Текст книги "Памяти убитых церквей (сборник эссе)"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
«Невозможно удачнее начать осмотр, чем войдя через этот южный вход, ибо все более или менее крупные соборы производят почти одинаковое впечатление, когда вы входите в западный портал, но я не знаю ни одного, который являл бы столь наглядно свое благородство, как этот, когда на него смотришь из южного трансепта. Круглый витраж перед вами изящен и великолепен, столпы приделов трансепта образуют со столпами хора и нефа восхитительный ансамбль. Отсюда лучше видна и высота апсиды, которая открывается вам по мере перехода из трансепта в основной неф. Глядя же на нее впервые с крайней западной точ– [58] ки нефа, непочтительный зритель может даже предположить, что не апсида такая высокая, а просто неф слишком узок. И если вас не охватит восхищение при виде хора и светового круга вокруг него, когда вы поднимете к нему взгляд из центра креста, вам нет смысла путешествовать дальше и осматривать соборы, ибо зал ожидания любого железнодорожного вокзала – место, подходящее для вас в сто раз больше. Если же, напротив, он сразу поразит и восхитит вас, то чем дольше вы будете в него вглядываться, тем сильнее будет восхищение, ибо союз воображения и математики никогда не порождал ничего более мощного и благородного в области сочетания стекла и камня, чем эта вереница витражей, ничего, что казалось бы более величественным.
Как бы ни сложился ваш осмотр столицы Пикардии, что бы ни довелось вам повидать или поневоле оставить без внимания из-за тяжелых обязанностей вашей жизни и неизбежной необходимости отъезда, но даже если в вашем распоряжении всего лишь четверть часа – чтобы успеть на поезд, не запыхавшись, – то посвятите это время целиком резным сиденьям в хоре собора. Порталы, стрельчатые витражи, круглые витражи – все это вы можете увидеть и в другом месте, но такого шедевра резьбы по дереву вы не встретите нигде. Это конец XV века, пламенеющий стиль{43} в самом своем расцвете. Вы найдете здесь сочетание фламандской тяжеловесности и очарования пламенеющей французской готики: пикардийцы обожали резьбу, нигде и никогда среди изделий из дерева любых пород и любых [59] стран не видел я ничего столь же чудесного; это мягкое молодое дерево, дуб, умело выбранный и обработанный, который до сих пор звенит, как четыреста лет назад. Он был податлив под рукой мастера, как глина, гнулся, как шелк, распрямлялся, как живые ветви, вспыхивал, как живое пламя... теперь, преображенный, он обступает нас со всех сторон и уже по-новому ветвится, образуя вокруг нас зачарованную поляну, бессмертную, неувядающую, гуще покрытую листвой, чем любой лес, и более богатую Историей, чем любая книга»[23]23
Начатые 3 июля 1508 г., эти 120 сидений были закончены в 1522 г., в день св. Иоанна. Церковный сторож даст вам спокойно побродить среди житья-бытья изображенных на них персонажей, чьи позы, оттенки, потертые плащи и могучее сложение демонстрируют крепость и красоту дерева, славят его мягкость. Вы увидите здесь шествующего по перилам Иосифа, фараона, спящего на перегородке, где разворачиваются картины его сна, а чуть ниже, на выступах, расположились гадатели, пытающиеся этот сон истолковать. Сторож позволит вам потрогать без всякого для них ущерба длинные деревянные струны, и вы услышите звук почти музыкальный, свидетельствующий об их удивительной прочности и тонкости.
[Закрыть].
Знаменитые теперь во всем мире, представленные в музеях слепками{44}, которые хранители не позволяют трогать руками, эти прославленные шедевры, такие старинные и прекрасные, по-прежнему играют в Амьене скромную роль сидений – и отлично справляются с ней вот уже несколько веков подряд к великому удовлетворению амьенцев, – так порой добившиеся признания артисты продолжают сохранять за собой [60] где-то скромное амплуа или давать уроки. Эта роль состоит в первую очередь не в том, чтобы просвещать души, а в том, чтобы принимать груз тел, и именно в таком качестве они скромно используются во время каждого богослужения.
От постоянного трения эти сиденья постепенно приобрели – или, точнее сказать, в них проступил – темно-пурпурный оттенок, словно сама душа дерева явилась человеческому взору, и тот, кто однажды испытал ее очарование, уже не может восхищаться красками живописи, которые кажутся по сравнению с этим пурпуром просто грубыми. Он почти опьяняет ваш взор своим внутренним жаром, как будто жизненные соки дерева по прошествии стольких лет вдруг стали приливать к его поверхности, накаляя ее незримым огнем. Вырезанные с наивной простотой персонажи получают от материала, в котором они обрели жизнь, как бы дополнительную естественность. Что же касается «плодов, цветов, ветвей и листьев» – мотивов орнамента, почерпнутых целиком из местной растительности и выполненных амьенским скульптором из амьенского дерева, – то в них многообразие выпуклостей, в разной степени подвергавшихся трению, породило восхитительные контрасты оттенков, так что цветок отличается окраской от стебля, и это заставляет вспомнить о благородных тонах, которые г-н Галле{45} сумел извлечь из гармоничного сердца дуба.
Однако пора перейти к тому, что Рёскин называет собственно «Амьенской Библией», – к западному фасаду. Слово «Библия» имеет здесь значение прямое, [61] а не образное. Это не в туманном смысле Виктора Гюго[24]24
Мадемуазель Мэри Нордлинджер{46}, выдающаяся английская художница, показала мне письмо Рёскина, где «Собор Парижской Богоматери» Виктора Гюго назван уродом французской литературы.
