Текст книги "Сент-Экзюпери"
Автор книги: Марсель Мижо
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
«Будь я верующим, я стал бы монахом»
В статье «Сент-Экзюпери в Америке», опубликованной в номере журнала «Конфлюанс», целиком посвященном писателю, журналист Пьер де Ланюкс часто встречавший его в Нью-Йорке, пишет:
«...невыносимая тревога и страдание были его уделом в продолжение всего времени, что он провел в США. Словами не выразить всю глубину я силу его страдания. Он искал человеческой близости, чтобы излить свою душу, и не находил подходящих собеседников. Тогда он выискивал очередную жертву и буквально встряхивал ее и топтал словами по любому поводу... И все же ошибочно было бы думать, что он не искал, что любить, чем восхищаться. Однако в 1941 году в Нью-Йорке все достойное восхищения было глубоко сокрыто от глаз».
С собеседниками своего уровня ему приходилось встречаться весьма редко. И, во всяком случае, к их числу никак не могут относиться люди, чьи слова с примечаниями он заносит в свой блокнот:
«Пусть лучше, – говорит В., – гибель для всех французских детей, чем поражение Англии». «Я была бы весьма горда, – сказала мне одна бездетная сорока, – будь у меня во Франции дети и узнай я, что они умирают от голода». Но когда французские дети умирают, с ними умирает и Франция. Во имя чего? Ради других? Это чисто эмигрантская небрежность пользоваться такими легковесными формулами, как если бы они говорили: «Передайте мне горчицу» или «Сегодня тепло»...
Круг знакомых, который создался у Сент-Экса в Америке, весьма ограничен, так как он не говорил по-английски. Он всегда упорно отказывался изучить этот язык, и, думается, продолжительное пребывание в США ничуть не повлияло на него, он так и не научился английскому. По словам подруги, подтверждаемым также одним из его друзей, Жоржем Пелисьс, Антуан, когда к нему приставали с этим, отвечал: «Я не хочу говорить на других языках. Нельзя хорошо писать на каком-либо языке, если пользуешься несколькими». Возможно, он так и отвечал. Но Сент-Экс любил сбивать с толку собеседника, давать самые неожиданные ответы. Да, может быть, он и на самом деле так думал в момент, когда отвечал. Однако в «Послании заложнику» он пишет, что говорит по-испански. Вероятно, он научился этому языку в Аргентине. Возможно, и Консуэло сыграла в этом известную роль. Правда, во время военной службы в Страсбурге он писал матери, что «изучает язык». Конечно, немецкий. Но так никогда и не научился говорить на нем. Вероятнее всего предположить, что Сент-Экзюпери, как и многие французы, очень тяжело усваивал иностранные, в особенности не латинские, языки, и если даже научался чему-нибудь, то все же с необыкновенными затруднениями пользовался своими знаниями. А оказаться в неравных условиях со своим собеседником он тоже не хотел. Лишенный высокомерия, Антуан, как уже известно, был застенчив, по-детски самолюбив и не любил уступать никому ни в чем. Так, например, он страшно не любил проигрывать. Поэтому он предпочитал всегда игры, в которых могли проявиться его естественные дарования, знание человеческой психологии, интуиция, наблюдательность, умение мыслить. И не любил те игры, которые были рассчитаны в первую очередь на память.
В Нью-Йорке Сент-Экзюпери встречался с немногочисленными друзьями. Незнание английского языка лишало его по большей части возможности завязывать интересные знакомства, хотя многие американцы и симпатизировали ему и были бы рады принимать у себя столь популярного в Америке писателя. Американцам он импонировал не только как писатель, но и как человек, всем своим обликом, манерой держаться. Он очень прост в обращении и непритязателен. Зимой и летом он выходил без пальто и шляпы, в одном пиджачке, со старым теплым шарфом вокруг шеи. А зимы в Нью-Йорке довольно суровые. Кстати, такой же развевающийся шарф – характерная деталь туалета маленького принца в изображении самого автора.
