседски заглядывал к ужину (реже с тех пор, как он столь неудачно женился, потому что родители мои не желали принимать его жену), иногда после ужина, сюрпризом. Вечерами, когда, сидя перед домом под большим каштаном вокруг железного стола, мы слышали из дальнего конца сада не тот зычный и пронзительный трезвон, который разливался и оглушал своим металлическим, неиссякаемым и ледяным звуком любого домочадца, пробуждавшего его к жизни тем, что входил "без звонка", а нерешительное, округлое и золотистое двукратное звяканье колокольчика для посторонних, все тут же задавались вопросом: "К нам гости, кто бы это?" – но все уже знали, что некому и быть, кроме г-на Сванна; двоюродная бабушка, подавая пример, громким голосом и нарочито естественным тоном говорила, что не надо шушукаться: это крайне обидно для гостя, он может подумать, что разговор не предназначен для его ушей; на разведку отправляли бабушку, благо она всегда была рада лишний раз прогуляться по саду и заодно, не останавливаясь, украдкой вырвать из-под розовых кустов несколько подпорок, чтобы розы выглядели естественнее, словно мамаша, треплющая сына по голове, чтобы слегка взъерошить чересчур прилизанные парикмахером волосы.

Мы все с нетерпением ждали новостей о неприятеле, которые должна была принести бабушка, словно не знали, кто именно среди огромного множества возможных недругов идет на приступ, и вскоре дед провозглашал: "Узнаю голос Сванна". И в самом деле, его узнавали только по голосу, а лицо – нос с горбинкой, зеленые глаза, высокий лоб в ореоле белокурых, почти рыжих волос, причесанных под Брессана[14]14
  ...волос, причесанных под Брессона... – Речь идет о прическе ежиком, введенной в моду актером «Французской комедии» Жаном Брессаном (1815—1886). Такую прическу носил Шарль Хаас, который был, по признанию самого Пруста, основным прототипом Сванна.


[Закрыть]
, – было еще почти неразличимо, потому что в саду зажигали как можно меньше света, чтобы не приманивать комаров; и я потихоньку отправлялся сказать, чтобы принесли прохладительное, что, по понятиям бабушки, было очень важно, поскольку ей казалось, что так гораздо гостеприимнее: напитки не должны были выглядеть исключительной мерой, нарочно для гостей. Г-н Сванн был чрезвычайно привязан к деду, несмотря на то что был намного его моложе: дед был лучшим другом его отца, превосходного, хотя и чудаковатого человека, которому, говорят, довольно бывало сущего пустяка, чтобы перейти от восторга к равнодушию, от одной мысли к другой. Много раз в году дед при мне рассказывал за столом истории, всегда одни и те же, о том, как вел себя г-н Сванн-отец, когда умерла его жена, от которой он не отлучался ни днем ни ночью. Мой дед, который уже давно с ним не виделся, поспешил к нему, в имение Сваннов в окрестностях Комбре, и ему удалось увести рыдающего друга из спальни покойной перед тем, как ее должны были класть в гроб. Они немного прошлись по парку, где светило неяркое солнце. Вдруг г-н Сванн взял деда под руку и воскликнул: «Ах, дорогой мой, какое счастье гулять по парку вдвоем в ясную погоду! Взгляните, какая красота – все эти деревья, боярышник и мой пруд, о котором вы мне ни разу слова доброго не сказали! Какой-то вы толстокожий. Неужели не чувствуете, какой ветерок? Ах, что ни говори, в жизни все-таки много прекрасного, милый Амеде!» Внезапно он вспомнил об умершей жене, и, чувствуя, видимо, как трудно ему было бы доискаться причин своего всплеска радости в такую минуту, он просто провел рукой по лбу – жест, свойственный ему всякий раз, когда его умом овладевал неразрешимый вопрос, – и вытер глаза, а потом стекла пенсне. А между тем он так и не утешился после смерти жены, но в те два года, на которые он ее пережил, дед не раз слышал от него: «Как странно, я очень часто думаю о бедняжке, но не могу думать о ней подолгу». «Часто, но не подолгу, как бедный папаша Сванн» – это стало любимой присказкой моего деда в самых разных случаях жизни. Я бы решил, что отец Сванна был чудовищем, но дед – а я почитал его наилучшим судьей, и его приговор, олицетворяя для меня справедливость, часто в дальнейшем помогал мне прощать проступки, которые сам я был склонен скорее осуждать, – так вот, дед восклицал: «О чем ты говоришь! Золотое сердце!»

Между тем долгие годы, пока г-н Сванн-младший, особенно до женитьбы, часто навещал моих дедушку с бабушкой и двоюродную бабушку в Комбре, они и не подозревали, что он уже не принадлежит к тому обществу, в котором вращались его родные, и под именем Сванна, обеспечивавшем ему у нас своего рода инкогнито, они, в своем безграничном неведении уподобляясь хозяевам гостиницы, приютившим в своих стенах, сами того не зная, знаменитого разбойника, оказывают гостеприимство одному из самых элегантных членов Жокей-клуба[15]15
  Жокей-клуб – один из наиболее закрытых и элегантных парижских клубов, основан в 1834 г.