[Закрыть] «каменная книга»{47}, «каменная Библия»: это Библия настоящая, воплощенная в камне. Но даже если вы не знаете этого, когда вы видите впервые западный фасад Амьенского собора – голубой в тумане, сверкающий утром, напоенный солнцем и щедро золотящийся после полудня, розовый и уже по-ночному прохладный на закате – в любой из часов дня, отбиваемых в небе его колоколами и запечатленных Клодом Моне{48} в величественно-прекрасных полотнах, где нам открывается жизнь этого человеческого творения, погруженного в природу и принятого ею в свое лоно, – жизнь собора, которая, как и жизнь земли в ее непрерывном двойном вращении, течет в веках и в то же время возобновляется и заканчивается каждый день, – когда вы видите этот фасад, ловя его очертания сквозь покров изменчивых красок природы, вас охватывает неизъяснимое волнение. Когда вы видите этот уходящий в небо гигантский резной муравейник, полный каменных персонажей, изваянных в человеческий рост, держащих в руке крест, филактерию{49} или скипетр, весь этот сонм святых, вереницу пророков, череду апостолов, толпу правителей, всю эту процессию грешников, собрание судей и целые стаи ангелов, которые размещаются рядом или друг над другом, встречают вас у входа, глядят на город с высоты своих ниш, склоняют– [62] ся с галерей или стоят на самом верху, у основания башен, под ветром колоколов, где их достигают лишь далекие, ослепленные солнцем человеческие взгляды, вы чувствуете по силе своего впечатления, какая великая вещь – это грандиозное, неподвижное и полное страсти сооружение. Но собор – это не только красота, которой мы не можем не восхищаться. Даже если для вас это уже не наставление, коему надлежит следовать, то во всяком случае – книга, которую надо понять. Портал готического собора и конкретно – собора Амьенского – это Библия. Прежде чем объяснить вам это, я хотел бы с помощью цитаты из Рёскина помочь вам понять, что, каковы бы ни были ваши верования, Библия есть нечто реальное и живое, и мы должны найти в ней для себя нечто большее, нежели аромат архаики и пищу для своего любопытства.
«I, VIII, XII, XV, XIX, XXIII и XXIV псалмы, если они хорошо выучены и человек в них верит, сами по себе вполне достаточны для духовного руководства личностью; кроме того, они содержат закон и пророчество справедливого правления, и каждое новое открытие естественных наук предсказано в CIV псалме. Подумайте, какой еще цикл исторической и дидактической литературы имеет охват, подобный охвату Библии.
Спросите себя, можно ли сравнить ее содержание, я не говорю с содержанием какой-либо книги, но с содержанием какой-либо литературы. Попробуйте, насколько это возможно для каждого из нас – будь вы сторонник или противник религии, – отделить свое [63] сознание от привычной связи с нравственным чувством, основывающимся на Библии, и подумайте, какая литература могла бы занять ее место или сыграть ее роль, даже если бы все библиотеки мира сохранились в неприкосновенности. Я не хулитель литературы нехристианской, более того, думаю, ни одно толкование греческой религии не было пронизано такой теплотой, а римской – таким почтением, как те, которые лежат в основе моей теории искусства и вообще всего мною написанного. Но только через Библию я понял символы Гомера и веру Горация[25]25
Вы, вероятно, удивлены тем, что я говорю о Горации как о человеке верующем. Люди мудрые знают, что он мудр, люди искренние знают, что он искренен. Но люди набожные из-за недостатка внимания к нему не знают, что он был набожен. Серьезным препятствием к пониманию этого стало то обстоятельство, что в школе вас заставляли сочинять стихи по-латыни с неизбежным употреблением слова «Jupiter» при упражнениях в дактиле. Поэтому вам всю жизнь потом кажется, что Гораций прибегал к этому слову только в тех случаях, когда ему нужно было найти дактилическое окончание. Обратите внимание на его заверения в своем благочестии: «Dis pieta mea, et musa, cordi est...»{50} («Долина Арно», гл. IX, § 218, 219, 220, 221 и далее). Или: «Гораций не менее искренен в своей набожности, чем Вордсворт{51}, но всякая способность понимать честных классических поэтов отнята у большинства наших джентльменов еще в школе механическими упражнениями в версификации. На протяжении всей жизни они не могут отделаться от мысли, что все стихи на свете были написаны исключительно как упражнение и что «Минерва» – это не более чем слово, которое удобно ставить в гекзаметре предпоследним, а «Юпитер» – последним. Нет ничего более ошибочного... Гораций посвящает свою любимую сосну Диане, слагает осенний гимн Фавну, дирижирует исполнением гимна Аполлону, который поет знатная римская молодежь, и говорит крестьянской девочке, что Боги будут любить ее, несмотря на то, что ей нечего им преподнести, кроме горсточки соли и муки, – точно так же серьезно, как английский джентльмен говорит о христианской вере английским детям в светлые минуты» («Царица воздуха», I, 47, 46). И наконец: «Вера Горация в дух источника Бандузии{52}, в Фавна своего холма и в покровительство великих Богов была постоянной, глубокой и действенной» («Fors Clavigera», Письмо XCII, III).