Американский репортер описывал Антуана без прикрас следующим образом:
«По внешнему виду он, пожалуй, простоват: более шести футов ростом, с круглым лицом, выразительным, но не отличающимся тонким рисунком ртом, с редкими волосами на голове и нахально вздернутым носом. Но у него замечательные руки, столь же изящные и красноречивые, как и его речь. Пожатие руки, которым он приветствует друга, – французы вообще расточительны на рукопожатия-такое крепкое, что чувствуешь, он может вырвать руку».
Другой репортер писал:
«Он передвигается на манер пеликана – неуклюже и как бы сам испытывая неловкость».
«Он любит писать, говорить, петь, играть, рассуждать о смысле вещей, хорошо есть, привлекать к себе внимание, ухаживать за женщинами», – пишет третий.
Все эти и подобные им описания при всей их аляповатости в общем довольно правильно рисуют внешний облик Антуана. Вместе с тем они говорят о большом интересе, проявляемом американцами к Сент-Экзюпери.
«Правда, – пишет журналист Рене Деланж, – американцев удивляло, что такой здоровый, крепко сложенный человек не занимается никаким спортом. Когда, например, он выезжал за город, то просто любил посидеть под каким-нибудь деревом. Впрочем, он ненавидел прогулки».
В 1942 году к Антуану из Франции приезжает Консуэло – подруга возвращается во Францию. Опять начинается суматошная жизнь. Материально он теперь обеспечен, как никогда. Успех его книг в США превзошел все ожидания. Никогда он не был так популярен и во Франции.
Он тратит деньги, не считая. Старается удовлетворить прихоти своей сумасбродной жены, которой хочется блистать. Но и сам он, как мы знаем, никогда не считал деньги, не отличался расчетливостью. Суматошная жизнь после небольшого периода относительного спокойствия взвинчивает его, дает необходимый ему импульс для напряженной творческой работы и в то же время глушит горе, позволяет иногда забыть о своем моральном одиночестве. Помимо уже названных произведений, он в это время снова усиленно работает над «Цитаделью» – наговаривает в диктофон ленту за лентой.
Близкие отношения Сент-Экс поддерживает лишь с очень немногими людьми: Пьером Ланюксом, Льюисом Галантиром – своим переводчиком, Бернаром Ламоттом – иллюстратором американского издания «Земли людей» («Уинд, санд энд старс») и «Военного летчика» («Флайт ту Аррас»), доктором Лебо – своим постоянным партнером в шахматы.
Как замечает генерал Шассэн: «Он вообще не терпел равнения по низшему уровню, всего того, что ведет к ослаблению дифференциации, необходимой для возникновения нового человека. Ибо он создал собственную философию – приложение к метафизике биологической теории мутаций, – философию внезапного возникновения. „Чем выше восходит существо по лестнице жизни, – говорил он часто, – тем более оно дифференцируется. Дифференциация не только не противоречит единству, а, наоборот, способствует ему. Посмотрите на дерево: что может быть более дифференцированно и в то же время едино и неделимо? Человек страдает от несоответствия в настоящее время своих новых материальных возможностей и своих интеллектуальных средств, которые отстают. Необходимо заново осмыслить современный мир, сделать для XX века то, что Аристотель и святой Фома сделали для своего времени...“
«Эластичные понятия, деформирующиеся в зависимости от предмета, к которому они прилагаются, не позволяют мне мыслить», – говорил Антуан.
«Понятия, которыми пользуешься, дабы что-либо выхватить из вселенной, надо иметь возможность в первую очередь сопоставить с выхваченным предметом. Они должны быть либо проверены, либо опровергнуты. Но они вовсе не должны являться слепком с предмета...»