[Закрыть]
, ближайшему другу графа Парижского[16]16
  Граф Парижский – Людовик-Филипп-Альберт Орлеанский (1838—1894), внук короля Людовика-Филиппа; был выслан из Франции как претендент на престол, уехал сначала в Германию, а затем в Англию. После 1870 г. вернулся, но в 1886 г. был выслан окончательно и снова уехал в Англию.


[Закрыть]
и принца Уэльского[17]17
  Принц Уэльский – титул английского престолонаследника; имеется в виду будущий Эдуард VII (1841– 1910), сын королевы Виктории, вступивший на престол после ее смерти – в 1901 г. По свидетельствам современников, во время своего пребывания в Париже он был центром притяжения для высшего света. Однажды он был на званом обеде в доме баронессы Греффюль, которую Пруст хорошо знал (в «Стороне Германта» Пруст отразит это событие в сцене приема у герцогини Германтской). 17 Сен-Жерменское предместье – квартал в Париже (7-й округ), где с XVIII в. селились наиболее аристократические семейства.


[Закрыть]
, человеку, которого лелеяло высшее общество Сен-Жерменского предместья[18]18
  Сен-Жерменское предместье – квартал в Париже (7-й округ), где с XVIII в. селились наиболее аристократические семейства.


[Закрыть]
.

Наше неведение насчет блестящей светской жизни Сванна, по-видимому, объяснялось отчасти присущими ему скромностью и сдержанностью, но еще и тем, что тогдашние буржуа представляли себе общество несколько на индийский лад и считали, что оно разделено на замкнутые касты, где каждый с самого рождения обретает место на той ступени, какую занимают его родители, и ничто уже не сдвинет вас оттуда и не вознесет в высшую касту, кроме такой случайности, как головокружительная карьера или неожиданный брачный союз. Г-н Сванн-отец был биржевой маклер; "сыну Сванна" на роду было написано всю жизнь принадлежать к касте тех, чьи доходы, как в определенном разряде налогоплательщиков, колеблются в таких-то и таких-то пределах. Круг его отца был известен – следовательно, и сам он принадлежит тому же кругу, и понятно было, с кем он "в состоянии" там столкнуться. Если он и знал других людей, то это были знакомства молодого человека, на которые старинные друзья семьи, например мои родные, легко закрывали глаза, благо с тех пор, как Сванн осиротел, он неуклонно продолжал к нам наведываться; но можно было держать пари, что эти неведомые нам люди, с которыми он видался, были из тех, с кем он бы не посмел поздороваться в нашем присутствии. Если бы моим родным во что бы то ни стало захотелось рассчитать уровень, занимаемый Сванном в обществе, присущий лично ему среди всех маклерских сыновей того же круга, что его родители, этот уровень для него оказался бы слегка пониже, потому что Сванн держался очень просто и, питая давнюю слабость к антикварным вещицам и картинам, жил теперь в старом, до отказа набитом коллекциями особняке, куда моя бабушка мечтала когда-нибудь попасть, но расположен был особняк на Орлеанской набережной, в квартале, где, по мнению моей двоюродной бабушки, жить было неприлично. "Да вы хоть разбираетесь в искусстве? Я для вашего же блага спрашиваю, а то вам торговцы всучат любую мазню", – говорила двоюродная бабушка; в самом деле, она совершенно не предполагала в нем знатока, да и в умственном отношении не слишком высоко ставила человека, который в разговоре избегал серьезных предметов и входил в самые прозаические подробности, причем не только в тех случаях, когда делился с нами кулинарными рецептами, уснащая их бесконечными уточнениями, но даже когда бабушкины сестры заводили разговор об искусстве. Если его подбивали высказать свое мнение, выразить восхищение какой-либо картиной, он весьма нелюбезно отмалчивался, искупая вину тем, что давал, если мог, точные сведения о музее, где хранится картина, или о дате ее создания. Но обычно он просто старался нас развлечь и каждый раз рассказывал новую историю, которая приключилась у него с людьми, которых мы знали, – с комбрейским аптекарем, или с нашей же кухаркой, или с нашим кучером. Конечно, моя двоюродная бабушка хохотала над этими рассказами, но не понимала, что именно ее так смешит – забавная роль, которую отводил себе Сванн в этих историях, или остроумие, с которым он их рассказывал: "Ну вы и умора, господин Сванн! Умора, и все тут!" Она единственная у нас в семье была не лишена вульгарности, поэтому при посторонних, если упоминали о Сванне, неукоснительно замечала, что он бы мог при желании жить на бульваре Османна или авеню Оперы, что он – сын г-на Сванна, который оставил ему, надо думать, не то четыре, не то пять миллионов, но вот такая у него прихоть. Причем эта прихоть представлялась ей настолько занимательной для окружающих, что в Париже, когда г-н Сванн являлся к ней первого января с неизменными засахаренными каштанами, она не упускала случая сказать, если при этом были другие гости: "Ну что, господин Сванн, вы все живете у винных складов, поближе к вокзалу – боитесь опоздать на лионский поезд?" И краешком глаза поверх лорнета поглядывала на остальных гостей.