[Закрыть]. Поскольку я с ранней [64] юности считал своим долгом при чтении Евангелия и Пророков тщательно вдумываться в каждое слово, помня, что оно написано рукой Бога, у меня сохранилась привычка к почтительному вниманию, которая позднее, при изучении нехристианских авторов, помогла мне увидеть глубокий смысл многих страниц, лишенных серьезного значения для читателей неверующих. Насколько сильно мой ум был парализован заблуждениями и горестями[26]26
Ср. «Praeterita», I, XII: «Я мысленно любуюсь тем, каким бы я мог быть, если бы в то время любовь была со мной, а не против меня, если бы я познал радость дозволенной любви и был ободрен ее благосклонностью и восхищением». Мы и здесь встречаем мысль о том, что страдание – вероятно, потому, что оно есть форма эгоизма – является препятствием к полноценному использованию наших способностей. То же и в «Амьенской Библии»: «Все препятствия, какие чинятся нам искушением или скорбью», и в предисловии к «Стрелам охотника»: «Ни одно слово из тех, что я сказал своей стране, не было искажено корыстью или ослаблено страданием». Недаром во фразе, которая нас интересует, горести стоят рядом сзаблуждением, как в процитированных сейчас отрывках —искушение рядом со скорбью и корысть – со страданием. «Нет людей более легкомысленных, чем умирающие», – говорил Эмерсон. С другой стороны, оценивая чувствительность Рёскина, цитату из «Praeteria» («...каким бы я мог быть, если бы любовь в то время была со мной...») следует сопоставить с его письмом к Россетти{53}, опубликованным г-ном Барду{54}: «Если вам скажут, что я черств и холоден, будьте уверены, что это неправда. У меня нет ни друзей, ни возлюбленных, это действительно так, однако я не могу читать без слез эпитафию спартанцам, погибшим при Фермопилах, и в одном из ящиков моего стола уже восемнадцать лет хранится перчатка, которая мне до сих пор очень дорога. Но если, напротив, вы вдруг решите, что я необычайно добр, вы ошибетесь точно так же, как те, кто имеет обо мне мнение прямо противоположное, единственные мои радости – это смотреть, думать, читать и делать других людей счастливыми в той мере, в какой я могу, не поступаясь собственным благом».]
[Закрыть], насколько меньше я знаю о [65] жизни, чем мог бы знать, если бы на своем пути был более верен лучу дарованного мне света, – мне трудно судить или трудно признаться себе. Но поскольку я никогда не писал ради славы, я был огражден от ошибок, опасных для других людей[27]27
Ср. «Царица воздуха»: «Я много любил, и в любви моей не было эгоизма, – оттого утренний свет еще виден мне на холмах; поверьте мне, и вы будете потом счастливы, что поверили мне!»
[Закрыть], <...> и все, что я отрывочно пытался выразить, <...> вытекает из моего общего представления о классических и христианских текстах как о единой религиозной литературе. <...> Что существовала сакральная классическая литература, параллельная древнееврейской и сопоставимая с символическими христианскими легендами средневековья, – факт, обнаруживающий себя наиболее трогательно и [66] явно в независимом, но сходном влиянии Вергилия на Данте и на епископа Гавейна Дугласа{55}. История Немейского льва, побежденного с помощью Афины, есть несомненная основа легенды о спутнике св. Иеронима{56}, усмиренного целительной кротостью духа жизни. Я именую это легендой. Убивал ли в действительности Геракл[28]28
Ср. «Оливковый венок»:
«Греки сами на глиняных горшках и амфорах изображали Геракла убивающим львов».
[Закрыть] и обласкивал ли св. Иероним кровожадного или раненого зверя, не имеет для нас никакого значения. Легенда о св. Иерониме повторяет пророчество о тысячелетнем Царстве Христа и предсказывает вместе с Кумской Сивиллой{57}[29]29
Вероятно, намек на строку Вергилия: «Nec magnos metuent armenta leones»{58}.
[Закрыть] и пророком Исайей день, когда страх перед человеком пройдет у свирепых низших созданий, над ними пребудет как бы благословение, и не будут делать зла и вреда на всей святой горе[30]30
Книга пророка Исаии, XI, 9.
[Закрыть], и земля освободится от теперешней скорби, подобно тому, как нынешний наш достославный и живой мир вышел из былой пустыни, чьи недра являли собою обитель драконов, а горы – столпы огня. О дне же том никто не знает[31]31
Евангелие от Матфея, XXIV, 36.
[Закрыть], но царство божие уже наступило для тех, кто вырвал из своего сердца все низменное, всех пресмыкающихся гадин и научился любить то, что красиво и человечно, в кочующих детях облаков и полей[32]32
Ср. Боссюэ. «Восхождения к таинствам»{59}: «Попробуем сдержать резвые скачки наших стремительных мыслей – в каком-то смысле, это будет то же, что командовать птицами небесными; обуздывать в себе порывы буйного гнева значит укрощать львов».
[Закрыть]». [67] Теперь, наверно, вам будет интересно услышать краткое изложение, которое я постараюсь сделать для вас, по книге Рёскина, той Библии, что запечатлена на западном фасаде Амьенского собора. В центре высится статуя Христа, который здесь не в переносном, а в прямом смысле – краеугольный камень здания. Слева от него (от нас – справа, поскольку мы стоим лицом к порталу, но мы будем употреблять слова «слева» и «справа» по отношению к Христу) шесть апостолов: сначала Петр, Андрей, затем Иаков Зеведеев, Иоанн, Матфей, Симон. Справа еще шесть – Павел, затем Иаков Алфеев, Филипп, Варфоломей, Фома и Иуда[33]33
Гюисманс{60} пишет: «Евангелие требует не путать св. Иуду с Иудой Искариотом, однако это постоянно случалось; из-за сходства его имени с именем предателя христиане в средние века не признавали его... Он нарушает молчание лишь однажды, чтобы задать Христу вопрос о его предназначении, но Христос отвечает уклончиво, а попросту говоря, не отвечает вовсе». Дальше Гюисманс говорит о «печальной славе, которую принес ему его тезка Иуда» («Собор»).