Часто встречается Антуан и с Пьером Леконтом де Нуи, с которым познакомился еще во Франции через Хольвека. Можно с уверенностью сказать, что беседы с этим ученым – биофизиком и философом, автором книг «Время и жизнь», «Человек и наука», «Будущее разума», «Достоинство человека», близким по воззрениям к Тэйяру де Шардэну, Алексису Каррелю и Жану Ростану, не прошли для Сент-Экзюпери бесследно и, несомненно, наиболее полно выражены в записях-заготовках для «Цитадели». Между этими двумя столь разными по характеру людьми существовала большая общность взглядов на величайшие проблемы человечества, и в особенности их сближала вера в замечательное будущее человека и его великое восхождение.
Бывал у Сент-Экзюпери и Андре Моруа. Но близости между ними так и не возникло. Маститый писатель и академик был весьма шокирован, как он в этом позже признался, широким образом жизни своего соотечественника и в особенности огромными апартаментами, которые тот занимал на двадцать первом этаже дома 240 по Сентрал Парк Аут, с террасой и видом на Гудзон и его роскошные набережные. Возможно, на отношении Моруа сказалась известная доля зависти к успеху «молодого» собрата по перу. Правда, мадам Леконт де Нуи-американка по происхождению – тоже писала впоследствии о Сент-Экзюпери: «В нем сочетался подлинный и глубокий мистицизм с большой жаждой плотских наслаждений при полной безответственности в обыденной жизни; и это как-то сбивало с толку того, кто мало его знал».
Однако, как показывает это замечание, этой ревностной американской католичке вряд ли было вдомек, насколько «подлинный и глубокий мистицизм», приписываемый ею Сент-Экзюпери, не имел ничего общего с его взглядами. И, думается, вряд ли приходится придавать большой вес ее свидетельству, во всяком случае, в той части его, где она пытается говорить о воззрениях Сент-Экзюпери и давать оценку его поведения.
Значительно ближе к истине его подруга, когда говорит:
«Большинство католических критиков приняло без оговорок многие высказывания Сент-Экзюпери и даже использовало многие его формулировки. Другие пытались все же выяснить, каковы же на самом деле его религиозные взгляды, и задавали друзьям писателя до чрезвычайности наивные вопросы. Задавать их могут лишь те, кто ничего не понял в его произведениях... В последние месяцы своей жизни Сент-Экс часто повторял: „Будь я верующим, я стал бы монахом“.
В свой блокнот Антуан заносит:
«Безнадежно любить – это не безнадежно. Это значит, что сближаешься в бесконечности – и звезда в пути не перестает светить. Можно давать, давать, давать! Удивительно, я не способен быть верующим. А ведь любовь к богу безнадежна... Мне бы это совсем подошло. Монастырь – и григорианская литургия...»
Надо раз и навсегда сказать себе: ни в какие узкие рамки такой человек, как Сент-Экзюпери, не укладывается.
Подчас, как и в Париже, Антуан сбегает из дому и ночь напролет пишет в каком-нибудь маленьком ресторанчике. Наутро, измученный, но немного успокоенный, он возвращается домой, и перед ним снова возникают неотступно преследующие его проблемы: моральное одиночество, клевета его недругов, жажда во что бы то ни стало участвовать в борьбе за освобождение родины. Участвовать!..
Светлыми моментами в его жизни в этот период являются телефонные звонки подруги. Несколько раз в рабочей спецовке она переходит швейцарскую границу, чтобы позвонить Антуану.