Но если бы моей двоюродной бабушке сказали, что этот Сванн, вполне "достойный" бывать "в лучших домах нашего сословия", у самых почтенных парижских нотариусов и адвокатов (хотя он вроде бы и прошляпил эту привилегию), тайком ведет совершенно иную жизнь; что в Париже, уходя от нас якобы домой, спать, он за углом сворачивает в другую сторону и спешит в один из тех салонов, куда вовеки не ступала нога маклера или торгового агента, – это показалось бы моей двоюродной бабушке столь же необычным, как более образованной даме – мысль, что она лично знакома с Аристеем[19]19
  Аристей – персонаж поэмы Вергилия «Георгики» (кн. 4, ст. 317—558), научивший людей пчеловодству. Несмотря на божественное происхождение, Аристей был простым пастухом; однако, когда он обратился к матери – Кирене, правнучке Океана, нимфе потока Пеней, – за помощью, она приняла его, ввела в царство морской богини Фетиды, научила, как узнать о причине постигшей его беды и спасти погибших пчел.


[Закрыть]
и понимает, что, поболтав с ней, он нырнет в царство Фетиды, в пучину, сокрытую от взоров смертного, где, как показал нам Вергилий, его примут с распростертыми объятиями; или – обратимся к образу, который скорее мог прийти ей на ум, поскольку был запечатлен на тарелочках для пирожных у нас в Комбре, – что к ней на обед приходил Али-Баба, который, едва оставшись один, проникнет в свою пещеру, блистающую неожиданными сокровищами.

Однажды в Париже он заглянул к нам после обеда, извинившись, что на нем фрак, а после его отъезда Франсуаза сказала со слов кучера, что он обедал "у принцессы". "Да-да, у принцессы полусвета!"[20]20
  ...у принцессы полусвета... – Это словечко ввел в обиход Александр Дюма-сын, написавший в 1855 г. пьесу «Полусвет».


[Закрыть]
– откликнулась моя двоюродная бабушка с безмятежной иронией, пожав плечами и не отрывая глаз от вязания.

Итак, двоюродная бабушка с ним не церемонилась. Полагая, что наши приглашения для него – большая честь, она принимала как должное корзинки с персиками или малиной из его сада, без которых он у нас не появлялся, и фотографии шедевров искусства, которые он всякий раз привозил мне из Италии.

За ним без малейшего стеснения посылали, чтобы узнать рецепт соуса "грибиш"[21]21
  ...рецепт соуса «грибиш»... – соус из уксуса и растительного масла с яйцом и травами.


[Закрыть]
или салата с ананасом для званых обедов, на которые самого Сванна не приглашали, полагая, что он недостаточно важная персона, чтобы угощать им посторонних, которые впервые будут в доме. Если разговор случайно касался французских принцев крови, двоюродная бабушка говорила: «Люди, которых мы с вами никогда не узнаем и легко без этого обойдемся, не правда ли», причем говорила не кому-нибудь, а Сванну, у которого, возможно, лежало в кармане письмо из Твикнхэма[22]22
  В Твикнхэме (Англия) жил во время первого изгнания граф Парижский. Там был центр французской монархической оппозиции.