[Закрыть]. За апостолами следуют четыре великих пророка: за Симоном – Исайя и Иеремия; за Иудой – Иезекииль и Даниил. Двенадцать малых пророков расположились на простенках фасада – по трое на каждом из четырех простенков в следующем порядке, начиная с самого левого: Осия, Иоиль, Амос, Михей, Иона, Авдий, Наум, Аввакум, Софония, Аггей, Захария, Малахия. Таким образом, собор, опять же в прямом смысле, зиждется на Христе и пророках, предсказавших его приход, равно [68] как и на апостолах, которые его славили. Это пророки Христа, а не Бога-Отца.
«Голос всего собора —это глас, раздавшийся с неба в миг Преображения[34]34
Евангелие от Матфея, XVII, 5.
[Закрыть]: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором мое благоволение; Его слушайте». Моисей, который был апостолом не Христа, но Бога-Отца, и Илия, пророк Бога-Отца, а не Христа, отсутствуют здесь. Но, добавляет Рёскин, есть еще один великий пророк, которого, на первый взгляд, здесь тоже как бы нет. Неужели народ войдет в храм с пением: «Осанна Сыну Давидову»[35]35
Евангелие от Матфея, XXI, 7.
[Закрыть] и не увидит нигде изображения отца его?[36]36
Эта апострофа{61} позволяет, несмотря на чисто внешние аналогии – «Исайя возвестил консерваторам своей эпохи», «еврейский торговец царь Соломон накопил одно из самых крупных состояний своего времени...» («Последнему, что и первому»), – понять, насколько гений Рёскина отличается от гения Ренана. По поводу тех же самых слов «сын Давидов», Ренан говорит: «Род Давида давно угас к тому времени. Иисус, однако, принял это звание, без коего не мог рассчитывать на успех, потом, судя по всему, оно ему стало приятно...» Различие позиций Рёскина и Ренана проявляется здесь в мелочи. Но когда речь идет о трактовке длинных версетов, оно углубляется. Известно, как пышно обставляет Рёскин в «Оливковом венке» («Орлиное гнездо») и, главное, в «Сезаме и Лилиях» («О садах цариц». Чтение II) приводимые им слова Христа из Евангелия от Луки (IX, 58): «Иисус сказал ему: лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда; а Сын Человеческий не имеет где преклонить голову». С чудесной изобретательностью комментируя Евангелие с помощью географии и истории (разумеется, в известной степени гипотетических) и придавая таким образом жизненную достоверность малейшим словам Христа, как бы полностью отлитым по форме мест и обстоятельств бесспорно реальных, Ренан, чью интерпретацию интересно сопоставить с интерпретацией Рёскина, усматривает в этом стихе св. Луки как бы намек на то, что Иисус уже начинал испытывать некоторую усталость от своей бродячей жизни («Жизнь Иисуса»{62}). Как мне представляется, такая трактовка – не выходящая, разумеется, из-под контроля изысканного чувства меры и особого благоговейного такта – таит в себе зачатки той специфической иронии, которая переводит в злободневный и приземленный план священные или классические тексты. Книги Ренана – это, несомненно, сочинения великие, отмеченные печатью гения. Но временами можно заметить, как в них едва уловимо намечается нечто вроде «Прекрасной Елены»{63} христианства.]
[Закрыть] Разве сам Христос не сказал: «Я есмь ко– [69] рень и потомок Давида»? Так неужели корень не найдет подле себя ни следа той земли, которая его вскормила? Это не так: Давид и сын его вместе. Давид – пьедестал статуи Христа. Он держит в правой руке скипетр, а в левой филактерию.
О статуе Христа я говорить не буду, ибо ни одна скульптура не может и не должна удовлетворить надежду любящей души, научившейся верить в него. Но в свою эпоху эта статуя превосходила нежностью скульптурных форм все, что было достигнуто до тех пор. Она была известна далеко за стенами Амьена под именем Прекрасного Бога Амьенского собора. Впрочем, она была лишь знаком, символом божественного присутствия в соборе, а не идолом в нашем понимании этого слова. Тем не менее каждый воспринимал ее как живое воплощение Духа, встречающего нас у входа в храм, [70] как Слово жизни, Царя славы, Господа, сильного в брани. «Господь сил», Dominus Virtutum – вот лучшее выражение идеи, которую давали образованному христианину XIII века слова XXIV псалма».
Мы не можем останавливаться на каждой из скульптур западного портала. Рёскин объясняет, что значат сопровождающие их барельефы (по два барельефа с четырехлистниками, размещенные один над другим под каждой из скульптур). Те, что расположены под апостолами, представляют: верхний барельеф – главную добродетель, которую этот апостол проповедовал или которой неукоснительно следовал, нижний – противоположный этой добродетели порок. Барельефы под пророками изображают их пророчества.
Под св. Петром изображена Храбрость с леопардом на щите, под Храбростью – Трусость в виде человека, который, испугавшись зверя, выронил меч; птичка над ним поет: «Трус пугливее дрозда». Под св. Андреем – Терпение, на щите у него – бык (бык никогда не отступает).
Под Терпением[37]37
Ср. описание капителей Дворца дожей («Камни Венеции»).
[Закрыть] – Гнев: женщина закалывает мечом мужчину (склонность к Гневу – порок преимущественно женский и не имеет ничего общего с негодованием). Под св. Иаковым – Кротость, на щите изображен ягненок; а внизу – Грубость: женщина бьет ногой виночерпия («формы самой вопиющей французской грубости воплощены в движениях канкана»).