* * *
«Маленький принц» вышел из печати и появился на книжных прилавках 6 апреля 1943 года, но Сент-Экс уже не присутствует при его триумфальном шествии по Соединенным Штатам Америки, В марте того же года он высаживается с доставившего его американского военного транспорта в Алжире. В то время запретить ему вернуться на французскую землю де Голль все же не мог. О том волнении, которое охватило Антуана при этом, нам красноречиво повествует прибывший почти одновременно с ним в Алжир, но из континентальной Франции, один из руководителей подпольной группировки Сопротивления «Комба», Гилэн де Беннувиль:
«Во время моей первой трапезы в Алжире за столом в скромном домике в Гусейн Дее собралось пять человек: Анри Фрэнэй, наш хозяин, Бертэн Шеванс, который, как и я, только что прибыл из Франции, Сент-Экзюпери в летней летной форме и Фернан Тренье, в то время комиссар авиации Национального французского комитета освобождения. Шеванса и меня не ожидали на этом обеде. В самом деле, поводом к нему послужило высказанное Сент-Экзюпери (заканчивавшего свою тренировку в качестве летчика-истребителя) желание встретиться с Гренье, и просить министра не задерживать его отправку на фронт. Сент-Экс рассчитывал на влияние и дружеские чувства к нему Гренье. Он вкладывал столько души и настойчивости в свою просьбу, что очень скоро убедил министра.
Итак, мы все пятеро сидели за столом в прохладном сумраке комнаты, ставни которой были закрыты с зари... Шеванс и я рассказывали последние новости...
Мы говорили о нашей работе, о спорах, об усилиях и жертвенности, упоминая имена всех тех с которыми нам приходилось встречаться по подпольной работе. О различных испытаниях, выпавших на нашу долю, и о наших радостях, а также и главным образом о наших нуждах, о необходимом нам снаряжении...
Волнение наше все возрастало и скоро достигло такого уровня, что ни один из нас, да, ни один из сидящих за столом уже не мог сдержать слез. Позабыты были условности, приличие...
Сент-Экзюпери смотрел на нас своим живым, глубоким взглядом, и крупные слезы катились по его щекам. Иногда на его одухотворенном лице, где мужественность не стерла, а скорее подчеркивала какое-то сияющее и, заметим, чисто детское обаяние, проскальзывала улыбка. И тогда он задавал какой-нибудь вопрос, а затем другой, вызванный нашим ответом, и, наконец, третий, отвлекавший нас всех от проблем, в которых мы увязли. При этом он с каждым разом все полнее вырисовывал перед нами картину тех событий, участниками которых мы являлись. Слово и еще слово, и с его помощью эти события занимали свое место на общем полотне и все становилось нам ощутимее и ощутимее.
Да мы теперь лили горячие и сладкие слезы. И мы уже больше не говорили. На пороге решающих битв за свободу на нас снизошла какая-то благодать. Она наполняла нас любовью. Разумеется, каждый из нас и так хорошо знал, что он любит Францию. Но вот без единого лишнего слова все было высказано. Одна улыбка, братская улыбка Сент-Экзюпери, который так мучился все эти годы своей оторванностью от нас, волшебным светом озарила нашу борьбу, наше отчаяние, наши надежды... И теперь мы радовались, радовались, и сердца наши полнились нежностью...»
«Винтовки есть для всех»
Высадка американцев в Северной Африке очень быстро изменила обычный ход жизни в Алжире. На смену застою и тишине пришла лихорадочная деятельность. В порты прибывали корабли, высаживались солдаты, выгружалось снаряжение. По дорогам Мчались шумные машины, небо бороздили быстроходные самолеты. Даже самые маленькие города наполнились шумом и движением вследствие присутствия большого количества союзнических войск.
Французские войска, расквартированные в Алжире, во главе с наместником – «наследником престола» Петэна – адмиралом Дарланом после чисто формального сопротивления союзникам перешли на их сторону. В свою очередь, немцы оккупировали всю континентальную Францию и перебросили войска в Тунис. 26 декабря 1942 года после убийства Дарлана, происшедшего при довольно темных обстоятельствах (когда убивают предателя, обстоятельства всегда темные), власть в Северной Африке н командование французскими войсками переходит в руки переправленного из Франции ставленника американцев генерала Жиро. Политическая свара не утихает, и в этой атмосфере начинается лихорадочная подготовка к Тунисской кампании.