[Закрыть]
; вечерами, когда бабушкина сестра пела, двоюродная бабушка заставляла его двигать рояль и перелистывать ноты и помыкала этим человеком, которого так ценили в других местах, с наивной грубостью ребенка, играющего с драгоценной вещицей небрежно, как с дешевой побрякушкой. Вероятно, Сванн, хорошо известный в те годы завсегдатаям клубов, сильно отличался от Сванна, которого создавала моя двоюродная бабушка, вооружась всем, что знала о семье Сваннов, когда она вечерами, в садике в Комбре, слыша двойное нерешительное звяканье колокольчика, вдыхала жизнь в безвестное и зыбкое существо со знакомым голосом, возникавшее из темноты впереди бабушки. Но ведь какую мелочь нашей жизни ни возьми, каждый из нас – не просто некое материальное единство, в котором любой человек увидит одно и то же, стоит ему только ознакомиться с нами, как с расходной книгой или завещанием; наша индивидуальность создается мыслями других людей. Даже простой поступок, который у нас называется «встретить знакомого», есть до некоторой степени интеллектуальное свершение. Видя человека, мы наполняем его облик всеми нашими понятиями о нем, и в общем нашем представлении эти понятия наверняка занимают главное место. В конце концов они начинают так безупречно округлять его щеки, с такой точностью льнут к линии носа, такой тонкий нюанс придают звучанию голоса, словно внешность – лишь прозрачная оболочка, и всякий раз, видя это лицо и слыша этот голос, мы вновь обретаем и слышим все те же понятия. Вероятно, того Сванна, которого выстроили для себя мои родные, они по незнанию обделили множеством примет его светской жизни, благодаря которым другие люди, оказавшись в его обществе, замечали, какая утонченность царит в его лице, не распространяясь лишь на нос с горбинкой, по которому словно прошла ее природная граница; поэтому, вылущив все обаяние, мои родные, должно быть, вливали в это порожнее, ничем не наполненное лицо, на самое дно его потухших глаз, мутный, сладкий осадок – полувоспоминание, полузабвение, – оставшийся от досужих совместных сидений после наших еженедельных обедов вокруг ломберного столика или в саду, из времен деревенского добрососедства. Все это так плотно начинило телесную оболочку нашего друга (да еще добавились кое-какие воспоминания о его родных), что этот Сванн стал полноценным живым существом, и мне кажется, что я от одного человека перехожу к другому, совсем непохожему, когда в памяти своей от того Сванна, с которым был знаком позже, возвращаюсь к этому первому Сванну, – в котором узнаю милые ошибки собственной юности и который, кстати, похож не столько на Сванна второго, сколько на других людей, которых я знал в те времена, словно наша жизнь подобна музею, где все портреты одной и той же эпохи в чем-то сродни друг другу и выдержаны в одном стиле, – к этому первому Сванну, беспредельно праздному, благоухающему ароматом старого каштана, корзиночек с малиной и стебельком эстрагона.

Между прочим, однажды бабушка отправилась просить об услуге одну даму, с которой познакомилась в монастырской школе Сакре-Кёр[23]23
  Под Сакре-Кёр здесь подразумевается школа для девочек в Париже, где учились дочери аристократов и преуспевающих буржуа.


[Закрыть]
(и с которой, согласно нашим представлениям о кастах, не захотела поддерживать отношения, несмотря на взаимную симпатию), – маркизу де Вильпаризи из знаменитого семейства герцогов Бульонских[24]24
  ...из знаменитого семейства герцогов Бульонских... – Буйон, или, по традиционной транслитерации, Бульон, – французский герцогский род, считающий родоначальником Готфрида Бульонского, знаменитого крестоносца и первого короля Иерусалима (1099); ветвь семьи де Латур д'Овернь. Матери Базена, герцога Германтского, и Орианы, герцогини Германтской (которые появятся в романе немного погодя), а также г-жа де Вильпаризи – родные сестры и урожденные герцогини Бульонские.


[Закрыть]
, – и та сказала: «По-моему, вы хорошо знакомы с господином Сванном, близким другом моих племянников де Лом». Бабушка вернулась от нее, восхищаясь домом, выходившим в сад, – г-жа де Вильпаризи советовала ей снять там квартиру, – а также жилетником и его дочерью, державшими мастерскую во дворе: к ним она зашла и попросила зашить ей юбку, которую порвала на лестнице. Бабушка была в восторге от этих людей, объявила, что малышка – воистину жемчужина, а жилетник – воплощение благовоспитанности, равных которому она не встречала. А все потому, что в ее глазах благовоспитанность совершенно не зависела от общественного положения. Она восторгалась каким-то ответом жилетника и говорила маме: "Лучше не сказала бы и Севинье[25]25
  Севинье – Мари де Рабютен-Шанталь, маркиза де Севинье (1626—1696), автор знаменитых «Писем», адресованных ее дочери графине де Гриньян, часто упоминаемых у Пруста, – любимый автор бабушки и матери Марселя Пруста, а в романе – бабушки рассказчика.


[Закрыть]
!" – зато о племяннике г-жи де Вильпаризи, встреченном у той в доме, отозвалась: «Ах, дочка, он такой банальный!»

Так вот, упоминание о Сванне не столько возвысило его в глазах моей двоюродной бабушки, сколько принизило г-жу де Вильпаризи. Словно почтение, которое, доверяя бабушке, мы питали к г-же де Вильпаризи, возлагало на нее долг ни в чем не ронять своего достоинства, и этим долгом она, оказывается, пренебрегла, поскольку знает о существовании Сванна и позволяет своим родственникам с ним дружить. "Она знает Сванна? Быть не может! А ты еще говорила, что она в родстве с маршалом Мак-Магоном[26]26
  ...с маршалом Мак-Магоном! – Патрис, граф де Мак-Магон, герцог де Мажанта, маршал Франции (1808– 1893); первый президент Третьей республики (1873– 1879). Помимо прямого упоминания в романе, он послужил Прусту прототипом для второстепенного персонажа, родственника г-жи де Вильпаризи.