[71]
Под св. Иоанном – Любовь, Любовь божественная, а не людская: «я в них, и ты во мне». У нее на щите изображено упавшее дерево с отходящими от ствола живыми побегами. «В этот день Мессия умрет, но ради других». Под Любовью мы видим Раздор: мужчина и женщина ссорятся, женщина уронила веретено. Под св. Матфеем – Послушание. На щите – верблюд. «Сегодня это животное считается самым упрямым и несносным, – говорит Рёскин. – Но северный скульптор, вероятно, плохо знал его нрав. Я думаю, он исходил из того, что верблюд всю жизнь выполняет самую тяжелую работу, и выбрал его как символ пассивного послушания: верблюд повинуется без радости и любви, свойственных лошади, зато, в отличие от быка, не может причинить зла[38]38
Ср. Вольней{64}, «Путешествие в Сирию».
[Закрыть]. Правда, укус его довольно опасен, но в Амьене это было, скорее всего, неизвестно даже крестоносцам, которые ездили верхом исключительно на лошадях».
Под Послушанием находится Непокорность[39]39
Ср. Эмиль Маль{65}. «Религиозное искусство в XIII веке»: «Непокорность воспринималась в средние века только в одном смысле: как неповиновение церкви. Круглый витраж в соборе Парижской Богоматери (такого рода маленькие сценки почти идентичны в Париже, в Шартре, в Амьене, в Реймсе) дает любопытную деталь: на голове у человека, ослушавшегося епископа, остроконечный еврейский колпак. Евреи, которые вот уже столько веков отказываются внять слову Евангелия, как бы символизируют здесь неповиновение и упрямство».
[Закрыть]: человек щелкает пальцами перед носом епископа («как Генрих VIII{66} перед папой и как все французские и анг [72] лийские ротозеи перед разнообразными служителями церкви).
Под св. Симоном Твердость гладит льва и держит корону. «Держи крепче то, что имеешь, дабы никто из людей не отнял у тебя корону». Внизу Неверие оставляет свои башмаки у входа в церковь. «Безумец-неверный всегда изображался в XI и XIII вв. босым, тогда как ноги Христа «обуты в готовность благовествовать мир». «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая!»[40]40
«Песнь Песней Соломона», VII, 1. Предыдущая цитата – из «Послания к Ефесянам», VI, 15.
[Закрыть]
Под св. Павлом изображена Вера. Под ней – Идолопоклонство, поклоняющееся чудовищу. Под св. Иаковом Алфеевым – Надежда, держащая знамя с крестом. Под Надеждой – Отчаяние, которое закалывается.
Под св. Филиппом – Милосердие, отдающее свой плащ голому нищему[41]41
В «Амьенской Библии» Рёскин пишет: «В те времена не говорили глупостей о плачевных последствиях неразборчивого милосердия. Под Милосердием мы видим Скупость с сундуком денег – образ современный, общий для англичан и для амьенцев, божественный плод шерстяной мануфактуры». Ср. «Удовольствия Англии»: «Идеальное Милосердие Джотто в Падуе{67} преподносит Господу на ладони свое сердце; оно попирает ногами мешки с золотом и отдает лишь зерно и цветы, на западной паперти в Амьене оно довольствуется тем, что одевает нищего в кусок сукна с городской мануфактуры». То же сопоставление делает – совершенно независимо, разумеется – и Эмиль Маль: «Милосердие, протягивающее Богу свое пылающее сердце, несомненно, родом из страны св. Франциска Ассизского. Милосердие, которое отдает бедным свой плащ, родом из страны св. Винсента де Поля{68}». Ср. в «Камнях Венеции» многочисленные истолкования фигуры Милосердия.
[Закрыть]. [73] Под св. Варфоломеем – Целомудрие с фениксом, а внизу – Сладострастие: молодой человек целует женщину, держащую скипетр и зеркало. Под св. Фомой – Мудрость: на щите изображен съедобный корень, означающий умеренность, которая есть начало мудрости. Под ней Безумие: типичный чревоугодник, фигурирующий во всех лубочных изданиях Псалтыря, вооруженный дубинкой. «Сказал безумец в сердце своем: «нет Бога». Он «съедает народ мой, как едят хлеб» (Псалом LIII)[42]42
Ср. эти слова с выражением Ахилла «Царь, пожиратель народа» («Иллиада», I), которое Рёскин комментирует так: «У меня нет слов, чтобы передать удивление, охватывающее меня всякий раз, когда при мне говорят о королевской власти так, будто государство – это личная собственность короля, а подданные – стадо баранов, которых можно купить, продать и чьим мясом король может питаться, словно гневное определение Ахилла „пожиратели народов“ относится ко всем монархам без исключения и расширение королевских территорий означает то же самое, что увеличение земель частного лица» («О царских сокровищах»).
[Закрыть]. Под св. Иудой – Смирение с голубкой на щите и Гордыня, падающая с лошади.
«Обратите внимание, – говорит Рёскин, – на то, как безмятежны апостолы: у многих из них в руках книга, у кого-то крест, но все несут одно и то же приветствие: «Мир дому сему. И если будет там сын мира...» и т.д.[43]43
Евангелие от Луки, X, 5.
[Закрыть] Пророки же, напротив, имеют вид сосредоточенный, или задумчивый, или удивленный, они [74] терзаются или молятся – все, кроме Даниила. Самый страдающий из них – Исайя. Ни одной сцены его мучений здесь нет, однако барельеф внизу представляет его в тот момент, когда он видит Господа в его храме, но сознает, что уста его нечисты. Иеремия тоже несет свой крест, но более спокойно».
Мы, к сожалению, не можем останавливаться на всех барельефах, расположенных под фигурами пророков и представляющих какую-нибудь сцену из их жизни или пророчеств: Иезекииль сидит перед двумя колесами[44]44
Книга пророка Иезекииля, I, 16.