Вооружение французских войск идет очень медленно. В Тунисской кампании практически принимают участие только французские наземные войска. Перевооружение авиационных частей начинается лишь с того момента, когда командование над ними переходит полностью к американцам. Французским летчикам, столь доблестно сражавшимся в 1939-1940 годах с гораздо лучше оснащенным и значительно более многочисленным противником, не терпелось взять реванш. Всем им казалось, что ожидание союзной помощи слишком затянулось. Некоторые потеряли было уже надежду на такую помощь, вера их была подорвана.
И вот в это время, в один прекрасный майский день 1943 года, французские летчики, собранные в Лагуате, и в том числе летчики авиачасти 2/33, узнали, что Сент-Экзюпери находится среди них. Это подействовало на них ободряюще.
«С этого момента надежда моя окрепла, – пишет полковник авиации, в будущем известный писатель Жюль Руа, рассказывая о своей встрече с Сент-Экзюпери однажды поутру в отеле „Трансатлантик“, где квартировали офицеры, – все сразу осознали ту помощь, которую он нам несет...»
Надо прямо сказать, среди тех, к кому снова присоединился Сент-Экзюпери, было немало людей, усомнившихся было в нем, людей, которые несправедливо и строго судили о нем и были частично ответственны за те моральные пытки, которые он испытал в Нью-Йорке. Здесь был и человек, которому однажды Сент-Экс написал из Нью-Йорка: «Вы сказали: Сент-Экзюпери поступил как подлец, не присоединившись в Соединенных Штатах к голлизму. Мы потребуем его к ответу за это...» И этот боевой товарищ не только не требовал его к ответу, но испытывал сильнейшие угрызения совести.
Между тем отношение Сент-Экзюпери к де Голлю и голлизму не изменилось, и несколько месяцев спустя в письме к одному Другу он высказывает в довольно резкой форме свои взгляды,
«Деголлевщина, очень кратко резюмированная, выражается в следующем: кучка „частных лиц“ (они еще были тогда частными лицами) сражается за побежденную Францию, которой надлежит спасти свою субстанцию. И это очень хорошо. Необходимо, чтобы Франция участвовала во всеобщей битве, и генерал такого Иностранного легиона из добровольцев имел бы и меня в своем лагере. Но эта кучка „частных лиц“ возомнила себя Францией... Кучка людей вне Франции возымела намерение извлечь выгоду из своей куда меньшей жертвы, чем жертва тех, кто в очень трудных условиях остался в самой стране. Из того факта, что они участвовали в битве вне Франции и составляют вполне нормальный Иностранный легион, эта кучка людей хочет извлечь выгоду (а настоящая жертва никогда не связана с выгодой) – управление Францией завтрашнего дня!
Это нелепо, ибо Франция завтрашнего дня должна возродиться – если такое возрождение наступит – из своей собственной субстанции. Из той субстанции, из которой вышли военнопленные, заложники, погибшие от голода дети. Это самое существенное. Деголлевцы возомнили себя «Францией», тогда как они «из Франции»... А это совсем другое дело!»
После авиационного лагеря в Лагуате Сент-Экзюпери переводится в другой лагерь в Ужда. Ведь не приехал же он в Северную Африку, чтобы остаться безучастным зрителем! Он летчик и хочет летать. Раз он сказал своим землякам-эмигрантам в США в момент высадки американцев: «Винтовки есть для всех», – то он думает, что и для него есть самолет. Военный самолет, на котором должен был бы летать Сент-Экзюпери,-«Лайтнинг П-39», скорость которого достигает семисот километров в час. Самолет этот, предназначенный для разведывательных съемок, летает на большой высоте, обычно около десяти тысяч метров, между тем американцы установили предельный возраст для пилотов этих самолетов в тридцать пять лет. А Сент-Экзюпери уже сорок три. Хотя и известно, как строго американцы соблюдают свой военный регламент, не надо забывать всю настойчивость и волю к достижению поставленной перед собой цели, которую умел проявлять Сент-Экзюпери. Мы это уже видели в самых различных обстоятельствах его жизни, начиная с самого детства. И еще раз ему удается добиться своего. Он получает разрешение начать тренировку на «П-38».