[Закрыть]
!" Это мнение моих родителей о знакомствах Сванна потом еще подкрепила его женитьба на женщине из дурного общества, почти кокотке, которую, впрочем, он никогда и не стремился им представить и в гости к нам приходил по-прежнему один, хотя все реже и реже, но они полагали, что по этому браку могут судить о неведомом им круге (предполагалось, что именно там он нашел себе жену), в котором он обыкновенно бывал.

Но однажды мой дед вычитал в газете, что г-н Сванн – один из непременнейших гостей на воскресных обедах у герцога Икс, отец и дядя которого были наиболее заметными государственными деятелями в царствование Луи Филиппа[27]27
  Царствование Луи Филиппа (1773—1850) охватывает период с 1830 по 1848 г.; во времена, описываемые в романе, оно было недавним прошлым. Герцог де Икс – это, по мнению французских комментаторов, герцог д'Одифре-Пакье (1823—1905), сын графа д'Одифре (1789—1858) и внучатый племянник канцлера Этьена-Дени Пакье (1767—1862), упоминаемого в том же разговоре. Другой упоминаемый политический деятель – не отец, а дядя герцога д'Одифре-Пакье: это маркиз д'Одифре (1787—1878), пэр Франции и сенатор в царствование Луи Филиппа.


[Закрыть]
. А дед интересовался всякими мелкими обстоятельствами, позволявшими ему мысленно соприсутствовать в частной жизни таких деятелей, как Моле[28]28
  Луи-Матье, граф Моле (1781—1855) – премьер-министр в царствование Луи Филиппа, с 1836 по 1839 г. член палаты пэров, был избран во Французскую академию за книгу «Эссе о морали и политике». О нем в дальнейшем будет упоминать маркиза де Вильпаризи в книге «Под сенью девушек в цвету».


[Закрыть]
, или герцог де Пакье[29]29
  Герцог д'Одифре-Пакье (1823—1905), сын графа д'Одифре (1789—1858) и внучатый племянник канцлера Этьена-Дени Пакье (1767—1862)


[Закрыть]
, или герцог де Брольи[30]30
  Герцог Ашиль Леон Шарль Виктор де Брольи (1785—1870) был министром иностранных дел (1832) и премьер-министром (1835—1836) при Луи Филиппе.


[Закрыть]
. Он пришел в восторг, узнав, что Сванн общается с людьми, которые их знали. Двоюродная бабушка, наоборот, истолковала эту новость не в пользу Сванна: тот, кто выбирал себе знакомых вне касты, в лоне которой был рожден, вне своего общественного «класса», оказывался в ее глазах непоправимо деклассирован. Ей казалось, что этот человек разом отказался от плодов всех добрых отношений с людьми, занимавшими прекрасное положение, а ведь отношения эти в предусмотрительных семьях так заботливо поддерживались и хранились для детей (моя двоюродная бабушка даже прекратила знакомство с сыном нотариуса наших друзей, потому что он женился на какой-то «светлости» и тем самым, с ее точки зрения, из почтенного сословия сыновей нотариусов упал до уровня одного из тех авантюристов, конюхов или лакеев, о которых рассказывают, что в прежние времена королевы подчас дарили им свои милости). Она осудила план деда – в первый же раз, когда Сванн придет к нам обедать, – порасспросить его об этих его друзьях, обнаруженных нами. С другой стороны, сестры моей бабушки, две старые девы, такие же великодушные, как она, но далеко не такие умные, объявили, что не понимают, что за радость их зятю разговаривать о подобных глупостях. Это были возвышенные натуры, в силу своей возвышенности не способные интересоваться так называемыми сплетнями, пускай даже не лишенными исторического интереса, и вообще всем, что не касается напрямую какого-нибудь эстетического или добродетельного предмета. В мыслях у них настолько отсутствовал интерес ко всему, что прямо или косвенно относилось к светской жизни, что как только разговор за обедом принимал легкомысленный или просто приземленный характер и двум старым девам никак было не перевести его на предметы, которые были им дороги, их слуховое восприятие как будто убеждалось, что заняться ему нечем, и органы слуха отключались, словно приглухоте. В такие минуты, если деду надо было привлечь внимание сестер, ему приходилось прибегать к физическим приемам вроде тех, которыми пользуются врачи-психиатры с больными, страдающими маниакальной рассеянностью, таких как стук лезвием ножа по стакану одновременно с резким окликом и пристальным взглядом, – грубые средства, которые доктора часто применяют и в обиходе, со здоровыми людьми, не то по профессиональной привычке, не то полагая, что все вокруг слегка не в своем уме.