[Закрыть], Даниил изображен читающим книгу, которую поддерживают львы[45]45
Книга пророка Даниила, VI, 22.
[Закрыть], а затем сидящим на пиршестве у Валтасара, пророчество Иоиля представлено смоковницей и виноградной лозой без листьев, а также помраченными луной и солнцем[46]46
Книга пророка Иоиля, I, 7 и II, 10.
[Закрыть]; Амос собирает виноградные листья, чтобы накормить овец, для которых нет больше травы[47]47
Книга пророка Амоса, IV, 7.
[Закрыть]. Иона спасается из вод морских, потом сидит под деревом, Аввакум, которого ангел держит за волосы, посещает Даниила, ласкающего молодого льва[48]48
Книга пророка Аввакума, II, 1.
[Закрыть]; из пророчеств Софонии изображены животные в Ниневии, Господь со светильниками в обеих руках, пеликан и еж[49]49
Книга пророка Софонии, II, 15; I, 12; 11,14.
[Закрыть], и т.д.
У меня нет времени повести вас к двум боковым входам западного фасада – к порталу Богоматери[50]50
Рёскин, подойдя к этому порталу, говорит: «Если вы согласны идти со мной, моя добрая протестантка читательница, то ведите себя учтиво и будьте любезны вспомнить, что никогда ни один культ женщины, живой или мертвой, еще не повредил человечеству, тогда как культ денег, культ парика, культ треугольной шляпы с перьями принесли и приносят намного больше зла и в тысячу раз больше оскорбляют Бога Неба, Земли и Звезд, чем все самые нелепые и милые заблуждения его наивных детей относительно того, что Пресвятая дева может, хочет, делает или терпит ради них».
[Закрыть] (где, [75] помимо статуи Пресвятой девы, располагаются слева от нее – архангел Гавриил и Мария из Благовещения, встреча Марии и св. Елизаветы, сама св. Елизавета, Мария с младенцем и св. Симеоном, а справа – три Волхва, Ирод, Соломон, царица Савская, и под каждой из скульптур, как и над главным входом, – барельефы с изображением относящихся к ним сюжетов) и к порталу св. Фирмина со статуями местных святых. Вероятно, потому, что они «друзья амьенцев», барельефы под ними изображают знаки Зодиака и работы каждого месяца – этими барельефами Рёскин особенно восхищается. Вы найдете в музее Трокадеро{69} копии этих барельефов, а в книге г-на Маля – прелестные комментарии, касающиеся достоверности климатических и прочих местных особенностей, запечатленных в этих жанровых сценках[51]51
«Это поистине „Труды и дни“{70}, – говорит г-н Маль об этих каменных календарях. Доказав их византийское и римское происхождение, он продолжает: «На этих небольших картинках, в этих прелестных французских Георгиках, человек совершает вечные действия». Вместе с тем, он показывает и реалистическую сторону этих произведений, их местный колорит: «У стен маленького средневекового города сразу же начинаются поля... с прекрасным ритмом вергилиевских трудов. Колокольни Шартра виднеются над хлебами всего района Бос, и Реймский собор высится над виноградниками Шампани. Из апсиды собора Парижской Богоматери были некогда видны луга и леса; скульпторы, создавая сцены деревенской жизни, находили источник вдохновения совсем рядом». И далее: «Все это просто, значительно, близко человеку. Тут нет пошловатых Граций с античных фресок: никаких собирающих виноград амуров, никаких крылатых духов, занятых жатвой. Здесь не танцуют на празднике Весны очаровательные флорентийские богини Боттичелли{71}. Здесь человек в одиночестве борется с природой. В этом произведении столько жизни, что по прошествии пятисот лет оно все еще способно нас волновать».
[Закрыть].
[76]
«Я не собираюсь, – говорит Рёскин, – исследовать здесь искусство всех этих барельефов. Они никогда не имели иного назначения, кроме как направлять человеческую мысль. И если читатель согласен принять для своей мысли такое направление, он сможет, если захочет, создать более прекрасные образы в своем сердце, но главное, сможет услышать те истины, которые провозглашает их ансамбль.
Прежде всего, в этой Амьенской Нагорной проповеди Христос нигде не представлен распятым, нигде не возникает мысль о мертвом Христе: он явлен нам здесь как воплощенное Слово, как чудный Друг, Князь мира[52]52
Книга пророка Исаии, XI, 5.
[Закрыть], Вечный Царь небесный. Что есть его жизнь, каковы его заветы, каков будет его суд – вот о чем здесь рассказывается, а не о том, что он совершил когда-то, и не о том, что он выстрадал, – но о том лишь, что он делает сейчас и что повелевает делать нам. Таков чистый, радостный и прекрасный урок, который дает нам христианство; упадок этой веры, разложение церков– [77] ной жизни, возможно, тем и объясняются, что мы привыкли созерцать не столько жизнь Христа, сколько его смерть и размышлять о его былом страдании вместо того, чтобы думать о нашем сегодняшнем долге[53]53
В «Лекциях об искусстве», касаясь мрачных реалистических образов страдающего Христа, Рёскин говорит: «Попытайтесь представить себе, сколько времени и сколько мучительных и трепетных душевных переживаний было потрачено впустую нежными, деликатными женщинами христианского мира за последние шестьсот лет, когда они рисовали себе под влиянием подобных картин эти телесные муки, давным-давно минувшие, которые только из-за того, что они выстраданы существом божественным, вряд ли могут быть сочтены более тяжкими, чем муки любого человека под пыткой. А теперь постарайтесь оценить, насколько было бы полезнее для справедливости и благоденствия на земле, если бы этим же самым женщинам объяснили глубокий смысл последних слов, сказанных им Господом: „Дщери иерусалимские, не плачьте обо мне, но плачьте о себе и о детях ваших“{72}, и они научились бы обращать свою жалость на страдания солдат на поле боя, на муки детей, умирающих медленной смертью от голода, на агонию людей, которые и в нашей мирной жизни лишены необходимой пищи, образования, помощи, которые просыпаются на краю могилы, чтобы узнать, как они должны были бы жить, на ужасное страдание тех, чья вся жизнь, а не только ее завершение, есть, по существу, смерть, тех, для кого рождение было проклятием и для кого недоступные их разумению слова «прах к праху» заменяют все, что содержится для нас в благословении. Вы столько плакали у Его ног и стояли у Его креста, но ведь они-то всегда рядом с вами, они, а не Он!»