С первых же полетов он в восторге и полон энтузиазма. Он проявляет радость ребенка, перед замечательной игрушкой. «Я уже управлял этой гоночной машиной», – пишет он своему алжирскому другу доктору Пелисье, Ему присваивают звание майора, Но для него этого далеко не достаточно. Он прибыл сюда не для игры, сколь бы волнующей она ни была. Он хочет занять свое место в боевом строю, снова стать военным летчиком – и это он, которому, собственно, претит война. Но для него вопрос совсем в другом, и письмо, которое он посылает 17 июня 1943 года советнику Мэрфи, личному представителю президента Рузвельта в Северной Африке, показывает нам, чего он добивается. Из письма этого нам ясно, что в Сент-Экзюпери, созревшем в ходе лет, несмотря на накопившуюся горечь, все еще жив молодой Антуан.
Свое письмо советнику Мэрфи, которого он называет «мой дорогой друг», прося прощения за то, что обращается к нему по личному поводу, «не для того, чтобы набивать себе цену», говорит Сент-Экзюпери, а потому, что он обращается к представителю страны, где престиж его должен помочь ему найти поддержку, чтобы «служить родине», он начинает так. Перечислив свои книги, успех, которым сопровождалось их опубликование в США и во Франции, он напоминает, что участвовал в кампании 1939-1940 годов в качестве пилота «в одном из авиасоединений, которое больше всего находилось в действии и сильнее всего пострадало», напоминает, что «отказался присоединиться к деголлизму»... и, что, однако, как только американцы высадились в Северной Африке, просил, чтобы ему дали занять свое место в боевом строю. «Мне кажется, я первый французский штатский, присоединившийся к американским войскам в Северной Африке», – замечает он. Затем, высказав некоторые свои мысли по поводу того, что необходимо для спасения его страны, Сент-Экзюпери переходит к самой существенной части: он хочет получить право «участвовать как можно скорее в боевых заданиях». Тогда только у него будет право на то, чтобы говорить: «Я напишу новый „Флайт ту Аррас“ („Военный летчик“)... Меня могут услышать только в том случае, если я и мои товарищи будем рисковать своей жизнью за наше дело».
Просьба его удовлетворена, и вскоре он выезжает в авиационный лагерь Марса около Туниса, освобожденного франко-американскими войсками 7 мая. Здесь уже расположилась 1-я эскадрилья разведывательной группы 2/33, приданная 78-й американской армии и поставленная под американское командование. Благодаря личному вмешательству полковника Элиота Рузвельта (одного из сыновей президента) эскадрилью оснастили новенькими «Лайтнингами П-38»,и начиная с июля месяца она вступает в действие.
Сент-Экзюпери полон оптимизма. Из Туниса он пишет матери письмо, которое тайными путями доходит до нее:
«Мамочка.
Только что узнал, что во Францию вылетает самолет. Это первый и единственный. Хочу в двух словах поцеловать вас от всей души, а также Диди и ее Пьера.
Должно быть, вскоре увижу вас.
Ваш Антуан».
Из Марса Сент-Экс вылетает на свое первое задание над Францией. Он должен, избегая Сардинию и Корсику-эти острова еще находились в руках неприятеля, – достичь побережья Прованса западнее Марселя и заснять долину нижнего течения Роны и часть побережья, немного не долетая до Тулона.
Сент-Экс вылетает в полдень, под палящими лучами тунисского солнца. Его самолет, увлекаемый ввысь двумя тысячами шестьюстами лошадиными силами, взмывает в небо, залитое ярким светом.