Бабушкины сестры больше заинтересовались, когда накануне обеда, на который был приглашен Сванн, загодя приславший специально для них ящик асти, двоюродная бабушка, держа в руках номер "Фигаро"[31]31
  «Фигаро» – газета, основанная в 1854 г.; выходит по сей день. Пользовалась огромным влиянием во времена Третьей республики. В ней печатались светские новости, а также колонка, посвященная литературе и искусству, для которой писал и Пруст.


[Закрыть]
, где в отчете о выставке Коро[32]32
  Камиль Коро (1796—1875) – французский художник, предтеча импрессионизма. Его картину «Шартрский собор» Пруст называл в числе самых любимых.


[Закрыть]
рядом с названием одной из его картин было напечатано: «Из коллекции г-на Шарля Сванна», сказала нам: «Вы видели, что Сванна прославили в „Фигаро“?» – «А я вам всегда говорила, что у него прекрасный вкус», – сказала бабушка. «Ну, тебе лишь бы с нами поспорить», – возразила двоюродная бабушка, которая знала, что бабушка никогда с ней не соглашалась, но совсем не была уверена в нашей поддержке и хотела вырвать у нас тотальное осуждение бабушкиных взглядов, чтобы объединиться против нее единым фронтом. Однако мы молчали. Бабушкины сестры заикнулись, что хотят поговорить со Сванном о сообщении в «Фигаро», но двоюродная бабушка им отсоветовала. Всякий раз, когда она замечала у других преимущество, пускай крохотное, которым не обладала сама, она убеждала себя, что это не преимущество, а недостаток, и вместо того, чтобы завидовать этим людям, жалела их. «Думаю, что вы его не обрадуете, мне, например, было бы неприятно видеть свое имя вот так, в газете, и мне бы не польстило, если бы со мной об этом заговорили». Впрочем, она не слишком усердно переубеждала бабушкиных сестер: боясь вульгарности, они настолько искусно прятали любой личный намек под покровом запутанных иносказаний, что часто этого намека не замечал даже тот, к кому он был обращен. А моя мама думала только о том, как бы добиться от отца, чтобы он согласился расспросить Сванна если не о его жене, то хотя бы о дочке, которую тот обожал и, как считалось, из-за нее-то и женился. «Просто спроси, как она поживает, вот и все. Ему, должно быть, очень тяжело». Но отец сердился: «Ни в коем случае! Что ты выдумываешь глупости? Это было бы просто смешно!»

Но только мне, единственному из всей семьи, визиты Сванна приносили мучительные переживания. А все потому, что в те вечера, когда приходили посторонние или только один посторонний, г-н Сванн, мама не поднималась ко мне в спальню. Я обедал раньше, а потом садился за стол со всеми, но заранее было условленно, что в восемь встану и уйду; и тот драгоценный хрупкий поцелуй, который обычно мама дарила мне, когда я засыпал, теперь еще надо было донести от столовой до спальни и сохранить на все время, пока я раздевался, да так, чтобы не разбилась его нежность, не расплескались и не развеялись его воздушные чары, причем как раз в те вечера, когда я чувствовал, что хорошо бы принять этот поцелуй особенно бережно, приходилось получать его прилюдно, чуть не похищать, и у меня даже не было ни времени, ни права вкладывать в эту церемонию все внимание, с каким маньяк старается ни на что не отвлекаться, пока затворяет дверь, чтобы потом, когда к нему вернется болезненная неуверенность, победоносно противопоставить ей память о том миге, когда он эту дверь затворял. Мы все сидели в саду, и вот дважды нерешительно звякнул колокольчик. Было ясно, что это Сванн, однако все вопросительно переглянулись, и бабушку послали на разведку. "Не упустите внятно его поблагодарить за подарок, вино превосходное, да еще такой огромный ящик", – напомнил дедушка свояченицам. "Не шушукайтесь, – сказала двоюродная бабушка. – Очень приятно приходить в дом, где все что-то шепчут!" – "А вот и господин Сванн. Сейчас мы у него спросим, как он считает, хороша ли завтра будет погода", – сказал отец. Мама полагала, что одно слово из ее уст загладит все обиды, причиненные ему нашей семьей с тех пор, как он женился. Она исхитрилась отвести его в сторонку. Но я пошел за ней; я не решался отпустить ее от себя ни на шаг, зная, что скоро мне уходить из столовой к себе в спальню без обычного вечернего утешения и что она не придет ко мне и не поцелует. "Господин Сванн, – сказала она ему, – расскажите-ка мне о вашей дочке. Я уверена, что она уже умеет, как ее папа, понимать прекрасное". "Пойдемте-ка сядем все вместе на веранде", – сказал, подойдя ближе, дед. Маме пришлось умолкнуть, но сама эта помеха подсказала ей еще один деликатный ход: так тирания рифмы побуждает хорошего поэта достичь в стихе наивысших красот. "Мы еще поговорим с вами о ней, когда останемся вдвоем, – вполголоса сказала она Сванну. – Только мать сумеет понять вас по-настоящему. Уверена, что мама вашей дочурки согласилась бы со мной". Мы все расселись вокруг железного стола. Я старался не думать о тоскливых часах, которые я проведу нынче вечером один у себя в спальне, не в силах заснуть; я пытался себя уговорить, что это неважно, потому что наутро я их забуду; я цеплялся за мысли о будущем, надеясь, что они, словно по мостику, переведут меня через надвигавшуюся пропасть, которая меня пугала. Но мой занятый одной единственной заботой ум и впившийся в маму взгляд напряглись и отторгали любое постороннее впечатление. Мысли проникали в мой рассудок избирательно: отвергалось все прекрасное или просто забавное, что могло бы тронуть меня или развлечь. Как больной, благодаря обезболиванию, с полным сознанием присутствует на операции, которую над ним производят, но при этом ничего не ощущает, так и я мог бы прочитать любимые стихи или обратить внимание, как дедушка старается навести г-на Сванна на разговор о герцоге д'Одифре-Пакье[33]33
  Герцог д'Одифре-Пакье (1823—1905), сын графа д'Одифре (1789—1858) и внучатый племянник канцлера Этьена-Дени Пакье (1767—1862)