Ср. в «Амьенской Библии» строки о св. Женевьеве{73}: «Тысячи благочестивых молодых девушек, не попавших ни в один календарь, загубили свою жизнь, проведя ее в постоянной скорби – Бог веда ет почему, ибо мы этого не ведаем; но, была, во всяком случае, одна, которая не вздыхала о мученичестве и не исходила в терзаниях, но стала Башней Стада (Книга пророка Михея, IV, 8) и возвела для него пристанище».
[Закрыть]. [78] Во-вторых, хотя Христос не несет здесь креста, печальные пророки, мученики и гонимые апостолы крест несут. Ибо полезно напоминание не только о том, что сделал для нас наш бессмертный Спаситель, но и о том, что сделали для нас люди смертные, подобные нам самим. Вы можете сколько угодно отрицать Христа, отрекаться от него, но мученичество можно только забыть – отрицать его нельзя. Каждый камень этого сооружения скреплен его кровью. Храня эти мысли в своем сердце, повернитесь теперь к центральной статуе Христа, выслушайте его обращение к вам и постарайтесь его понять. В левой руке у него книга Вечного Закона, а правой он благословляет, но благословляет с условием: «Так поступай, и будешь жить»[54]54
Евангелие от Луки, X.
[Закрыть], или точнее было бы сказать: «Будь таким, и будешь жить». Демонстрировать жалость – это ничто, твоя душа должна быть переполнена жалостью, быть чистым в поступках – ничто, ты должен быть чист также и в сердце своем.
Он провозглашает закон, доселе не отмененный:
"Если ты не будешь поступать так, не будешь таким, ты умрешь". Умрешь – какой смысл ни вкладывай в это слово – целиком и навечно.
Все содержание и сила Евангелия воплощены с исчерпывающей полнотой в великих творениях тех, [79] кто подлинно веровал: в Нормандии и в Сицилии, на островах французских рек и в долинах рек Англии, на скалах Орвието и у песков Арно{74}. Но урок самый простой и вместе с тем самый полный в Европе, наиболее действенный для активного северного ума – это тот, который дают нам древнейшие камни Амьенского собора.
Во все времена и по сей день во всех краях земли люди с любящим сердцем, здравым смыслом и способностью к самообладанию от природы нравственны. Это не имеет ничего общего с религией[55]55
Читатель увидит, я думаю, некоторую родственную связь между мыслью, выраженной здесь Рёскином (начиная со слов «Во все времена и по сей день...»), и теорией божественного Вдохновения в главе III («Он не будет наделен более высокими способностями или призван к новой миссии. Он будет одарен вдохновением... в меру таланта своей натуры»), а также следующим замечанием: «Форма, которую приняла впоследствии идея монашества, была связана с <...> куда более, нежели с изменением, внесенным христианством в идеал человеческой добродетели и счастья». На этой последней мысли Рёскин часто останавливается особо, подчеркивая, что вера язычников в Юпитера ненамного отличается от той веры, которая для христиан... и т.д. Кстати, в этой же главе III «Амьенской Библии» коллегия авгуров и жреческий институт весталок сравниваются с христианскими монашескими орденами. Хотя эта мысль имеет очевидную связь с предыдущими и как бы подкрепляет их, это тем не менее мысль новая. Непосредственно от нее Рёскин приходит к идее набожности Горация и в принципе ко всем подобным теориям. Но главное, она теснейшим образом связана с идеей преемственности эстетической традиции, которая не обрывается с переходом человечества к христианству. Теперь, когда мы, перебирая звено за звеном, подошли к мысли, совершенно отличной от той, с которой начали (хотя она и не была нова для нас), стоит задуматься, не эта ли теория преемственности греческого искусства от метоп{75} Парфенона до мозаик собора св. Марка и Амьенского лабиринта (теория, которую, он, быть может, только потому считал истинной, что она представлялась ему красивой) и привела Рёскина, распространявшего эту чисто эстетическую концепцию на религию и историю, к идее рассматривать коллегию авгуров как подобие бенедиктинского ордена, поклонение Геркулесу как модель поклонения св. Иерониму и т.д.
Но коль скоро христианская религия мало отличается от религии греческой (вспомним отрывок: «...более, нежели с изменением, внесенным христианством в идеал человеческой добродетели и счастья»), то с точки зрения логики можно и не разделять так настойчиво религию и мораль. Есть нечто большее в этой новой идее, независимо от того, что натолкнуло на нее Рёскина. Это одна из тех мыслей, весьма для него характерных, которые не являются в полном смысле философскими, не входят ни в какую систему и с позиции чисто логического рассуждения могут быть сочтены ошибочными, но которые сразу же поражают каждого, кто способен по особому оттенку мысли – как рыболов по цвету воды – угадать ее глубину. Я назову в числе таких рёскинских идей, которые могут показаться глубоко устарелыми умам плоским, не умеющим понять их настоящий смысл и почувствовать их истинность, идею о том, что свобода для художника губительна, а повиновение и почтительность в высшей степени благотворны, что память – самый полезный для художника интеллектуальный инструмент и т.д.