Море под крыльями мерцало мириадами серебристых блесток. То и дело отрывая взгляд от многочисленных циферблатов приборной доски, Антуан с нежностью глядел на него. В последний раз он летал над ним три года тому назад за штурвалом тяжелого «Фармана», покидая раздавленную немецкой военной мощью, побежденную Францию. И вот он возвращался, чтобы подготовить ее освобождение.
Вскоре на горизонте перед ним смутно вырисовывается зыбкая линия: берег Франции, родная земля Прованс, где ждут его старушка мать, Диди со своим Пьером и их детьми. Они где-то здесь, в этом краю, который он не может выделить из окружающего, глядя с высоты десяти тысяч метров, но они составная часть этого огромного пейзажа, который он может охватить взором, теперь почти под собой он видел устье Роны. Он включил фотографическую камеру, и пленка, разворачиваясь, начала фиксировать то, что глаз его не мог уловить, но что специалисты фотографы, которые «делают работу бактериологов и выискивают на теле Франции, находящейся в опасности, следы разъедающего ее вируса, расшифруют в своей лаборатории: неприятельские укрепления, склады, транспорты появятся под линзой, как микроскопические бактерии», – писал Сент-Экзюпери впоследствии в очерке, опубликованном в американском журнале «Лайф».
С этого первого задания, выполнение которого заняло шесть часов, Сент-Экзюпери вернулся и радостный и грустный. Он снова в строю, он принес драгоценные сведения. Но он увидел и «Францию, столь близкую и в то же время столь далекую!». От нее он как бы отделен веками. Вся нежность, все воспоминания, все то, что придавало желание жить, «распростерлось в тридцати пяти тысячах футов под крыльями самолета, хорошо освещенное солнцем и все же более недоступное, чем сокровища фараонов в витринах музея», – писал он в том же очерке.
Несмотря на окружение старых боевых товарищей, Антуана гложет тоска. Возможно, под впечатлением этого настроения и родилось под его пером «Письмо генералу X.», которое впоследствии явилось для некоторых одним из поводов высказать предположение, что он покончил с собой:
«Я только что совершил несколько вылетов на „П-38“ – прекрасная машина. Я был бы счастлив получить такую в день рождения, в двадцать лет. С грустью я убеждаюсь, что сегодня, в сорок три года после шести тысяч пятисот часов, проведенных в небе всех стран земного шара, я не способен уже извлечь большое удовольствие из этой игры, Это теперь не более как средство передвижений, а здесь – войны. Если я еще переношу скорости и большие высоты в столь патриархальном для ремесла летчика возрасте, то делаю я это не для того, чтобы снова вкусить забытые радости. Я просто не хочу уклоняться от того, что отравляет жизнь людям моего поколения.
Возможно, это немного печально, а может быть, и нет. Скорее ошибался я, когда мне было двадцать лет. Осенью 1940 года, по возвращении из Северной Африки, куда перебралось мое авиасоединение 2/33, моя обескровленная автомашина пылилась в гараже, и я открыл для себя лошадь и коляску. А благодаря им – и придорожную траву, и овец, и оливковые деревья. Роль этих оливковых деревьев заключалась не в том, чтобы за стеклами машины, несущейся с большой скоростью, отбивать такт в 130 километров в час. Они предстали тогда в своем подлинном ритме, который заключается в том, чтобы медленно производить оливки. Овцы тоже не имели единственной целью тормозить стремительный ход машины. Они оживали. Они оставляли на дороге настоящий помет и производили настоящую шерсть. И трава приобретала смысл, раз они ее ели.
И в этом единственном уголке на свете, где сама пыль душиста (я несправедлив, она так же душиста в Греции, как и в Провансе), я почувствовал, что оживаю. И мне показалось, что всю жизнь я был дураком...
Говорю вам все это, чтобы объяснить, что это стадное существование на американской авиабазе, еда, которую проглатываешь, не присаживаясь, за каких-нибудь десять минут, эти хождения туда-сюда между одноместными самолетами в 600 лошадиных сил в каком-то абстрактном строении, куда нас насовали по три человека в комнату, – одним словом, эта человеческая пустыня весьма мало согревает мою душу. Как и бесполезные задания без всякой надежды вернуться в июне 1940 года, это болезнь, через которую надо пройти. Срок этой болезни неизвестен. Но я не считаю себя вправе уклоняться от этой болезни. Вот и все. И сегодня моя печаль гораздо глубже. Я печалюсь за мое поколение, которое полностью лишено человеческой субстанции. Восприняв в виде духовной пищи лишь бары, математику и автомашины Бюгатти, мое поколение вовлечено сегодня в чисто стадную деятельность, характеризующуюся своей полной бесцветностью. Этого не хотят замечать. Возьмем, к примеру, такое явление, как война сто лет тому назад. Посмотрите, сколько усилий тратилось на то, чтобы удовлетворять духовные, поэтические или просто человеческие запросы тех же военных. Сегодня, когда нас высушили куда сильнее, чем кирпичи, мы смеемся над этими глупостями. Мундиры, знамена, песни, музыка, победы (сегодня нет побед – ничего, что по своему практическому значению соответствовало бы какому-нибудь Аустерлицу)! Сегодня существуют лишь явления более или менее быстрого перемалывания. Любая лирика звучит смешно, и люди противятся тому, чтобы их пробудили к какой-либо духовной жизни. Они честно выполняют своего рода работу на конвейере. Как говорит американская молодежь: мы честно взвалили на себя эту «неблагодарную работенку» – пропаганда во всем мире с отчаянием тщится что-то доказать. Болезнь этих пропагандистов не в том, что у них нет таланта, а в том, что им не дозволено, если они не хотят показаться выспренними, опираться на великие освежающие мифы. От греческой, трагедии человечество скатилось до театра господина Вернейя (дальше уж некуда). Век рекламы, конвейера системы Бедо, тоталитарных режимов, армий без труб и без знамен! Нет и молитв по усопшим. Ненавижу всеми силами мою эпоху. Человек в ней умирает от жажды.
Ах, генерал! Существует лишь одна проблема, одна-единственная на свете. Вернуть людям духовную сущность, духовные заботы. Сделать так, чтобы их захлестнуло чем-то вроде григорианского песнопения. Будь я верующим и окончись это время «необходимой и неблагодарной работенки», я бы мог жить только в бенедиктинском монастыре Солезма, где под сводами разливается григорианское литургическое песнопение. Видите ли, жить холодильниками, политикой, балансами и кроссвордами больше нельзя. Нельзя! Нельзя больше жить без поэзии, красок, любви. Стоит услышать крестьянскую песню XV века – и сразу понимаешь, куда мы скатились. В ушах у нас стоит лишь голос робота пропаганды (не обижайтесь на меня). Два миллиарда людей не слышат больше ничего, кроме робота, не понимают ничего, кроме робота, сами становятся роботами. Все потрясения последних тридцати лет имеют лишь два источника: тупики экономической системы XIX века и духовную безысходность. Почему Мермоз последовал за своим балбесом-полковником де ля Рокком? Почему Россия? Почему Испания? Люди испробовали картезианские ценности: вне естественных наук это ничего им не дало. Существует лишь одна проблема, одна-единственная: вспомнить, что существует еще и жизнь духа, куда возвышеннее, чем жизнь разума. И эта жизнь духа – единственное, что приносит удовлетворение человеку. Это лежит за пределами религии, являющейся лишь одной из форм духовной жизни (хотя и, возможно, жизнь духа приводит к религии в широком смысле). А жизнь духа начинается там, где существо «единое, неделимое» мыслится как нечто превосходящее материалы, из которых оно состоит. Любовь к своему дому – эта неизвестная в Соединенных Штатах любовь – уже жизнь духа.