[Закрыть]
, но стихи меня не трогали, а дедушкины хитрости не смешили. Они и не увенчались успехом. Не успел дедушка спросить Сванна об этом ораторе, как одна из бабушкиных сестер, поскольку в ушах у нее этот вопрос прозвучал как глубокая, но неуместная тишина, которую вежливым людям надлежит прервать, обратилась к другой сестре: «Вообрази, Селина, я познакомилась с молодой шведской учительницей, которая поделилась со мной поразительно интересными подробностями о кооперативах в скандинавских странах. Надо бы как-нибудь пригласить ее на обед». – "Ты совершенно права! – отвечала ее сестра Флора[34]34
  ...отвечала ее сестра Флора. – По недосмотру Пруста обе реплики оказываются приписаны одному и тому же лицу.


[Закрыть]
. – А я тоже время даром не теряла. Я у господина Вентейля встретила одного старика-ученого, который хорошо знаком с Мобаном[35]35
  Анри-Полидор Мобан (1821—1902) – актер «Комеди Франсез», выступавший в амплуа благородных отцов, королей, тиранов. Ушел со сцены в 1888 г.


[Закрыть]
, и Мобан подробнейшим образом рассказывал ему, как он работает над ролью. Это поразительно интересно. Он сосед господина Вентейля, а я и не знала, милейший человек". – «Не у одного господина Вентейля милые соседи!» – воскликнула тетка Селина от застенчивости слишком громко, а от предумышленности несколько вымученно, бросив при этом на Сванна свой так называемый многозначительный взгляд. Одновременно тетка Флора, понимая, что эти слова выражают благодарность Селины за асти, тоже глянула на Сванна с видом признательным и вместе с тем ироническим, то ли желая просто подчеркнуть тонкость сестры, то ли завидуя Сванну, что он ее на это вдохновил, то ли невольно насмехаясь над жертвой всеобщего внимания. "Надеюсь, что нам удастся залучить этого господина на обед, – продолжала Флора. – Если упомянуть при нем Мобана или мадмуазель Матерна[36]36
  Амалия Матерна (1847—1918) – австрийская певица, исполнительница заглавных ролей в операх Вагнера; выступала в Вене, Париже, Лондоне и Нью-Йорке. Ушла со сцены в 1897 г.


[Закрыть]
, он способен говорить часами без передышки". – «Наверное, это восхитительно», – вздохнул дед, которому природа, к несчастью, настолько же отказала в способности страстно интересоваться шведскими кооперативами или работой Мобана над ролью, насколько бабушкиных сестер та же природа забыла снабдить щепоткой соли, которую нужно добавлять от себя, чтобы наслаждаться повествованием о частной жизни Моле или графа Парижского. "Пожалуй, то, что я вам скажу, – обратился Сванн к деду, – относится к вашему вопросу ближе, чем может показаться, потому что в некоторых отношениях времена не так уж и меняются. Нынче утром я перечитывал одно место у Сен-Симона[37]37
  Луи де Рувруа, герцог де Сен-Симон (1675– 1755) – придворный Людовика XIV и регента Филиппа Орлеанского, автор «Мемуаров», охватывающих период с 1691 по 1723 г. Пруст часто обращается к Сен-Симону, высоко ценит его язык и стиль, искусство словесного портрета, изображение придворной жизни и умение показать ее механизмы.


[Закрыть]
, которое могло бы вас позабавить. Это в томе, где он рассказывает, как был послом в Испании[38]38
  ...был послом в Испании... – В 1721 г. Сен-Симон был послан в Мадрид в качестве чрезвычайного посла, чтобы официально испросить руки испанской инфанты для Людовика XV.