Тому, кто захочет отыскать глубинную объединяющую основу, общий корень идей, столь далеких друг от друга в творчестве Рёскина и, быть может, столь же мало связанных в его сознании, будет, вероятно, ясно и без моих слов, что, например, высказывание «Среди писателей я один, как мне кажется, ещё продолжаю соглашаться с Геродотом» есть просто вариация мысли о том, что «Гораций благочестив, как Мильтон», – мысли, в свою очередь являющей собою лишь аналогию идеям эстетическим: «Этот купол не что иное, как греческая ваза, Саломея – канефора{76}, херувим – гарпия» и т.д.
[Закрыть].
[81]
Но если, любя людей, таких же, как и вы сами, вы чувствуете в себе возможность любви еще более горячей к существам, которые лучше вас, но которых вам пока не дано увидеть, если, стараясь изо всех сил исправить все дурное вокруг вас и рядом с вами, вы любите думать о том дне, когда Судия всей земли[56]56
Бытие, XVIII, 25.
[Закрыть] совершит правосудие и когда холмы препояшутся радостью[57]57
Псалтырь, XV, 13.
[Закрыть]; если, расставаясь со спутниками, подарившими вам самую большую радость, какую вы знали на земле, вы мечтаете однажды снова взглянуть в их глаза и пожать им руку там, где взгляды уже не тускнеют, а руки не слабеют, если, готовясь лечь под дерн в безмолвии и одиночестве, где вам уже не увидеть красоты и не испытать больше радости, вы размышляете об обещанной вам минуте, когда вы увидите сияние Бога, познаете вещи, которые жаждете познать, и вступите в мир вечной любви, – то надежда, связанная для вас с этими образами, есть религия, их присутствие в вашей жизни – это вера. Это их именем нам обещано, что «царство мира соделается царством Господа нашего и Христа Его»[58]58
Откровение святого Иоанна Богослова, XI, 15.
[Закрыть]».
Таково наставление, за которым люди XIII века приходили в собор и которое, как странную и беспо– [82] лезную роскошь, он продолжает и сейчас преподносить нам словно открытая книга, написанная торжественным языком, где каждая буква – произведение искусства, но язык этот никто больше не понимает. Придавая ему менее буквальный религиозный смысл, чем в средние века, или даже придавая ему смысл чисто эстетический, мы, однако, можем связать его с одним из тех чувств в нашей душе, которые приоткрывают нам некую подлинную реальность, более высокую, чем наша жизнь, с одной из тех «звезд, в которые надо впрягать нашу колесницу»{77}. Плохо понимая еще значение религиозного искусства средних веков, я думал в своем горячем восторге перед Рёскином: он просветит меня, ибо не есть ли и он в какой-то частице своего существа сама истина? Он введет мой ум туда, куда ему не было прежде доступа, ибо он – это дверь. Он принесет мне очищение, ибо его вдохновение подобно ландышу. Он опьянит меня и оживит, ибо он есть виноградная лоза и жизнь. Я и вправду почувствовал тогда, что таинственный аромат садов Сарона не навсегда развеялся, ибо мы еще вдыхаем его – во всяком случае, в книгах Рёскина. Камни Амьена приобрели для меня достоинство камней Венеции и как бы величие самой Библии – Библии тех времен, когда она еще была истиной в сердцах людей и полной торжественного смысла красотой в их творениях. «Амьенская Библия» должна была стать, по замыслу Рёскина, лишь первой книгой в серии, названной им «Отцы говорили нам»; в самом деле, старые пророки Амьенского собора священны для Рёскина потому, что в них жива душа худож– [83] ников XIII века. Еще не зная, что я найду ее там, я отправился в Амьен искать душу Рёскина, которая так же глубоко проникла в амьенские камни, как душа тех, кто их высекал, ибо слова гения так же, как и резец, имеют власть придавать вещам бессмертный облик. Литература тоже «светоч жертвы», который сгорает, чтобы дать свет потомкам. Я бессознательно следовал духу названия «Отцы говорили нам», отправляясь в Амьен, чтобы прочесть Библию Рёскина. Ибо Рёскин, поскольку он верил в этих людей из прошлого, в которых жила вера и красота, тоже написал свою Библию, подобно тому, как они, вдохновляемые верой в пророков и апостолов, написали свою. Для Рёскина статуи Иеремии, Иезекииля и Амоса имели, быть может, не совсем тот же смысл, что для скульпторов средневековья, но они для него были, во всяком случае, богатыми смыслом произведениями великих художников и верующих христиан и вечной сутью забытых пророчеств. Если этого для нас недостаточно, чтобы придать им ценность в наших глазах, то пусть они хотя бы останутся для нас творениями искусства, где Рёскин нашел этот дух, близкий его собственному, как брат, и нашему – как отец. Разве не был для нас Амьенский собор, пока мы не увидели его сами, прежде всего собором, который он любил? И разве не чувствовали мы, когда благоговейно искали истину в его книгах, что это тоже тексты священные? И сколько бы мы теперь не твердили себе, останавливаясь перед статуями Исаии, Иеремии, Иезекииля и Даниила: «Вот четыре великих пророка, дальше идут малые пророки, но великих только четы– [84] ре», – есть еще один великий пророк, который здесь не представлен, но нельзя сказать, что его здесь нет, ибо мы видим его везде. Это Рёскин: его статуи нет у врат собора, но она есть у врат нашего сердца. Голос его никогда больше не прозвучит для нашего слуха. Он уже сказал все свои слова. Теперь последующим поколениям предстоит подхватить их хором.
[85]