[Закрыть]
; не самое лучшее место у него, почти газета, но газета, по крайней мере прекрасно написанная, что уже отличает ее от тех, убийственно скучных, которые мы почитаем себя обязанными читать утром и вечером". – «Не соглашусь с вами, бывают дни, когда чтение газет кажется мне весьма приятным...» – перебила тетка Флора, желая показать, что читала в «Фигаро» о принадлежащей Сванну картине Коро, «...Когда в них говорится о людях или предметах, нас интересующих!» – добавила от себя тетка Селина. "Не стану с вами спорить, – отозвался удивленный Сванн. – Я упрекаю газеты за то, что они всякий день привлекают наше внимание к незначительным предметам, а между тем мы за всю жизнь прочитываем книги три, от силы четыре, в которых говорится о главном. Если уж мы каждое утро лихорадочно разрываем бандероль, которой заклеена газета, тогда надо бы изменить обычай и печатать в этой газете, ну, не знаю... да хотя бы «Мысли» Паскаля! (конец фразы он произнес подчеркнуто иронически, чтобы не показаться педантом). А в толстом томе с золотым обрезом, который мы открываем раз в десять лет, не чаще, – добавил он, обнаруживая презрение к светским новостям, какое любят изображать некоторые светские люди, – пускай бы писали о том, что королева Греции[39]39
  Королева Греции. – Ольга Константиновна (1851– 1926), племянница Николая I, вышла замуж за Георги39 Принцесса Леонская. – Титул принцев Леонских принадлежал отпрыскам знатного французского рода Роганов. С принцессой Леонской (1853—1926) был знаком поэт и аристократ Робер де Монтескью, с которым Пруста связывали дружеские отношения; она была поэтессой, учредила литературную премию; Пруст интересовался ею и даже просил Монтескью показать ему фотографию этой дамы.я I, короля Греции, и была королевой с 1867 по 1913 г.


[Закрыть]
прибыла в Канны, а принцесса Леонская[40]40
  Принцесса Леонская. – Титул принцев Леонских принадлежал отпрыскам знатного французского рода Роганов. С принцессой Леонской (1853—1926) был знаком поэт и аристократ Робер де Монтескью, с которым Пруста связывали дружеские отношения; она была поэтессой, учредила литературную премию; Пруст интересовался ею и даже просил Монтескью показать ему фотографию этой дамы.


[Закрыть]
давала костюмированный бал. Тогда истинные пропорции будут восстановлены". Но тут же, устыдясь, что ненароком коснулся серьезных предметов, он иронически заметил: "Хороший же у нас разговор получается: с какой стати мы забрались в такие выси? – и, обернувшись к деду, продолжал: – Так вот, Сен-Симон рассказывает, что Молеврие[41]41
  Жан-Батист-Луи Андро, маркиз де Молеврие-Ланжерон (1677—1754) – маршал Франции, посол в Мадриде в 1721—1723 гг., когда, по случаю бракосочетания инфанты с юным королем Франции, Людовиком XV, туда ездил сам Сен-Симон в качестве сверхштатного посланника.


[Закрыть]
имел дерзость протянуть руку его сыновьям. Понимаете, это тот самый Молеврие, о котором он говорит: «В этой пузатой бутылке я всегда нахожу только вздорность, грубость и глупости»". – «Пузатые или нет, а я знаю бутылки, в которых находится кое-что другое», – поспешно вставила Флора, которой непременно хотелось тоже отблагодарить Сванна, потому что асти было прислано в подарок обеим. Селина разразилась смехом. Сбитый с толку Сванн продолжал рассказ: «Не знаю, что это было, невежество или западня, – пишет Сен-Симон, – но он захотел поздороваться с моими детьми за руку. Я вовремя заметил это и вмешался». Дед уже восхищался этим «невежеством или западней», но тут мадмуазель Селина, которой имя Сен-Симона, как-никак литератора, помешало полностью утратить способность к слуховому восприятию, вознегодовала: «Как?! Вы этим восторгаетесь? Ну, знаете! Хорошенькое дело! Выходит, что он не такой человек, как все прочие? Какая разница, герцог или кучер, главное – ум и сердце. Что за воспитание давал ваш Сен-Симон своим детям, если он не объяснил им, что подавать руку надо всем честным людям. Да это просто отвратительно. Как вам не совестно это цитировать?» А дед, расстроившись и чувствуя, что после такого отпора Сванна уже не уговоришь рассказывать занятные истории, вполголоса сказал маме: "Напомни-ка мне стих, которому ты меня научила, в подобные минуты он меня так утешает! Ах, да: «Вы к добродетели мне ненависть внушили!»[42]42
  «Вы к добродетели мне ненависть внушили!» – неточная цитата из трагедии Корнеля «Смерть Помпея» (акт III, сцена IV).


[Закрыть]
Прекрасные слова!"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю